Вернуться к В.В. Петелин. Михаил Булгаков. Жизнь. Личность. Творчество

Глава первая. Почему запретили «Бег» в 1928 году?

События конца 20-х годов резко меняют литературную обстановку. Сокращается количество кооперативных и частных издательств, лютует Главрепертком... Крикуны из РАППа, имевшие серьезные связи с ЦК ВКП (б) и оказывавшие своей напористостью и демагогией влияние на исход литературной борьбы, сначала одолели Воронского, покинувшего пост главного редактора журнала «Красная новь», единственного официального прибежища для тех, кого называли «попутчиками», а потом попытались завоевать монополию власти во вновь созданной Федерации объединений советских писателей (ФОСП), в которую вошли: РАПП, «Перевал», «Кузница», «Леф», Всероссийский союз писателей (ВСП), Всероссийский союз крестьянских писателей (ВСКП). От каждой организации входили уполномоченные объединений, которые и составляли правление Федерации.

Но объединение всех советских писателей в «Федерацию» носило формальный характер: каждая из вступивших в «Федерацию» групп существовала во многом еще самостоятельно, опасаясь командного тона со стороны «налитпостовцев».

И эти опасения были совершенно оправданы в связи с тем, что все писатели были свидетелями разыгравшейся битвы между Воронским и Авербахом. Дуэль была не на жизнь, а на смерть: столько было сказано каждым из «противников».

Обвинения со стороны Леопольда Авербаха и его единомышленников со всех сторон сыпались на Александра Воронского. Л. Авербах в чем только ни обвинял его в клевете на пролетарскую литературу, в потере всякого «чутья и такта», в издевке «над требованиями стопроцентной идеологической выдержанности», в пропаганде надклассовой критики и надклассовой культуры, в предательстве коммунизма, в измене марксизму.

Клевета, передержки, подтасовки и другие недопустимые средства сведения личных счетов были использованы Авербахом и его единомышленниками. И конечно, Воронскому пришлось отвечать на все эти огульные обвинения. В фельетоне «Мистер Бритлинг пьет чашу до дна» А. Воронский показывает, до какой низости опускаются авторы журнала «На литературном посту», и прежде всего — Л. Авербах. «Наклеветав доотвалу», Л. Авербах путает «передержку с выдержкой, литературный спор с литературным доносом, а критику с пасквилем», ведет «допрос с явным и нехорошим пристрастием», в итоге «метод Маркса на практике» опошлил «до последнего предела». «Орудуя этим якобы марксовым методом, — писал А. Воронский, — вы способны изрекать только такие истины: Булгаков — черная сотня, Толстой — сменовеховец, Горький — люмпен-пролетарий или пролетарий, Успенский — разночинец-народник и т. д. Вы не понимаете, что даже тогда, когда вы близки в своих определениях к истине, эти ваши истины убоги, убийственно плоски и тощи, как семь библейских коров. Немудрено, что каждое отступление от общих избитых мест кажется вам предательством» (Воронский А. Мистер Бритлинг пьет чашу до дна. М., 1927. С. 15. Далее указываю стр. в тексте).

Разящие удары наносит А. Воронский по группе Л. Авербаха: «Почему об Авербахе и его сочинениях? Мелкотравчаты и убоги его наскоки, скучно рыться во всех этих измышлениях и благоглупостях. Но, во-первых, Авербахи — не случайность. Он — из молодых, да ранний. Нам примелькались уже эти фигуры вострых, преуспевающих, всюду поспешающих, неугомонных юношей, самоуверенных и самонадеянных до самозабвения, ни в чем не сомневающихся, никогда не ошибающихся. Разумеется, они клянутся ленинизмом, разумеется, они ни на йоту никогда не отступают от тезисов. В нашей сложной, пестрой жизни их вострота подчас принимает поистине зловещий оттенок. Легкость и немудрость их багажа конкурируют с готовностью передернуть, исказить, сочинить, выдумать. Они уверены, что бумага все стерпит, оттого такая прыткость, развязность тона. Они метят в Катоны, но мы-то знаем, что в них больше от Хлестакова и Ноздрева. Одно они усвоили твердо: клевещи, от клеветы всегда что-нибудь да останется...» (с. 17).

А. Воронский чувствовал, что борьба идет серьезная, но воспринимал все эти нападки с юмором, весело разоблачая невежественные измышления на свой счет. Снится будто бы Воронскому сон: гоняется за ним с булатным ножом Юрий Либединский, заявивший, что нечего удивляться ошибкам главного редактора «Красной нови», ибо «всегда Воронский был достаточно чужд марксизму», за Либединским стоит группа «На литературном посту», хватают своего недруга за шиворот, Либединский раскладывает преогромнейший костер из своих произведений, бросает Воронского в костер: «Я радуюсь тому, — откровенно и смело издевается над своими невежественными неприятелями талантливый Воронский, — что горят евонные рукописи и книги, но ужасаюсь своей погибели. Новонапостовцы устраивают вокруг костра дикий победный каннибальский танец, медленно поджаривая меня на огне...» (с. 50).

Он и не предполагал, что не пройдет и нескольких месяцев, как «сон» его сбудется, и налитпостовцы во главе с Авербахом будут торжествовать свою победу. Уже был такой момент в литературной борьбе, когда Воронский оказался «на обеих лопатках», по выражению Д. Фурманова, но тогда, в конце 1924 — в начале 1925 годов Воронскому удалось «выкрутиться»: это было время подготовки известного решения ЦК РКП (б) «О политике партии в области художественной литературы» от 18 июня 1925 года, а поэтому, указав на необходимость «выпрямления» линии «Красной нови», Воронского оставили на посту главного редактора. Но, как время показало, ненадолго: 18 апреля 1927 года на расширенном заседании коллегии отдела печати ЦК ВКП (б) главный редактор журнала «Красная новь» подвергся разносной критике. Предчувствуя этот «разнос» при виде собравшихся, среди которых много было напостовцев, А. Воронский сказал: «В связи с этим у меня явилось подозрение, что сейчас здесь мне хотят устроить голгофу и произвести допрос с пристрастием. Я привык к допросам с пристрастием, но все же считаю нужным это отметить, чтобы товарищи знали мою точку зрения...» Так оно и оказалось: Воронскому устроили «голгофу», а ведь за последнее время он напечатал в журнале «Дело Артамоновых» Горького, «Разин Степан» Чапыгина, «Вор» Леонова, «Гиперболоид инженера Гарина» Алексея Толстого, рассказы Всеволода Иванова, «Растратчики» Вал. Катаева, рассказы П. Романова, повести Лидина, Л. Завадовского... После совещания в Отделе печати ЦК ВКП (б) была утверждена новая редколлегия «Красной нови» в следующем составе: Воронский, Фриче, Раскольников и Васильевский. Ф. Раскольников был одним из ярых налитпостовцев, «вожди» налитпостовцев торжествовали победу, повсюду разглашая, что новая редакция «Красной нови» будет работать под их руководством. С такой редакцией Воронский работать не мог. Вскоре положение его стало крайне тяжелым: в начале 1928 года он был исключен из партии за участие в выступлениях антипартийной троцкистской оппозиции.

После ухода Воронского из журнала «Красная новь» и расправы с ним как членом партии резко меняется литературная обстановка в пользу напостовцев и налитпостовцев, все громче они заявляют свои права на главенствующее положение в литературе, в общественной жизни вообще. Замелькали лозунги: «Острая классовая борьба на литературном фронте», «С кем и за что мы будем драться в 1929 году?», «Бои на литературном фронте» и пр. и пр. Военная терминология все чаще употребляется в журналах и газетах. Становилось нормой литературной жизни кого-то разгромить, кому-то учинить допрос с пристрастием и с намеками, кого-то походя «лягнуть», просто так, на всякий случай, чтобы не задавался... «Идеологический фронт и литература», доклады, статьи, выступления были пронизаны военной терминологией. И действительно шли бои... В эти годы первенствующее положение занял Л. Авербах. Напостовцы изгнали из своих рядов наиболее одиозных, скомпрометировавших себя комчванством и ошибками пролеткультовского толка. Ловко перекрасились напостовцы, объявив реализм «материалистическим художественным методом», а себя приверженцами реалистической школы в искусстве. И Лев Толстой был провозглашен учителем пролетарских писателей.

30 апреля 1928 года начал свою работу Первый съезд пролетарских писателей, на котором сделали доклады Л. Авербах, А. Луначарский, В. Сутырин, Ю. Либединский, А. Фадеев. На съезде был организован РАПП — Российская ассоциация пролетарских писателей. Доклады были собраны в сборник «Творческие пути пролетарской литературы», вышедший в свет в 1929 году. Примечательно, что было сказано в послесловии к сборнику: «Авторы настоящего сборника принадлежат к определенному литературно-критическому течению, именуемому напостовством... Объединенные общностью взглядов в области политики, мы занимаем общую позицию и по вопросам художественной платформы, рассматривая себя как одну из формирующихся школ пролетарской литературы; мы работаем над созданием школы, ставящей себе задачу выработки последовательного диалектико-материалистического художественного метода. Мы выступаем под знаменем реалистического искусства, срывающего с действительности все и всяческие маски (Ленин о Толстом), реалистического искусства, разоблачающего там, где романтик надевает покровы, лакируя действительность» (Творческие пути пролетарской литературы. М.; Л., 1929. С. 303).

Исследователь литературной борьбы этого времени, С.И. Шешуков в книге «Неистовые ревнители» (М., 1984), подробно анализируя факты беспринципного поведения этой «формирующейся группы пролетарской литературы», приходит к такому выводу: «Как видим, очень спаянной, дружной, крепкой была напостовская группа, стоявшая в руководстве РАПП. Но во имя чего? Очень часто дружба напостовцев перерастала в чисто групповые приятельские отношения, и передавалось забвению главное — принципиальность в отношениях. Вместо того чтобы сразу же признать серьезные ошибки в «Рождении героя», рапповцы любую критику этого произведения встречали в штыки, со всеми, кто критиковал роман, решительно расходились и разругивались. Лишь позднее, под давлением всеобщего мнения, они признали в конце концов «Рождение героя» ошибочным произведением. Апелляция рапповцев к справедливости, человечности, гуманности тех, кто так резко критиковал Либединского, обвиняя его в бергсонианстве и правом оппортунизме, не имела успеха. Эти качества надо было усвоить прежде всего самим рапповцам, чья дубинка, вплоть до ее устранения в 1932 году, колотила правого и виноватого с одинаковым бессердечьем. Кто мог серьезно поверить призыву рапповцев бережно относиться к писателю, если незадолго до этого призыва журнал «На литературном посту» похвалялся в своей передовой: «Мы вовсе не поставили в дальний угол нашу, столь популярную у наших противников, напостовскую дубинку. Она, к нашему великому удовольствию, всегда с нами» (На литературном посту. 1929. № 14. С. 5. См. также: Шешуков С.И. Неистовые ревнители. М., 1984. С. 181—182).

