Вернуться к В.И. Сахаров. Михаил Булгаков: писатель и власть

«Сатира не терпит оглядки» (Повести и рассказы 20-х годов)

Учителем своим Михаил Афанасьевич Булгаков называл сурового сатирика М.Е. Салтыкова-Щедрина. Любимым же его писателем с детства и навсегда стал Николай Васильевич Гоголь. В 1931 году Булгаков, инсценировав для Московского Художественного театра «Мертвые души», писал К.С. Станиславскому о Гоголе: «Он придет в первых картинах представления — в смехе, а в последней уйдет, подернутый пеплом больших раздумий».

В нескольких словах здесь показана странная и печальная судьба гениального и ранимого автора «Мертвых душ». Но ведь это подумано и о самом себе — грустно, мудро и пророчески. Жизнь писателя Булгакова начиналась весело, в смехе газетных фельетонов и сатирических повестей, заставлявших вспомнить имена Гоголя и Щедрина. Завершилась же она «Мастером и Маргаритой», романом, подернутым пеплом печальных раздумий, где слились философия, фантастика и меткая глубокая сатира. Автор не изменил себе, своим учителям.

Писательский путь М. Булгакова, уложившийся в два десятилетия, был необыкновенно деятелен, полон ежедневной энергичной борьбы с трудностями и недоброжелателями, борьбы изобретательной и принципиальной. Его сатирическая проза и пьесы эту борьбу отразили в своих темах и самом стиле, творчески обобщив итоги непростой исторической эпохи, богатый опыт жизненных наблюдений и встреч. И потому, при очевидной склонности автора к фантастике, сатира его беспощадно реалистична, конкретна, исторически и психологически достоверна: время, города и люди слиты здесь в картину живописную и убедительную. Недаром мы теперь так часто говорим: «Булгаковская Москва» или «Булгаковский Киев».

Тот самый писатель-большевик А. Серафимович, который приезжал во Владикавказ агитировать и описан Булгаковым, сообщал в августе 1921 года, то есть перед самым приездом Булгакова в Москву, наркому просвещения А. Луначарскому: «Писатели здесь голодают, валяются где попало, без пристанища, разбегаются без пристанища». В этот холодный и нищий советский ад приехал начинающий литератор Булгаков искать счастья и славы, завоевывать Москву, место и имя в нарождающейся литературе. Чего это ему стоило, можно узнать из булгаковского дневника 1922 года: «Питаемся с женой впроголодь... Идет самый черный год моей жизни. Мы с женой голодаем. Обегал всю Москву — нет места. Валенки рассыпались». Но он не отчаялся и не отступил.

Когда молодой Булгаков в сентябре 1921 года приехал из Киева в Москву без денег, вещей и влиятельных покровителей и начал искать работу в газетах и журналах, его столичный родственник Б.М. Земский говорил: «Миша меня поражает своей энергией, работоспособностью, предприимчивостью и бодростью духа... Можно с уверенностью сказать, что он поймает свою судьбу, — она от него не уйдет». Но трудно ловить судьбу, когда у тебя в сильнейший мороз рассыпались единственные валенки... Молодой Валентин Катаев запечатлел в рассказе «Зимой» (1923) жилище и жизнь Булгакова: «В комнате два стула, потолок немного протекает, жена спит на худой походной кровати, вентиляция испорчена... Отопление работает плохо. Доходы маленькие... Он не любит революции, не любит потрясений, не любит нищеты и героизма».

Москва тех лет менялась разительно, а с нею и жизнь писателя. Пришло время нэпа, о котором Булгаков писал в 1921 году матери в Киев: «...Идет бешеная борьба за существование и приспособление к новым условиям жизни... Я рассчитываю на огромное количество моих знакомств и теперь уже с полным правом на энергию, которую пришлось проявить... Знакомств масса и журнальных и театральных и деловых просто. Это много значит в теперешней Москве, которая переходит к новой, не виданной в ней давно уже жизни — яростной конкуренции, беготне, проявлению инициативы и т. д. Вне такой жизни жить нельзя, иначе погибнешь. В числе погибших быть не желаю». Бодрость духа, жизненную энергию, стойкость, умение не терять достоинства в труднейшие времена Булгаков хранил до конца. Он поймал свою судьбу, завоевал успех, обрел свое место в истории отечественной литературы, но стоило ему это очень дорого.

Речь шла, понятно, не об одних житейских трудностях — голоде, холоде, безденежье, полном отсутствии быта. О них сам писатель в веселом «Трактате о жилище» сказал так: «Где я только не был! На Мясницкой сотни раз, на Варварке — в Деловом Дворе, на Старой Площади — в Центросоюзе, заезжал в Сокольники, швыряло меня и на Девичье поле. Меня гоняло по всей необъятной и странной столице одно желание — найти себе пропитание. И я его находил, — правда, скудное, неверное, зыбкое. Находил его на самых фантастических и скоротечных, как чахотка, должностях, добывая его странными, утлыми способами, многие из которых теперь, когда мне полегчало, кажутся уже мне смешными. Я писал торгово-промышленную хронику в газетку, а по ночам сочинял веселые фельетоны, которые мне самому казались не смешнее зубной боли, подавал прошение в Льнотрест, а однажды ночью, остервенившись от постного масла, картошки, дырявых ботинок; сочинил ослепительный проект световой торговой рекламы... Что это доказывает? Это доказывает только то, что человек, борющийся за свое существование, способен на блестящие поступки».

Блистательный юморист Булгаков смешит нас, но в то время ему было не до шуток: он нуждался и бедствовал, голодал, брался за любую газетную и журнальную работу, ночи проводил за письменным столом, деля свое творчество на подлинное и вымученное: «Для того, чтобы писать по ночам, нужно иметь возможность существовать днем». Будущему автору «Дней Турбиных» приходилось даже выступать конферансье в маленьком частном театре.

Первостепенно важна для него школа газеты и «тонкого» журнала, немногим от газеты отличавшегося. Карьера Булгакова-фельетониста начиналась на Северном Кавказе в больших, хорошо издаваемых по столичным образцам газетах и складывалась удачно. Он нашел себя, свой газетный почерк. В рассказе «Богема» так и сказано: «Фельетон — моя специальность». Вокруг военврача Булгакова были тогда профессиональные журналисты с именем, бежавшие «под крыло» к белым из революционных столиц. Но именно поэтому иллюзий относительно дубовато-прямолинейной советской печати у него с самого начала не было, и о рассказе «Богема», опубликованном в «Красной ниве», сказано недвусмысленно: «Это мой первый выход в специфически-советской тонко-журнальной клоаке». Уровень профессионализма и журналистской нравственности здесь был катастрофически низок.

Сразу же наметились связи журналистов с ЧК — ОГПУ (тут диапазон был широк — от М. Кольцова до финансировавшихся по прямому распоряжению Политбюро «сменовеховцев»), сервилизм и беспринципность литераторов, взаимное озлобление, страсть к политическим обвинениям. Гражданская война продолжалась... В дневнике Булгакова есть запись о настроениях в литературно-газетной среде: «Нынешняя эпоха — это эпоха сведения счетов. От хамов нет спасения».

С 1923 года Булгаков работал литобработчиком и фельетонистом в газете железнодорожников «Гудок», вошел в ныне знаменитый круг тамошних юмористов, напечатал в газете множество фельетонов, в их числе такие шедевры, как «Летучий голландец» и «Кондуктор и член императорской фамилии». Эта «газетная работа», как ее именовал сам автор, давно привлекала внимание мемуаристов, исследователей и публикаторов, сложилось даже впечатление, что писатель Булгаков начинался с «Гудка», а потом последовала «Белая гвардия».

Простая хронология показывает, что это не так. Да и газеты бывают разные. Работая в «Гудке», Булгаков был связан материалом (обрабатывались письма малограмотных рабкоров), его удручали тягостная идеологическая опека партийного руководства газеты и монотонность поденной работы. Радостные сообщения мемуаристов и исследователей о том, что юмористы «Гудка» были дружной сплоченной литературной семьей, тоже надо бы проверить. Во всяком случае, в булгаковском дневнике ясно сказано: «Чудовищнее всего то, что я боюсь слечь, потому что в милом органе, где я служу, под меня подкапываются и безжалостно могут меня выставить».