Во второй половине 20-х годов и особенно в начале 30-х обострились все формы классовой борьбы, от идеологических дискуссий до прямой и непосредственной расправы с «инакомыслящими». Все заметнее ощущалась гнетущая атмосфера нарастающего культа личности И.В. Сталина, четко обозначившаяся в ходе празднования его 50-летия. Уже к этому времени начало формироваться мнение о непогрешимости всех его суждений, высказываний, а кадровые вопросы решались в зависимости от личной ему преданности.

Внутрипартийная борьба с троцкистами, а затем с бухаринцами непосредственно сказывалась на литературной борьбе, как это было, в частности, с Воронским. Все высказывания И.В. Сталина тут же получали отклик в литературной борьбе, сказывались на судьбах «строптивых» литераторов, которые не сразу уяснили себе всю непогрешимость этих высказываний.

В речи на пленуме МК и МГК 19 октября 1928 года Сталин резко говорил о правой опасности в ВКП (б), об отходе части партийцев от генеральной линии партии «в сторону буржуазной идеологии», о попытках приспособить «дело нашего социалистического строительства ко вкусам и потребностям «советской» буржуазии»: «Стало быть, победа правого уклона в нашей партии означала бы нарастание условий, необходимых для восстановления капитализма в нашей стране». Сталин предупреждал, что партии пришлось столкнуться с носителями правого уклона во время хлебозаготовительного кризиса в 1927 году, когда целый ряд коммунистов выступили против принудительных мер во время заготовки. Сталин квалифицировал этот протест коммунистов как выступления против политики партии, как «смычку с кулацкими элементами»: «Вы знаете, что такого рода элементы были у нас вычищены из партии весной этого года, о чем специально упоминается в известном документе ЦК нашей партии в феврале этого года. Но было бы неправильно сказать, что таких элементов не осталось у нас в партии. Если подняться выше, к уездным, губернским парторганизациям, и покопаться хорошенько в советском и кооперативном аппарате, то вы без труда могли бы найти здесь носителей правой опасности и примиренчества с ней. Известны «письма», «заявления» и прочие документы ряда работников нашего партийного и советского аппарата, где тяга к правому уклону сказалась со всей определенностью...» (Сталин И.В. Вопросы ленинизма. 11-е изд. М., 1946. С. 211).

В речи на пленуме ЦК ВКП (б) в апреле 1929 года Сталин еще резче и беспощаднее говорил о правой опасности и ошибках группы Бухарина, не разобравшихся в том, что наступает год великого перелома, что происходит обострение классовой борьбы, которое и создает перелом в развитии. А все это обострение началось с Шахтинского дела, по мнению И.В. Сталина. «Что выяснилось в связи с шахтинским делом? — спрашивал Сталин и тут же отвечал: — Выяснилось то, что буржуазия далеко еще не добита, что она организует и будет еще организовывать вредительство в нашем хозяйственном строительстве, что наши хозяйственные, профсоюзные и отчасти партийные организации проглядели подкопную работу наших классовых врагов, что надо, стало быть, наши организации укреплять и улучшать всеми силами, всеми средствами, развивая и укрепляя их классовую бдительность... «Шахтинцы» сидят теперь во всех отраслях нашей промышленности. Многие из них выловлены, но далеко еще не все выловлены. Вредительство буржуазной интеллигенции есть одна из самых опасных форм сопротивления против развивающегося социализма. Вредительство тем более опасно, что оно связано с международным капиталом. Буржуазное вредительство есть несомненный показатель того, что капиталистические элементы далеко еще не сложили оружия, что они накопляют силы для новых выступлений против Советской власти» (Там же. С. 217). В той же речи Сталин, одобрительно отзываясь об «уральско-сибирском методе хлебозаготовок», в ходе которого были использованы чрезвычайные меры против кулачества, говорил: «Опыт показал, что эти положительные результаты получаются у нас в двух направлениях: во-первых, мы изымаем хлебные излишки состоятельных слоев деревни, облегчая этим снабжение страны; во-вторых, мы мобилизуем на этом деле бедняцко-середняцкие массы против кулачества, просвещаем их политически и организуем из них мощную многомиллионную политическую армию в деревне. Некоторые товарищи не учитывают этого последнего обстоятельства. А между тем оно именно и является одним из важных, если не самым важным результатом уральско-сибирского метода хлебозаготовок. Правда, этот метод сочетается иногда с применением чрезвычайных мер против кулачества, что вызывает комические вопли у Бухарина и Рыкова. А что в этом плохого? Почему нельзя иногда, при известных условиях, применять чрезвычайные меры против нашего классового врага, против кулачества? Почему можно сотнями арестовывать спекулянтов в городах и высылать их в Туруханский край, а у кулаков, пытающихся взять за горло Советскую власть и закабалить себе бедноту, нельзя брать излишков хлеба в порядке общественного принуждения по ценам, по которым сдают хлеб нашим заготовительным организациям бедняки и середняки?»

Сталин, осудив «буржуазно-либеральную политику» Бухарина и Рыкова, возражавших против применения чрезвычайных мер во время хлебозаготовок, предупреждает, что бухаринцы, пытаясь «замаскировать свою линию», рассказывают «ужасы» о перегибах в проведении правильной политики, читают письма крестьян, читают панические письма товарищей, вроде Маркова, а потом предлагают отменить «политику нажима на кулачество». Сталин тоже осуждает перегибы в применении «уральско-сибирского метода», но, считает он, есть еще более страшные перегибы, «более опасные и более вредные», «а именно — перегибы в сторону срастания с кулачеством, в сторону приспособления к зажиточным слоям деревни, в сторону замены революционной политики партии оппортунистической политикой правых уклонистов» (Там же. С. 261).

И еще: 3 апреля 1930 года в «Правде» был опубликован после знаменитой статьи «Головокружение от успехов» и «Ответ товарищам колхозникам», в котором И.В. Сталин поясняет свою позицию в отношении кулачества: «Кулак — есть враг Советской власти. С ним у нас нет и не может быть мира. Наша политика в отношении кулачества есть политика его ликвидации как класса. Это, конечно, не значит, что мы можем его ликвидировать в один присест. Но это значит, что мы будем вести дело на то, чтобы окружить его и ликвидировать».

Вот что говорит Ленин о кулаке:

«Кулаки — самые зверские, самые грубые, самые дикие эксплуататоры, не раз восстанавливавшие в истории других стран власть помещиков, царей, попов, капиталистов...» (т. XXIII, с. 206—207).

Мы терпели этих кровопийц, пауков и вампиров, проводя политику ограничения их эксплуататорских тенденций. Терпели, так как нечем было заменить кулацкое хозяйство, кулацкое производство. Теперь мы имеем возможность заменить с лихвой их хозяйство хозяйством наших колхозов и совхозов. Терпеть дальше этих пауков и кровопийц незачем... Поэтому политика ликвидации кулачества как класса должна проводиться со всей той настойчивостью и последовательностью, на которую только способны большевики» (Там же. С. 319).

Итак, «Шахтинцев» надо искать во всех отраслях нашей промышленности; бедноту и середняков необходимо организовать против кулаков; всякого партийца, выступающего против индустриализации и коллективизации, проводимых «железной» рукой Сталина, можно зачислить либо в «левый», либо в «правый» уклон, исключить из партии, а потом и вообще ликвидировать как врага народа.

Рапповцы тут же подхватывали высказывания И.В. Сталина и переносили их в область литературных отношений, в сферу искусства и культуры вообще. Просмотрим журнал «На литературном посту» за 1929 год. И в первом номере журнала «На литературном посту» появилась передовая статья под броским названием — «Классовая борьба обостряется», в которой констатируется, что «наличие и известное усиление «реакционных нот» в литературе определено основной мелодией сегодняшнего дня: обострением классовой борьбы в стране. И начинается выискивание по журналам и книгам то «правых», то «левых» уклонистов в литературе. Авторы журнала, как обычно, не стесняются в выражениях по адресу неугодных им поэтов, прозаиков и критиков. «Подкулачником» обзывают талантливого критика Д. Горбова, «безнадежными верхоглядами» называют Б. Пильняка и А. Платонова, в «сусальном воспевании деревни, мужика» упрекают Клюева, а уж С. Клычкову за его «Чертухинский балакирь» приходится совсем плохо: «Реакционный смысл пейзанства в творчестве мужиковствующих выступает теперь с особой силой. Он выражается в дикой ненависти к городу, к новым формам общественной жизни...» Петра Орешина упрекают «в назойливом воспевании березок, в противлении городской культуре, в презрении к культуре»; «Для Орешина характерно нездоровое пристрастие к форме народной поэзии».

В одном из номеров журнала (4—5) в передовой статье «Правая опасность в области искусства» авторы соглашаются с П. Керженцевым, указавшим в «Правде» на недопустимость «механического перенесения терминов, связанных с внутрипартийными разногласиями, в область искусства». С «большевистской нетерпимостью» авторы передовой обрушиваются на Д. Горбова, на В. Полонского, призывают «решительнее бороться с благодушием, этим отвратительным советским барством, которое пустило кое-где корни». «Советский барин» хуже просто барина, потому что если последний меценатствовал за свой личный счет, то советский барин меценатствует за счет рабочего государства. «Советский барин» добродушно похвалит какого-нибудь Булгакова с его «Бегом» или «Зойкиной квартирой»... «Советские баре» сидят в издательствах, в редакциях, в театральных отделах газет, их не очень много, но они становятся, с одной стороны, все «добродушнее», а с другой стороны, все «смелее». Сборник Сергеева-Ценского «В грозу» (изд. «Федерация», 1929) налитпостовцы совершенно не приняли: «...Ценский все же остался для нас писателем глубоко чуждым, несовременным, вредным» (106).

В передовой статье «За политику наступления» (№ 7) авторы призывают бороться с буржуазной опасностью в области литературы, с правым уклоном в проведении литературной политики, с кулацкими и мелкобуржуазными настроениями, призывают бороться с такими произведениями, как «Особняк» Вс. Иванова, с такими писателями, как Заяицкий, Евг. Замятин: «Не хватает только Булгакова и Сергеева-Ценского».

В передовой статье «Против комчванства, вульгаризации и приспособленчества» (№ 14) авторы предупреждали своих читателей: «Та жестокость, которую мы проявляем по отношению к вульгаризаторам и приспособленцам и которая в дальнейшем будет только увеличиваться, не должна никого удивлять. Чем они лучше Полонских и Лежневых? И если мы жестоки по отношению к Полонским-Лежневым-Тальниковым, то справедливость требует, чтобы мы были также жестоки и в отношении казенных оптимистов, фальшивых «ортодоксов», потому что и те и другие одинаково мешают советскому писателю итти рука об руку с пролетарской литературой, одинаково являются препятствием в борьбе с Замятиными и Булгаковыми за влияние на промежуточных, колеблющихся писателей. ...Всякий советский писатель, не желающий итти на поводу у Замятиных и Булгаковых... наш товарищ по борьбе и работе» (с. 5).

В статье «Воинствующее напостовство» авторы самодовольно писали: «Распалось и явно обанкротилось сильное когда-то течение, возглавлявшееся А.К. Воронским. Распался прежний леф. Распался на составные части и прежний союз писателей и «Перевал». Перманентный кризис переживает «Кузница».

Без всякого самодовольства можно констатировать: напостовство едва ли не единственная литературная группа, все более растущая, все более крепнущая, все более единая, все более оправдывающая практикой свои теоретические и политические установки» (№ 21—22. С. 1).

И наконец в декабрьском, 24-м номере, напостовцы опубликовали письмо, которое проливает свет на многие факты литературной жизни того времени:

«Дорогой т. Сталин!

Вся партия думает сегодня о вас, как о заслуженном вожде большевистской армии, как о первом из первых ленинцев, как о человеке, являющемся подлинным профессиональным революционером пролетариата. Нам, работающим в области художественной литературы, на первый взгляд отдаленной от непосредственной политической борьбы области, мимо которой проходят еще без внимания многие и многие, к общему чувству любви, доверия и уважения к вам, которые мы разделяем вместе со всей партией, хочется прибавить чувство благодарности вам за ваши советы и указания. Широкие круги партии не знают о них, не знают о том, что ваши высказывания по вопросам литературной политики представляют собою редкое и выдающееся соединение учета особенностей нашей области работы с отчетливой и последовательной большевистской установкой.

Мы убеждены в том, что пролетарское литературное движение будет расти и крепнуть дальше, на основе действительного проведения в жизнь директив партии. И мы убеждены в том, что поднимающиеся писатели рабочего класса разрешат одну из труднейших и наиболее славных задач, стоящих перед нами, — задачу отражения в искусстве коллективного образа партии, образа Ленина и образа такого непоколебимого и мощного ленинца, каким являетесь вы, т. Сталин, символизирующий старую большевистскую гвардию, вы, руководитель социалистического строительства в первой в мире стране диктатуры пролетариата.

Л. Авербах, А. Афиногенов,
В. Ермилов, М. Залка, Б. Иллеш,
В. Киршон, М. Колосов,
Г. Корабельников, Ю. Либединский,
М. Лузгин, Л. Овалов, Ф. Панферов,
A. Серафимович, А. Селивановский,
B. Сутырин, А. Сурков, А. Фадеев,
М. Чумандрин, Я. Шведов,
Н. Шушканов
».

В это же время было опубликовано Постановление ЦК ВКП (б), 25 декабря 1929 года, о выступлениях части сибирских литераторов и литературных организаций против Максима Горького: «Не входя в рассмотрение по существу предмета спора по вопросам литературы и считая, что ряд вопросов, затронутых в этих спорах, найдет свое разрешение в специальной резолюции ЦК по вопросам художественной литературы, ЦК ВКП (б) считает грубо ошибочными и граничащими с хулиганством характеристику выступления М. Горького, как «выступления изворотливого, маскирующегося врага» (резол. сибирского Пролеткульта, журн. «Настоящее», № 8—9 за 1929 г.), и обвинения М. Горького в том, что он якобы «все чаще и чаще становится рупором и прикрытием для всей реакционной части советской литературы» (резол. коммунистов-сотрудников краевой газеты Сибири, журн. «Настоящее», № 5, 6, 7), что якобы М. Горький защищает «всю советскую «пильняковщину» во всех ее проявлениях, т. е. не только на литературном фронте» (Советская Сибирь. № 218. 1929)

Подобные выступления части сибирских литераторов связаны с наличием грубых искривлений литературно-политической линии партии в некоторых сибирских организациях (группа «Настоящее», Пролеткульт, Сиб. АП) и в корне расходятся с отношением партии и рабочего класса к великому революционному писателю т. М. Горькому.

ЦК ВКП (б) постановляет:

1) Объявить строгий выговор фракции ВКП(б) сибирского Пролеткульта за ее участие в вынесении резолюции с хулиганскими выпадами против Горького.

2) Поставить на вид редакции журнала «Настоящее» помещение на страницах журнала материалов с недопустимыми выпадами против М. Горького.

3) Отстранить т. Курса от фактического редактирования журнала «Настоящее» и от обязанностей редактора газеты «Советская Сибирь», отозвав его в распоряжение ЦК ВКП (б).

ЦК ВКП (б) предлагает сибирскому крайкому усилить руководство литературными организациями Сибири (Сибирский союз писателей, «Настоящее» и др.) и обеспечить наряду с решительной борьбой против буржуазных течений в литературе исправление «левых» перегибов в линии и деятельности литературных организаций (№ 24. С. 8).

Какие же «советы и указания» давал И.В. Сталин, за которые так благодарят рапповцы и о которых «широкие круги партии не знают»?

Это сложные вопросы. Не так-то просто на них ответить. Но кое-что стало известно, в научных и популярных изданиях появились данные о прямом вмешательстве в литературное движение со стороны И.В. Сталина.

И прежде всего это вмешательство вполне ощутимо в только что приведенном постановлении ЦК ВКП (б), в котором точно и ясно сказано об отношении партии и рабочего класса к великому революционному писателю Алексею Максимовичу Горькому. Ведь нападки на Горького шли не только из Сибири. Отношение к Горькому прежде всего высказал Л. Авербах, обвинив его в том, что он будто бы «неосновательно претендует на учительство и панскую непогрешимость». Вокруг имени Горького поднялась обычная рапповская шумиха, смысл которой определялся словами, принадлежавшими одному из налитпостовцев: «Горький — человек, лишенный классового сознания». К тому же приезд Горького в Россию наверняка может помешать укреплению рапповских позиций в литературном движении, помешает рапповской дубинке опускаться на головы непролетарских писателей. Так думали «вожди» Раппа и заранее попытались скомпрометировать Горького обычными своими приемчиками — наклеиванием ярлыков, вульгарным политиканством. Но в данном случае эти приемчики не дали положительного результата: имя Горького партия и рабочий класс взяли под свою защиту. К тому же Горький был нужен в политических целях борьбы и на международной арене, и на арене классовых боев, которые развернулись в период коллективизации и ликвидации кулачества как класса.

Сталин твердо высказался в отношении Горького, и рапповцы тут же перестроились, учитывая текущий момент: они, дескать, не учли положительной роли приезда Горького в Россию, преувеличили разногласия с ним по спорным вопросам текущего развития литературы, теперь рапповцы знают, что надо делать — вместе с Горьким надо бороться против правых настроений в писательской среде. И рапповцы круто меняют свою линию по отношению к Горькому.

Горький, вернувшись из поездки по стране, — а он за два месяца побывал в Курске, Харькове, на Днепрострое, в Запорожье, в Крыму, Таганроге, Ростове-на-Дону, Баку, Тифлисе, Ереване, Владикавказе, Сталинграде, Саратове, Казани, Нижнем Новгороде, — сразу окунулся в события культурной жизни столицы. Встречался с писателями, театральными деятелями, с увлечением занимался организаторской и литературной деятельностью. И прежде всего организацией журнала «Наши достижения», первый номер которого вышел в 1929 году.

9 октября Алексей Максимович Горький принял участие в обсуждении пьесы Михаила Булгакова «Бег», высоко оценил ее и высказал надежду, что спектакль будет иметь «анафемский успех».

На этом же заседании Художественного совета В.И. Немирович-Данченко упрекнул Главрепертком, который давно уже препятствует постановке пьесы во МХАТе, упрекнул его деятелей в непонимании творческого замысла, в прямолинейных суждениях о пьесе: «...по всей вероятности, потому, что в пьесе очень много комедийного, которое пропадает, когда пьеса читается не на публике».

И битва разгорелась между двумя важными для прохождения пьесы инстанциями — между Главреперткомом и Главискусством.

Начальник Главискусства Алексей Иванович Свидерский, старый член партии, участник революционного движения, только что назначенный на этот высокий пост, положительно отнесся к постановке «Бега» во МХАТе, особенно после того успеха, который имели «Дни Турбиных» и «Зойкина квартира». Близкий к Луначарскому, А.И. Свидерский сохранял в себе благородную терпимость к так называемым непролетарским писателям, каким считался М.А. Булгаков.

Деятели Главреперткома были непреклонны. Один из них, писатель Николай Равич, в 1928 году назначенный заведующим театральным и музыкальным отделом Главного репертуарного комитета при Наркомпросе, вспоминал сорок лет спустя о том, как у него произошло столкновение с Луначарским, наркомом просвещения, по поводу пьесы М. Булгакова: «Талантливый драматург М. Булгаков изобразил поражение Врангеля и эвакуацию белых за границу как трагедию определенной части интеллигенции. Между тем врангелевцы, и белое офицерство вообще, менее всего представляли русскую интеллигенцию. Это были в большинстве дворяне, дети капиталистов и чиновников или профессиональные офицеры царской армии. Поскольку помещики и капиталисты были обречены на ликвидацию в результате революции, естественно, было обречено и белое движение, отражавшее их классовые интересы. И, как бы хорошо ни была написана пьеса, она давала неправильное представление о гражданской войне в России.