Среди молодых журналистов «Гудка» распространены были «левые» взгляды и фразы, цвела революционная романтика. Более зрелый, образованный, много повидавший и испытавший Булгаков подружиться с ними никак не мог, а его острый язык и проницательность вызывали только обиду и раздражение молодых ревнителей «левизны». Знавший его тогда журналист М. Черный вспоминал: «Булгаков производил на меня впечатление наблюдателя со стороны, умного и немного скептичного. Он даже по внешнему виду отличался от нас. Катаев, например, носил длинную артиллерийскую шинель до пят, которую вывез с фронта, на мне были военные «галифе», а на Булгакове была актерская бабочка (галстук), что было в те суровые времена редкостью».

Юмор булгаковских фельетонов великолепен, он смешит, но и только. Это какой-то быстропреходящий смех без цели, в нем нет скрытой мысли, глубины, связи с дорогими автору идеями, которые, как мы знаем, у Булгакова были.

Он быстро стал профессионалом, виртуозом газетного дела. Фельетоны его читались, ценились высоко. Пришли успех, имя, слава, какие-то деньги. В 1924 году в его дневнике появлялись уже другие записи, не про голод и рассыпавшиеся валенки: «Купил, конечно, неизбежную бутылку белого вина и полбутылки русской горькой, но с особенной нежностью почему-то покупал чай». Но газетные поделки уже не радовали. В них неизбежно возникал шаблон, набор приемов, требовательному автору видный особенно хорошо и не радовавший его. В. Вересаев говорил тогда о Булгакове: «Пишет грошовые фельетоны в какой-то «Гудок» и, как выражается, обворовывает сам себя».

Потому-то и сказаны в повести «Тайному другу» известные слова о «Гудке»: «Волосы дыбом, дружок, могут встать от тех фельетончиков, которые я там насочинил... В каждом фельетоне нужно было насмешить, и это приводило к грубостям». А в дневнике за 1925 год подводился итог веселой газетной работе: «Сегодня в «Гудке» в первый раз с ужасом почувствовал, что я писать фельетонов больше не могу. Физически не могу. Это надругательство надо мной и над физиологией». Затем Булгаков описал свою усталость от штампов поверхностной юмористики в фельетоне «Воспаление мозгов».

Между тем еще в 1922 году он начал печататься в совсем другой газете — «Накануне». Издавалась она в Берлине на советские деньги так называемыми «сменовеховцами» и, судя по всему, прикрывала сложные политические операции соответствующих «органов» по возвращению на родину признавшей советскую власть эмигрантской интеллигенции. Поэтому «Накануне» позволялось многое. В редакции работали профессиональные журналисты и писатели с именем, до революции связанные с «Русским словом» и другими известными газетами. Ю. Ключников и его коллеги сами предлагали ОГПУ свои услуги, просили денег, и Ленин сказал в 1921 году: «Надо поддержать».

Цинизм «сменовеховцев» порожден отчаянием, эти умные и небесталанные люди считали свое положение безвыходным, не хотели влачить нищее эмигрантское существование. Политбюро и лично Ленин еще 10 октября 1921 года решили их финансировать «в качестве наших агентов». Но эти деньги не принесли счастья и свободы. В дневнике Булгакова пророчески сказано о «сменовеховцах»: «Все они настолько считают, что партия безнадежно сыграна, что бросаются в воду в одежде». Почти все деятели из «Накануне» были уничтожены в эпоху Большого террора.

А.Н. Толстой и И.М. Василевский сразу заметили Булгакова, просили московское отделение редакции присылать его рассказы и фельетоны почаще. В «Накануне» появился очень серьезный, пронизанный тонким лиризмом рассказ «Псалом» (1923), первое произведение Булгакова, замеченное и одобренное многими литераторами. Там опубликованы «Похождения Чичикова», «Записки на манжетах», «Багровый остров» и другие булгаковские сатирические сочинения. В редакции газеты Булгаков, как вспоминает Ю. Слезкин, знакомил московских писателей и журналистов с лучшими своими произведениями: «Он читал гам свои рассказы: «Роковые яйца», «Собачье сердце». Последний так и не увидел свет — был запрещен. А рассказ хорош, но с большой примесью яда».

Сам автор не питал иллюзий относительно «Накануне» и ее берлинской редакции и все же видел в газете единственную возможность свободно говорить с читателем в России и за рубежом: «Компания исключительной сволочи группируется вокруг «Накануне». Могу себя поздравить, что я в их среде... Не будь «Накануне», никогда бы не увидели света ни «Записки на манжетах», ни многое другое, в чем я могу правдиво сказать литературное слово». Он пытался создать при «Накануне» сатирический журнал «Ревизор», но сурового ревизора никто не жаждал видеть, и журнал не разрешишь И все же сомнительная газета напечатала лучшие его вещи, и в их числе отрывок из романа «Белая гвардия». И это было уже свое, в «Накануне» булгаковская проза печаталась под его именем и ничего общего не имела с «литобработками» безымянного фельетониста «Гудка».

Булгаков признавался: «Горько раскаиваюсь, что бросил медицину и обрек себя на неверное существование. Но, видит Бог, одна только любовь к литературе и была причиной этого. Литература теперь трудное дело. Мне с моими взглядами, волей-неволей выливающимися в произведениях, трудно печататься и жить». Газетная работа выручала, кормила, высвобождала время для занятий подлинной литературой и к тому же постоянно давала потрясающий жизненный материал. И потому в 1923 году о работе в «Накануне» и «Гудке» сказано: «Нужно быть исключительным героем, чтобы молчать в течение четырех лет, молчать без надежды, что удастся открыть рот в будущем. Я, к сожалению, не герой. Но мужества во мне теперь больше, о, гораздо больше, чем в 21-м году». Да, «Роковые яйца» и «Собачье сердце» написаны мужественным, ко всему готовым человеком.

«Каждый миллион дается мне путем ночных бессонниц и дневной зверской беготни», — признавался Булгаков в одном из фельетонов 1922 года. И все же впоследствии с полным основанием утверждал, что настоящие вещи пишутся на краешке кухонного стола, а не в роскошно обставленном кабинете.

Именно в беготне по редакциям, коммунальной тесноте и вечном шуме создавался роман «Белая гвардия», оттеснявший на задний план газетные фельетоны; Булгаков шел к зрелому стилю творческой мысли и слова сквозь скоропись литературной поденщины, сквозь причудливую фантастическую гофманиану и словесную шелуху 20-х годов, которые есть еще в его ранней «Дьяволиаде». Это была хорошая школа в начале писательской жизни, хотя в булгаковском письме 1922 года уже прозвучало грустное слово «покой», столь памятное читателям «Мастера и Маргариты»: «После этих лет тяжелых испытаний я больше всего ценю покой».

Покоя не было, суетливая жизнь профессионального литератора с неверным, скудным заработком брала свое. Но была в ней и своя правда. Ибо Булгаков очутился в центре важных событий: «Москва — котел, — в нем варят новую жизнь... Великий город — Москва...» И молодой сатирик стал художником рождающейся у него на глазах новой жизни. О ней сказано: «Из хаоса каким-то образом рождается порядок».

Конечно же писатель Булгаков не порождение нэпа, не певец той противоречивой эпохи. Он ее трезвый ироничный знаток, сатирический летописец и здесь близок к «Истории одного города» Салтыкова-Щедрина. О главном «герое» эпохи, ловком пройдохе-нэпмане, сказано, что глаза его «похожи на две десятки одесской работы» («Триллионер»). Какое уж там восхищение... Писатель видел ясно: жизнь материальная улучшилась, обанкротившаяся власть дала голодному обездоленному народу и разрушенной экономике «глоток свободы», люди стали создавать, строить, зарабатывать, энергично бороться за жизненные блага: «Без нэпа нет добра».

Экономика стремительно развивалась, с разрухой покончено, деревня вставала на ноги, появлялись частные предприятия, кооперативы, ателье, театры, издательства, журналы и газеты. Обесцененные бумажные «лимоны» (в 1922 году Булгаков на трех своих должностях получал до 140 миллионов рублей в месяц!) потеснил твердый советский червонец, та самая белая, обеспеченная золотом и валютой денежная бумага, с которой мы потом не раз встретимся в романе «Мастер и Маргарита». Но всем ясно было, что все это лихорадочное благополучие скоротечно, как чахотка. Ибо НЭП был очередной Большой Ложью, великой провокацией, дальновидным выявлением жертв. Сегодня швейцарские банки открыли «спящие» счета уничтоженных «советских коммерсантов» (или первых «новых русских», если угодно), и стало ясно, как много людей, сменивших френч на фрак, заплатили своей и своих близких жизнью за доверчивость, за связи с «органами», за желание стать новой богатой «номенклатурой». Власть цинично использовала их и затем стерла в лагерную пыль. Об этом написана трагическая комедия Булгакова «Зойкина квартира».