Между тем В.И. Немирович-Данченко и К.С. Станиславский, которым пьеса очень понравилась по своим сценическим возможностям, начали репетировать «Бег». Я и коллеги мои по Главреперткому были против постановки этой пьесы. Немирович и Станиславский обратились к А.В. Луначарскому и А.И. Свидерскому, которые считали, что пьеса написана талантливо, что, возможно, театру удастся выправить ее недостатки во время работы над ней и вопрос можно будет решить на генеральной репетиции.

Дело перешло на коллегию Наркомпроса. Пьеса обсуждалась несколько раз, и каждый раз мне приходилось выступать против точки зрения Анатолия Васильевича...» (Звезда. 1958. № 7. С. 155).

Удивительнее всего, что автор этих воспоминаний считает, что этот спор ничуть не повлиял на их товарищеские отношения. Возможно, это и так. Но тут же автор сообщает: «В 1929 году А.В. Луначарский ушел из Наркомпроса». Заметил автор и те перемены, которые с Луначарским произошли: «Обычно жизнерадостный, веселый, общительный, Анатолий Васильевич стал как-то заметно сдавать физически».

А.В. Луначарский ушел совсем по другим причинам, которые предстоит еще тщательно изучить нашим историкам партии.

Но уже сейчас вполне можно определенно сказать, что у Луначарского, партийного работника ленинской школы, возникли серьезные разногласия по разнообразным вопросам культурной политики. Одним из таких принципиальных вопросов стал вопрос о постановке «Бега» М. Булгакова. 11 октября 1928 года в «Правде» было напечатано сообщение о том, что постановка «Бега» разрешена только МХАТу, а 24 октября в той же «Правде» говорилось о запрещении пьесы. Скорее всего как раз в это время И.В. Сталин получил письмо драматурга Владимира Наумовича Билль-Белоцерковского: 2 февраля 1929 года Сталин отвечает на это письмо «с большим опозданием». И как только получил письмо, тут же последовала «команда», которую передала «Правда» 24 октября 1928 года. В «Ответе Билль-Белоцерковскому» И.В. Сталин касается тех вопросов, которые задавал ему драматург. Сталин считает неправильным применять такие понятия, как «правые» и «левые» к художественной литературе. «Вернее всего было бы оперировать в художественной литературе понятиями классового порядка, или даже понятиями «советское», «антисоветское», «революционное», «контрреволюционное» и т. д.». Назвав «головановщину» явлением антисоветского порядка, Сталин тут же отвечает и на самый принципиальный вопрос, который волновал тогда многих театральных деятелей: «Или, например, «Бег» Булгакова, который тоже нельзя считать проявлением ни «левой», ни «правой» опасности. «Бег» есть проявление попытки вызвать жалость, если не симпатию, к некоторым слоям антисоветской эмигрантщины, — стало быть, попытка оправдать или полуоправдать белогвардейское дело. «Бег», в том виде, в каком он есть, представляет антисоветское явление.

Впрочем, я бы не имел ничего против постановки «Бега», если бы Булгаков прибавил к своим восьми снам еще один или два сна, где бы он изобразил внутренние социальные пружины гражданской войны в СССР, чтобы зритель мог понять, что все эти, по-своему «честные» Серафимы и всякие приват-доценты, оказались вышибленными из России не по капризу большевиков, а потому, что они сидели на шее у народа (несмотря на свою «честность»), что большевики, изгоняя вон этих «честных сторонников эксплуатации, осуществляли волю рабочих и крестьян и поступали поэтому совершенно правильно».

Как видим, И.В. Сталин читал «Бег», упрощенно, утилитарно понял творческий замысел драматурга, и по тогдашним политическим соображениям (эмиграция была еще сильна!) запретил постановку в МХАТе: не нужно бередить старые раны.

Видимо, В.Н. Билль-Белоцерковский, передавая мнение Реперткома, выражал удивление, что в театрах идут пьесы М. Булгакова, говорил о необходимости соблюдать «стопроцентную идейную чистоту» в литературе и театре, хвалил Репертком за то, что он пытается кое-что «запрещать и не пущать», а начальник Главискусства А.И. Свидерский допускает Булгакова и ему подобных «буржуев» до театральных постановок.

Ответ И.В. Сталина, как всегда, категоричен: «Почему так часто ставят на сцене пьесы Булгакова? Потому, должно быть, что своих пьес, годных для постановки, не хватает. На безрыбьи даже «Дни Турбиных» — рыба. Конечно, очень легко «критиковать» и требовать запрета в отношении непролетарской литературы. Но самое легкое нельзя считать самым хорошим. Дело не в запрете, а в том, чтобы шаг за шагом выживать со сцены старую и новую непролетарскую макулатуру в порядке соревнования, путем создания могущих ее заменить настоящих, интересных, художественных пьес советского характера. А соревнование — дело большое и серьёзное, ибо только в обстановке соревнования можно будет добиться сформирования и кристаллизации нашей пролетарской художественной литературы.

Что касается собственно пьесы «Дни Турбиных», то она не так уж плоха, ибо она даёт больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителя от этой пьесы, есть впечатление, благоприятное для большевиков: «если даже такие люди, как Турбины, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав своё дело окончательно проигранным, — значит, большевики непобедимы, с ними, большевиками, ничего не поделаешь». «Дни Турбиных» есть демонстрация всесокрушающей силы большевизма.

Конечно, автор ни в какой мере «не повинен» в этой демонстрации. Но какое нам до этого дело? 4) Верно, что т. Свидерский сплошь и рядом допускает самые невероятные ошибки и искривления. Но верно также и то, что Репертком в своей работе допускает не меньше ошибок, хотя и в другую сторону. Вспомните «Багровый остров», «Заговор равных» и тому подобную макулатуру, почему-то охотно пропускаемую для действительно буржуазного Камерного театра» (Сталин И. Соч. М., 1955. Т. 11. С. 326—329).

Естественно предположить, что только после получения этого письма В.Н. Билль-Белоцерковского И.В. Сталин через «Правду» запретил постановку «Бега», а уж после того, как это письмо стало известным в широких кругах литературной и театральной общественности, можно было снять и «Багровый остров» из репертуара «действительно буржуазного Камерного театра»: 11 декабря 1928 года состоялась премьера «Багрового острова», а через четыре месяца спектакль исключили из репертуара якобы по решению Художественного совета театра.

В книге «О, мёд воспоминаний» Л.Е. Белозерская дает яркую характеристику спектакля и некоторые жизненные обстоятельства создания юмористический пьесы «Багровый остров»: «Идет 1927 год. Подвернув под себя ногу калачиком по семейной привычке (так любит сидеть тоже и сестра М.А. Надежда), зажегши свечи, пишет чаще всего Булгаков по ночам. А днем иногда читает куски какой-либо сцены из «Багрового острова» или повторяет какую-нибудь особо полюбившуюся ему фразу: «Ужас, ужас, ужас», — часто говорит он как авантюрист и пройдоха Кири-Куки. Его самого забавляет калейдоскопичность фабулы. Герои Жюля Верна — действующие лица пьесы — хорошо знакомы и близки ему с юношеских лет, а блестящая память и фантазия преподнесут ему образы в неувядающих красках.

Борьба белых арапов и красных туземцев на Багровом острове это только пена, кружево, занятный фон, а сущность пьесы, ее глубинное значение в судьбе молодого писателя, в его творческой зависимости от «зловещего старика» цензора Саввы Лукича.

Помнится, на сцене было много музыки, движения, авторского озорства. Хороши были декорации Рындина, и как всегда в Камерном театре особенно тщательно было продумано освещение.

Запомнился мне артист Ганшин в роли писателя. Савву Лукича загримировали под Блюма, сотрудника Главреперткома, одного из ревностных гонителей Булгакова.

Помню, через партер к сцене проходил капельдинер и сообщал почтительно и торжественно:

— Савва Лукич в вестибюле снимает галоши!

Он был горд, что выступает в театре. И тут с нарастающей силой перекатываются эти слова, как заклинание, от оркестра к суфлеру, от суфлера дальше на сцену: — Савва Лукич в вестибюле снимает галоши! — возвещают и матросы с корабля. Директор театра, играющий лорда, хватаясь за голову, говорит: — Слышу, слышу. Ну, что ж, принять, позвать, просить, сказать, что очень рад.

От страха и волнения его снесло в «Горе от ума» на роль Фамусова. В эпилоге зловещий Савва обращается к автору:

— В других городах-то я все-таки вашу пьеску запрещу... Нельзя все-таки... Пьеска и вдруг всюду разрешена...

Постановка «Багрового острова» осуществлена А.Я. Таировым в Камерном театре в 1928 году. Пьеса имела большой успех, но скоро была снята».

Основой для пьесы послужила публикация в «Накануне» («Литературная неделя») в апреле 1924 года: «Багровый остров». Роман тов. Жюля Верна с французского на эзопский перевел Михаил А. Булгаков».

В хлесткой, фельетонной форме Михаил Булгаков излагает фантастические истории, некогда происходившие с героями романов Жюль Верна, тут и знаменитый лорд Гленарван, и не менее знаменитый капитан Гаттерас... Оба они оказались вовлеченными в непримиримый конфликт между белыми арапами и красными эфиопами, за которыми легко угадывались белые и красные в недавних событиях гражданской войны в России. Форма-то шуточная, но серьезный смысл вкладывал Булгаков в фантастические события, происходящие на таинственном острове, названном в честь победителей Багровым.

На «огромнейшем необитаемом острове, населенном славными и родственными племенами — красными эфиопами, белыми арапами и арапами неопределенной окраски», произошли невероятнейшие события, за которыми внимательно смотрели с европейского берега. Сначала все было, как обычно: лорд Гленарван попытался водрузить свой флаг на острове, но «эфиопы ... из флага сделали себе штаны», а король островитян Сизи-Бузи сказал, что «флаг не надо», остров давно уже открыт другими мореплавателями. Ну и понятно, лорду Гленарвану ничего не оставалось делать, как установить правильные торговые отношения: «Матросы сгрузили на берег с «Надежды» стеклянные бусы, тухлые сардинки, сахарин и огненную воду. Бурно ликуя, эфиопы свезли на берег бобровые шкуры, слоновую кость, рыбу, яйца и жемчуг.