И в суетливом круговороте людей и идей сразу же появилась неизбежная пена, разного рода дрянь и накипь: жулики и махинаторы, взяточники, валютчики, псевдонаучное шарлатанство, безработица, гнилая «кооперативная» колбаса, недобросовестная частная врачебная практика, дешевого вкуса варьете, проституция, «желтая» пресса с ее обычным бесстыдством и тягой к ежедневным сенсациям, «разоблачениям», сплетням и слухам. Не случайно стали крылатыми слова об «угаре нэпа».

Нравы эти не обошли тогдашнюю литературу и театр, о чем говорил Маяковский в статье «Читатель» (1927) и о чем с неповторимым сарказмом поведано в позднейшем «Театральном романе». Булгакова удручали развязность, цинизм и пьянство обладавшего каким-то нутряным, жизненным талантом Алексея Николаевича Толстого, вернувшегося из нищей эмиграции для сытой советской жизни, обзаведшегося огромной квартирой и дачей и в нетрезвом виде так дивившегося собственной беспринципности: «Я теперь не Алексей Толстой, а рабкор-самородок Потап Дерьмов. Грязный, бесчестный шут». Другие «сменовеховцы» были еще хуже. От их льстивых писаний, как сказано в булгаковском дневнике, «немеет человеческий ум».

Писатель, в скитаниях по газетно-литературно-театральной Москве изучивший ее досконально, нашел для недостойной, унижающей и развращающей человека «политической» суеты вокруг червонца одно меткое емкое слово — «кавардак». А в дневнике его сказано еще яснее: «Нынешняя эпоха — это эпоха свинства». Изобразить это могло лишь быстрое разящее перо блистательного сатирика. И Михаил Булгаков таким сатириком стал. Но заплатил за это дорого.

Эта самородная личность складывалась в тяжелейших условиях из, казалось бы, несоединимых черт, особенностей, привычек и увлечений. Бесплотным, безгрешным ангелом автор «Собачьего сердца» не стал. Да и откуда взяться ангелам в Советской России? Борьба за жизнь сделала его настороженным, подозрительным, скептиком: «Стал опытен и печален — знаю людей, страшусь за них...»

Конечно же Булгаков был болезненно самолюбив, честолюбив, «рвался», по выражению первой его жены, к славе, продумывал каждый свой шаг. Он хотел выиграть главный приз — и добился своего. Но и жизнь богемно-литературная увлекала Булгакова, он умел ценить ее маленькие повседневные радости. Журналистика давала доход, с годами увеличивавшийся: «Жизнь складывается так, что денег мало, живу я, как и всегда, выше моих скромных средств. Пьешь и ешь много и хорошо, но на покупки вещей не хватает».

К тому же мы забываем, что сильнейшая контузия навсегда подорвала здоровье Булгакова, расстроила его нервы; за левым ухом у него образовалась опухоль, возможно, злокачественная, и ее пришлось оперировать. От контузии тряслись голова и руки, неритмично билось сердце, немели и холодели ноги: «Я до сих пор не могу совладать с собой, когда мне нужно говорить и сдержать болезненные арлекинские жесты». Дальнейшие испытания и лишения лишь усугубили неврастению и способствовали развитию наследственной болезни почек. Так что лыжи, гимнастика, теннис, курорты, дачный отдых, бифштексы и красное вино, писательские банкеты и приемы в посольствах были и просто лекарством, самолечением опытного врача, отдыхом от постоянного нервного напряжения, а не только понятными удовольствиями литератора-жизнелюба.

Мы знаем теперь, что острослов, ценитель женской красоты и картежник Михаил Булгаков очень серьезно интересовался тогда большой политикой, международными делами. Его суждения об этой сложной материи проницательны, показывают знакомство с иностранной прессой, поступавшей в редакцию «Накануне». Булгаков очень надеялся на положительный итог Генуэзской конференции: «Вообще мы накануне событий». Он встречался с самыми разными представителями Запада — от Эдуарда Эррио до Антуана де Сент-Экзюпери и видел всю их прискорбную ослепленность.