Сизи-Бузи огненную воду взял себе, сардинки тоже, бусы также, а сахарин подарил эфиопам...»

Шло время, правители острова жили в довольстве, армия белых арапов охраняла их, а «со стороны эфиопов доносилось громкое молчание». Но молчали до поры до времени: нашлись среди эфиопов «смутьяны», которые высказывали «завиральные мысли: «Это как же, братцы? Ведь это выходит не по-божецки? Водка им (арапам), бусы им, а нам шиш с сахарином? А как работать — это тоже мы?»

Сизи-Бузи послал карательную экспедицию, «и та в два счета привела эфиопов к одному знаменателю». Бунт был усмирен, «и таким образом вновь наступили ясные времена».

И вдруг все переменилось — огнедышащая гора, у подножия которой расположились вигвамы Сизи-Бузи и верховного жреца, извергла «жаркую лаву» и погубила правителей острова. Жители острова растерялись, не знали, что делать дальше. Но тут появился гениальный Кири-Куки, известный всему острову пьяница и бездельник, и провозгласил себя правителем острова и потребовал, чтобы все жители присягали ему. Кири был чистым арапом, но перед островитянами он предстал «раскрашенным с ног до головы в боевые эфиоповы красные цвета». Гениальный Кири тут же устроил национальный праздник, всю ночь эфиопы и арапы пили огненную воду и плясали у веселых костров. «Затем события покатились со сверхъестественной быстротой. В первый же день, чтобы угодить эфиопам, Кири остров назвал Багровым, в честь основного эфиопова цвета, и этим эфиопов, равнодушных к славе, не прельстил, а арапов обозлил. Во второй день, чтобы угодить арапам, в должности военачальника утвердил арапа же Рики-Тики и этим арапам не угодил, потому что каждый из них хотел быть начальником, а эфиопов обозлил...» И вскоре началась новая смута: эфиопы громили вигвамы арапов. Изгнанные с острова арапы прибились к европейскому берегу и попытались лорда Гленарвана уговорить послать на Багровый остров «какую ни на есть военную силу», «смирить этих сволочей». Лорд послал арапов сначала в карантин, а потом «направил их на работы в каменоломни».

Остров зажил самостоятельной жизнью, до европейского берега долетали известия, что на острове чума, голод, болезни. Но европейский берег равнодушно ждал — пройдет семь лет, выветрится чума, остров станет безопасным, тогда Европа снова займется островом. Но вдруг, неожиданно для европейцев, 50 арапов сбежали от европейцев, «оставив лорду нахальную записку: «Спасибо за карболку и воловьи жилы надсмотрщиков. Надеемся, что когда-нибудь мы им переломаем ноги. Едем обратно на остров. С эфиопами замиряемся. Лучше от чумы подохнуть дома, чем от вашей тухлой солонины. С почтением, арапы».

Прошло шесть лет... Европейцы надеялись, что за эти годы остров от голода и чумы вымер. Но неожиданно остров «заговорил», послав всему цивилизованному миру телеграмму: «Чума кончилась. Слава Богу живы здоровы, чего и вам желаем. Ваши уважаемые эфиопы».

Лорд Гленарван послал на разведку капитана Гаттераса с матросами, которые не переставали удивляться происшедшим за это время переменам на острове, а главное — возросшему чувству собственного достоинства местных жителей. Но этого не поняли европейцы и послали батальоны арапов, вооруженных европейскими скорострельными винтовками и пулеметами, покорять эфиопов. Три бронированные громады лорда Гленарвана высадили десант арапов, храбро бросившихся покорять остров. Но «из плодоносной земли острова навстречу незваным гостям встала неописуемая эфиопова сила. Эфиопы ползли густейшими шеренгами. Их было так много, что зеленый остров во мгновение ока стал красным. Они перли тучами со всех сторон, и над их красным океаном, как зубная щетка, густо лезла щетина копий и штыков. Кое-где вкрапленные, неслись в качестве отделенных командиров те самые арапы, что дали ходу из каменоломни. Означенные арапы были вдребезги расписаны эфиоповыми знаками, потрясали револьверами. На их лицах ясно было написано, что им нечего терять. Из глоток у них неслось только одно — боевой командный вопль: «В штыки!» Когда враги встретились, стало ясно, что армия Рики не что иное, как белый остров в бушующем багровом океане. Он расплескался и охватил арапов с флангов».

Эфиопы и арапы замирились, а суда лорда Гленарвана убрались восвояси. Полным примирением закончилась эта война арапов и эфиопов. «На соединенном празднике» эфиопы и арапы посылают европейцев Гленарвана и Ар-дана куда подальше. Вот так и заканчивается «роман тов. Жюля Верна», переведенный «с французского на эзопский» Михаилом Булгаковым.

Смысл этой смелой аллегории достаточно был ясен: Михаил Булгаков — за красных эфиопов, за их примирение с арапами, за невмешательство во внутренние дела острова со стороны европейского берега.

И вот Михаил Булгаков представил себе, что современный советский театр ставит пьесу по этому его «роману». Много забавного, колоритного, яркого нарисовало его воображение. Он так уже хорошо познакомился с театральными нравами, артистами, с закулисным бытом современных театров... Но главное в театре не поставить спектакль, с этим как-нибудь справятся, набили «руку». Главное — это уговорить цензора дать «разрешеньице» на спектакль, а то все пойдет прахом: — Что теперь делать? Не говоря уже о том, что я вам пятьсот рублей всучил, как в бреду, я еще на декорации потратился, я вверх дном театр поставил, я весь производственный план сломал», — упрекает директор театра Геннадий Панфилович писателя Василия Артуровича Дымогацкого, печатавшего свои сочинения под псевдонимом — Жюль Верн. Но как же получить «разрешеньице», если всесильный цензор Савва Лукич отбывает завтра в Крым отдыхать? И тут начинается что-то вроде буффонады, когда смешные трюки порой сознательно уводили от серьезного содержания, вложенного в пьесу.

Веселая, превосходная пьеса, где серьезное, сатирическое содержание порой подавалось как цирковое действо, не понравилась работникам Главреперткома, они углядели в ней хулу на недавние революционные события и запретили спектакль. Сделать это было легко после характеристики этого спектакля «как макулатуры, почему-то охотно пропускаемой для действительно буржуазного Камерного театра», как выразился И.В. Сталин.

Савва Лукич, посмотрев финал спектакля, вынес свой приговор: «Запрещается». Но директор театра не сдается, пытается уговорить всесильного чиновника: «Скажите, в чем дело? ... Нет непоправимых вещей на свете!.. Нет!

Савва. Сменовеховская пьеса».

Оказывается, «сменовеховство» Савва Лукич усмотрел в том, что спектакль не завершается международной революцией. Директор счастлив, спектакль спасен, а международную революцию он тут же организует на сцене через пять минут. «Савва. Но, может быть, гражданин автор не желает международной революции?» «Кто? Автор? Не желает?»

И, конечно, тут же разыграли новый финал, революционный, идеологически выдержанный, а удовлетворенный Савва Лукич разрешил пьесу к представлению.

Борьба с цензурой, борьба за свободу творчества — такого не могли простить.

К середине 1929 года из репертуаров театров исчезли пьесы М. Булгакова «Багровый остров», «Зойкина квартира», наконец и «Дни Турбиных».

В журналах и газетах критики не церемонились, когда речь заходила о Булгакове. Эти отзывы бульварного толка я не раз уже приводил здесь. Но, пожалуй, впервые Л.Е. Белозерская обратила наше внимание на отзывы В. Маяковского о М.А. Булгакове. В своей уже не раз цитированной книге «О, мёд воспоминаний» она рассказывала, как не один раз Булгаков и Маяковский сражались в бильярдной, а она сидела на возвышении, наблюдала за их игрой и думала, какие они разные: «Начать с того, что М.А. предпочитал «пирамидку», игру более тонкую, а Маяковский тяготел к «американке» и достиг в ней большого мастерства. Думаю, что никакой особенной симпатии они друг к другу не питали, но оба держались корректно, если не считать того, что М.А. терпеть не мог, когда его называли просто по фамилии, опуская имя и отчество. Он считал это неоправданной фамильярностью, а Маяковский, видимо, другого обращения себе и не представлял. Когда хор кусающихся и улюлюкающих разросся, Маяковский в стихотворении «Буржуй-нуво» (1928) не преминул куснуть Булгакова:

На ложу
    в окно
театральных касс
    тыкая
ногтем лаковым,
    он
дает
социальный заказ
на «Дни Турбиных» —
Булгаковым.

Он — это новый буржуа.

Даже допустив поэтическую гиперболу, все же непонятно, где в Советском Союзе водились такие буржуи, да еще с лаковыми ногтями. Но вот оказывается, они не только водились, но были настолько сильны и многочисленны, что могли давать социальный заказ на «Дни Турбиных» — кому? И уж совсем пренебрежительно во множественном числе: Булгаковым.

В 1928 году вышла пьеса Маяковского «Клоп». Одно из действующих лиц, Зоя Березкина, произносит слово «буза»:

«Профессор. Товарищ Березкина, вы стали жить воспоминаниями и заговорили непонятным языком. Сплошной словарь умерших слов. Что такое «буза». (Ищет в словаре.) Буза... Буза... Буза... Бюрократизм, богоискательство, бублики, богема, Булгаков...»

Если в стихотворении «Буржуй-нуво» Маяковский говорил, что «Дни Турбиных» написаны на потребу нэпманам, то в «Клопе» предсказывалась писательская смерть М.А. Булгакова. Плохим пророком был Владимир Владимирович. Булгаков оказывается в словаре не умерших, а заново оживших слов, оживших и зазвучавших с новой силой».

И.В. Сталин внимательно следил за литературными новинками. И, прочитав рассказ Андрея Платонова «Усомнившийся Макар», опубликованный в девятом номере журнала «Октябрь» за 1929 год, И.В. Сталин подверг его резкой критике. И сразу же в одиннадцатом номере журнала появилась статья Л. Авербаха «О целостных масштабах и частных Макарах», в которой публикация этого рассказа признается ошибкой, потому что в «рассказе этом издевка над всем и ирония»; «Усомнившийся Макар» — произведение даже и не попутническое». И далее Авербах делал строгое внушение: «Писатели, желающие быть советскими, должны ясно понять, что нигилистическая распущенность и анархо-индивидуалистическая фронда чужды пролетарской революции никак не меньше, чем прямая контрреволюция с фашистскими лозунгами. Это должен понять и А. Платонов» (с. 171). А в декабре 1929 года А. Фадеев, редактировавший в то время «Октябрь», писал Р.С. Землячке: «...На душе у меня все-таки не спокойно, потому что невозможно все время жить в доме отдыха, потому что я знаю, что меня ищут в РАППе, ищет Халатов, ищут мои редакции (в «Октябре» я прозевал недавно идеологически двусмысленный рассказ А. Платонова «Усомнившийся Макар», за что мне поделом попало от Сталина, — рассказ анархистский, в редакции боятся теперь шаг ступить без меня») (Собр. соч. М., 1961. Т. 5. С. 304).

А через два года, в 1931 году, А. Фадееву снова попало от Сталина за публикацию повести А. Платонова «Впрок» в журнале «Красная новь», где он состоял в качестве ответственного редактора. Попало и всему руководящему составу РАППа: коммунистическая фракция РАППа отметила публикацию повести А. Платонова как грубую политическую ошибку А. Фадеева и решила исправить положение.

В 5—6-м номерах «Красной нови» А. Фадеев в статье «Об одной кулацкой хронике» писал: «Повесть А. Платонова «Впрок» с чрезвычайной наглядностью демонстрирует все наиболее типичные свойства кулацкого агента самой последней формации — периода ликвидации кулачества как класса и является контрреволюционной по содержанию... Нас, коммунистов, работающих в «Красной нови», прозевавших конкретную вылазку агента классового врага, следовало бы примерно наказать, чтобы наука пошла впрок» (Красная новь. 1931. № 5—6. С. 206—209). И, как всегда, «На литературном посту» подвел итоги еще одной печальной литературной истории. В статье «Клевета» (1931, № 18) И. Макарьев писал: «Идиотами, юродивыми, блаженными дураками населяет кулацкий писатель Платонов колхозы (кроме, конечно, кулацкого колхоза! Там — народ серьезный!» «Перед нами — наглое выступление классового врага... Но враг этот хитер и изворотлив... «Красная новь» позволила классовому врагу использовать для клеветы на нас нашу же печать» (с. 24—27).

Конечно, историкам предстоит еще изучить вопрос о роли И.В. Сталина в литературном движении 20—50-х годов. Было время, когда его роль представала только в положительном свете. Было время, когда И.В. Сталин представал лишь в черном освещении. Как всегда, истина где-то посередине. Нельзя ведь забывать и того, что именно И.В. Сталин со свойственной ему прямолинейностью и резкостью «одернул» Демьяна Бедного за его клеветнические произведения о России, ее прошлом и настоящем. 12 декабря 1930 года И.В. Сталин, прочитав «по совету т. Молотова» «Перерву» и другие фельетоны Демьяна Бедного, писал ему: «В чем существо Ваших ошибок? Оно состоит в том, что критика недостатков жизни и быта СССР, критика обязательная и нужная, развитая Вами вначале довольно метко и умело, увлекла Вас сверх меры и, увлёкши Вас, стала перерастать в Ваших произведениях в клевету на СССР, на его прошлое, на его настоящее» (Соч. Т. 13. С. 24).

Это было своевременно, потому что не только Демьян Бедный стал «возглашать на весь мир, что Россия в прошлом представляла сосуд мерзости и запустения, что нынешняя Россия представляла сплошную «Перерву», что «лень» и стремление «сидеть на печке» являются чуть ли не национальной чертой русских вообще, а значит, и — русских рабочих, которые, проделав Октябрьскую революцию, конечно, не перестали быть русскими» (Там же, С. 25).

Нужно было прекратить мутный поток «произведений», которые искажали историческое прошлое России, в черном свете изображали значительные события и исторических деятелей прошлого.

В освещении русской истории тон задавали М.Н. Покровский и его последователи, в частности, как утверждает О.Д. Соколов в книге «М.Н. Покровский и советская историческая наука», «показывая отрицательные стороны внешней политики России, Покровский нередко допускает одностороннее, необъективное освещение исторических событий. Русская дипломатия, об искусстве которой Ф. Энгельс писал как о наиболее выдающейся дипломатии мира, окрашена Покровским в один цвет бездарности и глупости. Военное искусство России, деятельность выдающихся военачальников не раскрыты; не показаны героизм и самоотверженность русских солдат...» (М., 1970. С. 114).

И многие стороны русской истории Покровский в своих сочинениях окрашивал в «цвет бездарности и глупости». Так что неудивительно, что Демьян Бедный, работая над либретто для оперы «Богатыри», представил русских богатырей, защитников русской земли, недалекими пьянчугами и лентяями. В постановке Камерного театра «Богатыри» предстали в искаженном, черном свете.

И.В. Сталин и партийная печать того времени подвергли острой и справедливой критике Д. Бедного и Камерный театр.

Вспомним здесь и вмешательство И.В. Сталина в судьбу Михаила Шолохова, подвергавшегося разнузданной травле, в судьбу его «Поднятой целины» и третьей книги «Тихого Дона» в 1932—1933 годах, а в 1937—1938 годах Шолохов был вынужден бежать от клеветнических обвинений из Вешенской и просить защиты непосредственно у Политбюро ЦК ВКП (б).

Сейчас много говорят и пишут о Сталине как преступнике, палаче, дескать, при нем жизнь человеческая ничего не стоила... Вопрос гораздо сложнее, чем это может показаться на первый взгляд. Ничуть не снимая с него исторической вины, хочется обратить внимание в связи с этим на «красный террор», возникший в 1918 году и бушевавший всю гражданскую войну, многочисленные расстрелы без суда и следствия как со стороны белых, так и со стороны красных: жизнь человеческая в то время уже ничего не стоила для вершителей Истории. Тому многочисленные свидетельства современников этих событий, а нам необходимо сейчас спокойно и взвешенно исследовать нашу историю, историю Октябрьского переворота, со всеми конкретными деталями и подробностями, проследить, как формировалась вся система террора и репрессий. И тогда яснее станет роль Свердлова, Троцкого, Дзержинского, Сталина, Урицкого, Каменева, Зиновьева, Бухарина, Молотова и других вождей пролетарской революции.

«Я прослушал здесь уже несколько выступлений, — сказал Виктор Астафьев на конференции «Актуальные вопросы исторической науки и литературы», состоявшейся в Москве 27—28 апреля 1988 года. — В них все время, как сейчас в газетах, звучит одно и то же имя: Сталин, Сталин, Сталин, Сталин... Разумеется, у меня есть свое отношение к этой личности. Мне даже сподобилось пожить одно время в Курейке, где он был в ссылке. И я думаю, что не все так просто и ординарно, как это сейчас преподносится. Используется очередной громоотвод в нашей истории, чтобы свалить на эту личность все наши беды и таким образом, может быть, проскочить какой-то очень сложный для нас отрезок. А может быть, удастся и самим чище выглядеть?

Во всяком случае, я не знаю, что страшнее и вреднее для нашей истории, для нас с вами, чем брежневские времена. Это очень близко. На этом материале, на фоне этой личности, я считаю, и общество наше, и все мы выглядим просто неприлично! Все это имеет прямое отношение к истории, ведь любой отрезок времени, в том числе и прошедший день, — это уже история. Хрущев — история, Брежнев, как бы ни хотели от него избавиться, — тоже история. Причем, я считаю, история весьма позорная. И особенно она позорна для нас, фронтовиков, которым удавалось в большинстве своем вести себя все-таки достойно на войне и очень недостойно — в этот период.

Я как-то был у своего фронтового друга. Наша встреча совпала с награждением Брежнева орденом Победы. Друг мой, бывший десантник, потом артиллерист, человек очень большого мужества, честнейшей жизни, прошел после войны путь от сцепщика до крупного руководителя металлургии, был три созыва секретарем райкома. Он меня спросил: «Витя, когда нас кончат унижать?» Я ему ответил: «До тех пор, пока мы будем это позволять делать» (Литературная газета. 1988. 18 мая).

Золотые слова, поздновато только сказанные... Но и тот факт, что все мы опамятовались и задумались, начали внимательнее всматриваться в прошедшее, — факт замечательный. А раз взялись коллективными усилиями «копаться» в прошлом, значит, докопаемся до Истины.

А теперь вновь вернемся к М.А. Булгакову. 24 августа 1929 года он пишет Николаю Афанасьевичу Булгакову в Париж: «Теперь сообщаю тебе, мой брат: положение мое неблагополучно.

Все мои пьесы запрещены к представлению в СССР и беллетристической ни одной строки моей не напечатают. В 1929 году совершилось мое писательское уничтожение. Я сделал последнее усилие и подал Правительству СССР заявление, в котором прошу меня с женой (...) выпустить за границу на любой срок.

В сердце у меня нет надежды. Был один зловещий признак. Любовь Евгеньевну не выпустили одну, несмотря на то, что я оставался (Это было несколько месяцев тому назад).

Вокруг меня уже ползет змейкой темный слух о том, что я обречен во всех смыслах.

В случае, если мое заявление будет отклонено, игру можно считать оконченной, колоду складывать, свечи тушить.

Мне придется сидеть в Москве и не писать, потому что не только писаний моих, но даже фамилии моей равнодушно видеть не могут.

Без всякого малодушия сообщаю тебе, мой брат, что вопрос моей гибели это лишь вопрос срока, если, конечно, не произойдет чуда. Но чудеса случаются редко.

Очень прошу написать мне, понятно ли тебе это письмо, но ни в коем случае не писать мне никаких слов утешения и сочувствия, чтобы не волновать мою жену.

Вот тебе более щедрое письмо. Нехорошо то, что этой весной я почувствовал усталость, разлилось равнодушие. Ведь бывает же предел.

Я рад, что ты устроился и верю, что ты сделаешь ученую карьеру. Напиши Ивану, что я его помню. Пусть напишет мне хоть несколько строк.

Большим утешением для меня явятся твои письма и, я полагаю, ты, прочтя это письмо, будешь писать мне часто. Опиши мне Париж (само собой разумеется, только внешнюю его сторону)».

6 сентября 1929 года Булгаков с горечью писал Н.А. Булгакову: «От тебя нет ответа на то письмо мое, в котором я сообщал тебе о моем положении. Начинаю думать, что ты его не получил. После него мною тебе отправлено письмо, где я просил проверить слух о том, что на французском языке появилась, якобы, моя запрещенная повесть «Собачье сердце». Жду известий от тебя».

Как раз в это время в Париже вышла «Белая гвардия», и Михаил Булгаков просит брата получить гонорар у Владимира Львовича Бинштока, четыреста франков нужно передать Ване, а остальные семьсот оставить у себя впредь до его особого распоряжения.

Михаил Булгаков и раньше помогал братьям, конечно, не так много, но столько, сколько разрешали посылать за границу.

28 декабря Булгаков посылает брату письмо, полное тревоги и беспокойства, просит его телеграфировать, здоров ли; просит перевести ему гонорар, который брат получил у Бинштока. Положение Булгакова в России по-прежнему тягостно.

6 января 1930 года Михаил Булгаков снова просит брата не молчать, не ждать ответа от него: «Мое последнее молчание вызвано ухудшением моего положения и, связанной с этим невозможностью сообразить, что и как писать.

Сообщаю о себе:

все мои литературные произведения погибли, а также и замыслы. Я обречен на молчание и, очень возможно, на полную голодовку. В неимоверно трудных условиях, во второй половине 1929 г. я написал пьесу о Мольере. Лучшими специалистами в Москве она была признана самой сильной из моих пяти пьес. Но все данные за то, что ее не пустят на сцену. Мучения с нею продолжаются уже полтора месяца, несмотря на то, что это — Мольер, 17-й век, несмотря на то, что современность в ней я никак не затронул.

Если погибнет эта пьеса, средства спасения у меня нет — я сейчас уже терплю бедствие. Защиты и помощи у меня нет. Совершенно трезво сообщаю: корабль мой тонет, вода идет ко мне на мостик. Нужно мужественно тонуть. Прошу отнестись к моему сообщению внимательно.

Если есть какая-нибудь возможность прислать мой гонорар (банк? чек? я не знаю как?) прошу прислать: у меня нет ни одной копейки. Я надеюсь, конечно, что присылка будет официальной, чтобы не вызвать каких-нибудь неприятностей для нас».

Булгаков просит Николая Афанасьевича тщательно изучить этот вопрос, он вовсе не хочет получить вместо тысячи франков восемьдесят целковых по записке издателя Бинштока. Пусть Николай сам получит у него и перешлет в Москву. «Стилю моих писем, небрежности их прошу не удивляться — замучился, неработоспособен. Очень трудно», — заканчивает письмо Булгаков.

Письмо отправлено, как свидетельствует пометка на нем, 18 января 1930 года.

Переписка между братьями вроде бы налаживалась. 4 февраля 1930 года М. Булгаков просит брата прислать ему экземпляры романа «Дни Турбиных», под таким названием вышла в Париже «Белая гвардия». Пусть берет деньги из его гонорара на покупку книг, пересылку их и на переписку с ним. Просит также подписаться в бюро вырезок («все, что попадется обо мне») и прислать ему. Сообщает также, что положение его по-прежнему «трудно и страшно».

Вскоре М.А. Булгаков получил от брата сорок долларов, получил, конечно, в рублях, всего семьдесят семь рублей шестьдесят шесть копеек, строго по курсу доллара.

Николай Афанасьевич Булгаков в это время, окончив медицинский факультет университета, начал свою научную карьеру. И Михаил Булгаков заинтересовался публикациями молодого ученого: «Никто из твоих знакомых или родных не отнесется более внимательно, чем я, к каждой строке, сочиненной тобой». Михаил Булгаков гордится братом. И каждый раз, отвечая на вопросы о семье, он говорит о больших способностях Николая Афанасьевича Булгакова. «Одна мысль тяготит меня, — пишет М.А. Булгаков брату 21 февраля 1930 года. — По-видимому, нам никогда не придется в жизни увидеться. Судьба моя была запутанна и страшна. Теперь она приводит меня к молчанию, а для писателя это равносильно смерти».

Снова и снова Михаил Булгаков, опасаясь, видимо, что его письма не доходят до брата, рассказывает о своем невыносимом положении, признается, что он «свою писательскую задачу в условиях неимоверной трудности старался выполнить, как должно», но теперь его работа «остановлена»: «Я представляю собою сложную (я так полагаю) машину, продукция которой в СССР не нужна. Мне это слишком ясно доказывали и доказывают еще и сейчас по поводу моей пьесы о Мольере.

По ночам я мучительно напрягаю голову, выдумывая средства к спасению.

Но ничего не видно. Кому бы, думаю, еще написать заявление».

Если остались у Николая его деньги от гонорара, то пусть на них вышлет посылкой чай, кофе, носки и чулки жене, «ни в коем случае ничего шелкового». М. Булгаков, оказавшись в тяжелом материальном положении, вспоминает о бедствующем брате Иване, просит Николая послать «ему некоторую сумму из моих». И Михаил Булгаков думает о бедствующем брате в то время, когда подходит первый платеж фининспекции, подоходный налог за прошлый год. «Полагаю, что, если какого-нибудь чуда не случится, в квартирке моей маленькой и сырой вдребезги (кстати: я несколько лет болею ревматизмом) не останется ни одного предмета. Барахло меня трогает мало. Ну, стулья, чашки, черт с ними. Боюсь за книги! Библиотека у меня плохая, но все же без книг мне гроб. Когда я работаю, я работаю очень серьезно — надо много читать...» Нет, он вовсе не жалуется или взывает о помощи, об этом он пишет так просто, «для собственного развлечения». Да и вообще он не мастер писать письма: «бьешься, бьешься, слова не лезут с пера, мысли своей как следует выразить не могу...»

А через несколько дней Булгаков просит не высылать ему посылку, нужно срочно купить и послать в Ленинград медицинские препараты, перечисленные в прилагаемом списке, там человек тяжко болен, ему нужно помочь. В том же письме и Любовь Евгеньевна просит Николая Афанасьевича помочь с препаратами, «случай экстренный и, видимо, тяжкий».

И лишь через долгих пять месяцев Булгаковы получили письмо от Николая Афанасьевича. Конечно, лекарство уже не понадобилось. Но Булгаков в ответном письме от 7 августа 1930 года сообщает Николаю о больших переменах в своей судьбе, о назначении режиссером во МХАТ, предупреждает, что в комментариях по этому поводу в зарубежной прессе скорее всего много путаницы, много вымышленного, черпать сведения о нем можно только из его писем, «скудных хотя бы», потому что вокруг его имени бытует много сплетен. «Даже в Москве какие-то сукины сыны распространили слух, что будто бы я получаю по 500 рублей в месяц в каждом театре. Вот уж несколько лет как в Москве и за границей вокруг моей фамилии сплетают вымыслы. Большей частью злостные».

На самом деле во МХАТе он получает 150 рублей в месяц, но их приходится отдавать в счет погашения последней четверти подоходного налога за истекший год. 300 рублей он получает в ТРАМе, театре рабочей молодежи, куда он поступил приблизительно в то же время, когда и в МХАТ». «Но денежные раны, нанесенные мне за прошлый год, как тяжки, так непоправимы, что и 300 трамовских рублей как в пасть валятся на затыкание долгов».

Так что деньги нужны остро, и Михаил Афанасьевич просит Николая перевести ему деньги «ни минуты не медля».

Но что же произошло за эти пять месяцев, что не было переписки между братьями Булгаковыми?

И снова вернемся к началу 1930 года, когда положение М.А. Булгакова казалось невыносимым и безысходным.

Правильно говорилось, что историю нельзя ни улучшать, ни ухудшать, нужно трезво оценивать и положительные, и отрицательные ее стороны. И судьба М. Булгакова напоминает нам об этой диалектике.

Приведу еще одно свидетельство Л.Е. Белозерской: «Когда гражданская смерть, т. е. полное изничтожение писателя Булгакова стало невыносимым, он решил обратиться к правительству, вернее к Сталину... По Москве сейчас ходит якобы копия письма М.А. к правительству («Правительству СССР» впервые опубликовано в «Октябре», 1987, № 6). Спешу оговориться, что это «эссе» на шести страницах не имеет ничего общего с подлинником. Я никак не могу сообразить, кому выгодно пустить в обращение этот опус? Начать с того, что подлинное письмо, во-первых, было коротким. Во-вторых — за границу он не просился. В-третьих, в письме не было никаких выспренних выражений, никаких философских обобщений. Оно было обращено не к Санта-Клаусу, раздающему рождественские подарки детям... Основная мысль булгаковского письма была очень проста. «Дайте писателю возможность писать. Объявив ему гражданскую смерть, вы толкаете его на самую крайнюю меру».

Вспомним хронику событий:

в 1925 году кончил самоубийством поэт Сергей Есенин;

в 1926 году — писатель Андрей Соболь;

в апреле 1930 года, когда обращение Булгакова, посланное в конце марта, было уже в руках Сталина, застрелился Владимир Маяковский. Ведь нехорошо получилось бы, если б в том же году наложил на себя руки Михаил Булгаков? Вообще восстановлению истины и прекращению появления подобных «эссе» очень помог бы архив Сталина, который — я уверена — сохранился в полном порядке.

«Письмо», ныне ходящее по рукам (об этом Л.Е. Рассказывала мне все в том же 1971 году. — В.П.), это довольно развязная компиляция истины и вымысла, наглядный пример недопустимого смещения исторической правды. Можно ли представить себе, что умный человек, долго обдумывающий свой шаг, обращаясь к «грозному духу», говорит следующее: Обо мне писали как о «литературном уборщике», подбирающем объедки после того, как «наблевала дюжина гостей».

Нужно быть совершенно ненормальным, чтобы процитировать такое в обращении к правительству, а М.А. был вполне нормален, умен и хорошо воспитан...

Однажды, совершенно неожиданно, раздался телефонный звонок. Звонил из Центрального Комитета партии секретарь Сталина Товстуха. К телефону подошла я и позвала М.А., а сама занялась домашними делами. М.А. взял трубку и вскоре так громко и нервно крикнул «Любаша!», что я бросилась опрометью к телефону (у нас были отводные от аппарата наушники). На проводе был Сталин. Он говорил глуховатым голосом, с явным грузинским акцентом и себя называл в третьем лице: «Сталин получил. Сталин прочел...» Он предложил Булгакову: «— Может быть вы хотите уехать за границу?» Но М.А. предпочел остаться в Союзе. Прямым результатом беседы со Сталиным было назначение М.А. Булгакова на работу в Театр Рабочей молодежи, сокращенно ТРАМ. Вскоре после этого у нас на Пироговской появились двое молодых людей: один высокомерный — Федор Кнорре, другой держался лучше — Николай Крючков. ТРАМ не Художественный театр, куда жаждал попасть М.А., но капризничать не приходилось. Трамовцы уезжали в Крым и пригласили Булгакова с собой. Он поехал».

А теперь предоставим слово второй свидетельнице того времени, Е.С. Булгаковой, в дневнике которой сохранилась запись разговора Булгакова со Сталиным.

Положение М.А. Булгакова к марту 1930 года стало просто-напросто трагическим: литературные выпады против него превратились в политические обвинения. И писатель вынужден был обратиться с письмом в правительство.

Известно (Вопросы литературы. 1966. № 9. С. 139), что Сталин, прочитав письмо М.А. Булгакова от 28 марта 1930 года, позвонил ему:

«— Мы ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь. А может быть, правда, пустить вас за границу? Что, мы вам очень надоели?

— Я очень много думал в последнее время, может ли русский писатель жить вне Родины, и мне кажется, что не может.

— Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите работать? В Художественном театре?

— Да, я хотел бы. Но я говорил об этом — мне отказали.

— А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся».

Этот телефонный звонок вернул Булгакова к творческой жизни. Эта запись телефонного разговора взята из дневника Елены Сергеевны Булгаковой, она записала этот разговор со слов М.А. Булгакова. Она в то время была лишь на правах «тайного друга», но и она утверждала, отвечая на мои расспросы об этом разговоре, что этот телефонный звонок вернул Булгакову надежды на лучшее будущее, а главное, он вновь ощутил в себе силы работать и жить.

Вот несколько его писем из Крыма, куда он поехал вместе с трамовцами: «15 июля 1930 г. Утро. Под Курском.

Ну, Любаня, можешь радоваться. Я уехал! Ты скучаешь без меня, конечно? Кстати: из Ленинграда должна быть телеграмма из театра. Телеграфируй мне коротко, что предлагает мне театр. Адрес свой я буду знать, по-видимому, в Севастополе. Душка, зайди к портному. Вскрывай всю корреспонденцию. Твой. Бурная энергия трамовцев гоняла их по поезду, и они принесли известие, что в мягком вагоне есть место. В Серпухове я доплатил и перешел. В Серпухове — в буфете не было ни одной капли никакой жидкости. Представляете себе трамовцев с гитарой, без подушек, без чайников, без воды; на деревянных лавках? К утру трупики, надо полагать. Я устроил свое хозяйство на верхней полке. С отвращением любуюсь пейзажами. Солнце. Гуси».

«16 июля 1930 г. Под Симферополем. Утро.

Дорогая Любаня! Здесь яркое солнце. Крым такой же противненький как и был. Трамовцы бодры как огурчики. На станциях в буфете кой-что попадается, но большею частью пустовато. Бабы к поездам на юге выносят огурцы, вишни, яйца, булки, лук, молоко. Поезд опаздывает. В Харькове видел Оленьку (очень мила, принесла мне папирос), Федю, Комиссарова и Лесли. Вышли к поезду. Целую! Как Бутон?

Пожалуйста, ангел, сходи к Бычкову-портному, чтобы поберег костюм мой. Буду мерить по приезде. Если будет телеграмма из театра в Ленинграде — телеграфируй. М.».

«17 июля 1930 г. Крым. Мисхор. Пансионат «Магнолия».

Дорогая Любинька, устроился хорошо. Погода неописуемо хороша. Я очень жалею, что нет никого из приятелей, все чужие личики (но Трамовцы — симпатичны). Питание: частным образом, по-видимому, ни черта нет. По путевкам в пансионате — сносно вполне. Жаль, что не было возможности мне взять тебя (совесть грызет, что я один под солнцем). Сейчас я еду в Ялту на катере, хочу посмотреть, что там. Привет всем. Целую. Мак».

«В скором времени после приезда из Крыма М.А. получил вызов в ЦК партии, — вспоминала Л.Е. Белозерская, — но бумага показалась Булгакову подозрительной. Это оказалось «милой шуткой» Юрия Олеши. Вообще Москва широко комментировала звонок Сталина. Каждый вносил свою лепту выдумки, что продолжается и по сей день.

Роман с Театром Рабочей молодежи так и не состоялся: М.А. направили на работу в Художественный театр, чего он в то время пламенно добивался».

6 августа 1930 года М. Булгаков писал К.С. Станиславскому: «После тяжелой грусти о погибших моих пьесах, мне стало легче, когда я — после долгой паузы — и уже в новом качестве переступил порог театра, созданного Вами для славы страны.

Примите, Константин Сергеевич, с ясной душой нового режиссера. Поверьте, он любит Ваш Художественный театр.

Возвращайтесь в Москву и вновь пройдите по сукну, окаймляющему зал».

«Вы не представляете себе, до какой степени я рад Вашему вступлению в наш театр! — писал Станиславский 4 сентября 1930 г. М.А. Булгакову. — Мне пришлось поработать с Вами лишь на нескольких репетициях «Турбиных», и я тогда почувствовал в Вас режиссера (а может быть, и артиста?!).

Мольер и многие другие совмещали эти профессии с литературой!

От всей души приветствую Вас, искренне верю в успех и очень бы хотел поскорее поработать вместе с Вами».

Скорее всего Станиславский уже знал, вспоминая Мольера, что М. Булгаков шел в театр не с «пустыми» руками, к тому времени уже широко было известно, что автор «Дней Турбиных», «Зойкиной квартиры», «Багрового острова» и «Бега» недавно закончил пятую свою пьесу — драму «Кабала святош» («Мольер»), читал ее не только в кругу друзей, но и в Драмсоюзе. Но первые же отзывы показали Булгакову, что поставить ее на сцене или опубликовать будет весьма трудно: мало кто не догадывался, что в судьбе Мольера, боровшегося за постановку на сцене «Тартюфа», Булгаков рассказывает и о себе, своих пьесах, только что запрещенных в трех театрах Москвы. Так оно и получилось — в официальных кругах к пьесе отнеслись сдержанно.

Столько вложил Булгаков в нее сил, столько работал над источниками, читал, делал выписки, в неимоверно трудных условиях травли и гонений он с поразительной стойкостью и страстью создавал драму о художнике, которого всячески третировали власть имущие и прежде всего король-Солнце, ее читали лучшие специалисты в Москве и признали самой сильной из его пяти пьес, он старался изо всех сил выполнить свою работу «как должно», признавался он брату Николаю, по ночам он мучительно напрягал голову, «выдумывая средства к спасению», но ничего не было видно. Знали о его безвыходном положении все, но никто не был в силах ему помочь. Вот тогда-то Булгаков и обратился с письмом к Советскому правительству, в котором, в частности, говорилось: «Мой литературный портрет закончен, и он же есть политический портрет. Я не могу сказать, какой глубины криминал можно отыскать в нем, но я прошу об одном — за пределами его не искать ничего. Он исполнен совершенно добросовестно... Я прошу о назначении меня лаборантом-режиссером в 1-й Художественный театр — в лучшую школу, возглавляемую мастерами К.С. Станиславским и В.И. Немировичем-Данченко.

Если меня не назначат режиссером, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя — я прошусь на должность рабочего сцены.

Если же и это невозможно, я прошу Советское Правительство поступить со мной, как оно найдет нужным, но как-нибудь поступить...» В этом же письме М. Булгаков признавался, что доведен до крайности последней акцией официальных властей: «Скажу коротко: под двумя строчками казенной бумаги погребены — работа в книгохранилище, моя фантазия, пьеса, получившая от квалифицированных специалистов бесчисленные отзывы — блестящая пьеса...» (Октябрь. 1987. № 6).

И вот через несколько месяцев Булгаков переступил порог любимого театра в качестве режиссера с законченной пьесой о Мольере.

Итак, закончен целый этап жизни. Доведенный до отчаяния, Михаил Булгаков обратился с письмом в правительство, в котором каждое слово словно написано кровью. Не будем забегать вперед и спокойно подождем развития событий после этого письма. А пока сообщим любознательным читателям третий список, хранящийся в Отделе рукописей Ленинской библиотеки. Елена Сергеевна озаглавила его так: «Авторы ругательных статей о Мише (см. толстую книгу вырезок, составленную Мишей: «В. Гейм (Закгейм?), М. Кубатый?, М. Загорский, Луначарский, Ашмарин, В. Блюм, А. Орлинский, М. Левандов (Левит), А. Ценовский, К. Кр-ов, Театрал, Бройде, Незнакомец (Борис Дан. Флит), Уриэл (Литовский), А. Безыменский, Ст. Асилов, В. Шершеневич, П. Горский, Момус (Лазарев), О. Литовский, Е. Мустангова, Спутник (Рабинович), А. Флит, П. Краснов, Д. Маллори (Флит), Пингвин (Шершеневич), Г. Рыклин, Горбачев, Садко (Блюм), Юр. Спасский, П. Адуев, Бастос Смелый, Савелий Октябрь (Борис Григор. Самсонов), Рабинович, Гольденберг, Арго, Никита Крышкин, Р. Пикель, Кузьма Пруткин, В. Павлов, Ст. Ас. (Илов?), А. Жаров, П. К-цев, И. Кор, В. Орлов, И. Бачелис, Вс. Вишневский, В. Кирпотин, С. Дрейден, Коллин, Д'Актиль (Френкель), А. Братский (Арк. Бухов), Георг Немлегин, Бис, Я. С-ой, Машбиц-Веров» (ГБЛ, Отдел рукописей, ф. 562, к. 54, ед. хр. 16, л. 1—4).

Страницы почти всех журналов и газет того времени пестрели бранью по адресу Михаила Булгакова. Какие же нервы нужны, чтобы выдержать такой беспощадный прицельный огонь? И он не выдержал — обратился с письмом в правительство.