После Брестского мира и очень ловкого обмана немцев писатель понимал, что иезуитская стратегия большевиков не изменится и что Запад, хитрый, корыстный и простодушный, в очередной раз будет обманут и даст деньги на сталинские танки и архипелаг ГУЛАГ. Но видел, что в Европе рождаются новые динамичные силы, способные сменить дряхлую буржуазную демократию в этой борьбе, — фашизм, Муссолини, Гитлер, Капповский неудачный путч, слухи о грядущей войне: «Возможно, что мир, действительно, накануне генеральной схватки между коммунизмом и фашизмом».

Булгаков знал большевиков по Киеву и понимал, что они дальновидно и цинично используют в борьбе все средства, вплоть до умелой организации восстаний в Болгарии и других нищих, малокультурных странах: «Для меня нет никаких сомнений в том, что эти второстепенные славянские государства, столь же дикие, как и Россия, представляют великолепную почву для коммунизма». История послевоенной «социалистической» Европы эти предсказания подтвердила, а пророческие размышления Булгакова о текущей политике нашли отражение в его прозе и пьесах — от «Адама и Евы» до «Мастера и Маргариты».

Так рождался характер, поражавший современников редким сочетанием гибкости и устойчивости, непонятной жизнеспособностью и целеустремленностью. Валентин Катаев, никогда не отличавшийся строгостью взглядов и нравов, обижался на «синеглазого» «друга»: «Булгаков никогда никого не хвалил... У него были устоявшиеся твердые вкусы... С виду был похож на Чехова». Совсем не случайно писатель пришел в литературный кружок с пушкинским названием «Зеленая лампа», состоявший из Слезкина, С. Ауслендера, Д. Стонова и В. Мозалевского: «Тут благоговейно глядели «назад», глядели на Пушкина, Толстого Л.Н. М.А. Булгаков ждал появления нового романа «Война и мир».

Но не дождался, как известно, сам написал что-то «в этом роде» — «Белую гвардию» и стал глядеть «вперед» без боязни, но и без особых надежд и самообольщений: «Среди моей хандры и тоски по прошлому, иногда, как сейчас, в этой нелепой обстановке временной тесноты, в гнусной комнате гнусного дома, у меня бывают взрывы уверенности и силы. И сейчас я слышу в себе, как взмывает моя мысль, и верю, что я неизмеримо сильнее как писатель всех, кого я ни знаю. Но в таких условиях, как сейчас, я, возможно, пропаду». Так оно и случилось, хотя трудности своей судьбы Булгаков уже научился преодолевать.

Москва сделала его профессиональным писателем, дала темы, краски и персонажей, место в газетах, журналах и на театральной сцене, литературное имя, славу. Пришло все это не сразу, и все же надо признать, что мастерством сатирика Булгаков овладел быстро. Его родившаяся из «гоголевских пленительных фантасмагорий» повесть «Похождения Чичикова» вполне самобытна в ее острой фельетонности, это уже свое, булгаковское, хотя действуют в ней персонажи «Мертвых душ», «Ревизора» и «Игроков», попавшие в Москву времен нэпа. Это уже новая, «нэповская» Москва, ее люди и нравы, увиденные глазами беспощадного сатирика.

Прием неожиданный, остроумный, чисто гоголевский и вместе с тем современный, действенный, обращенный к читателю новой социальной эпохи. Ну, а тот факт, что «бродячий» сюжет поездок Чичикова по Советской России разрабатывался тогда самыми разными писателями, от Н. Бердяева и А. Аверченко до Д. Смолина, автора пьесы «Товарищ Хлестаков», говорит лишь об удачном обращении Булгакова к летучей, общепонятной идее, к эффектному сатирическому приему. Его сатира осталась и как литература, и как замечательный человеческий документ, достоверное историческое свидетельство о людях и эпохе. Вот запись в дневнике Булгакова за 1924 год: «Москва в грязи, все больше в огнях — и в ней странным образом уживаются два явления: налаживание жизни и полная ее гангрена... Ничто не двигается с места. Все съела советская канцелярская, адова пасть. Каждый шаг, каждое движение советского гражданина — это пытка, отнимающая часы, дни, а иногда месяцы. Во всем так. Литература ужасна». Только сатира гоголевской силы могла описать бесконечный советский кавардак. Именно поэтому она жива и действенна сегодня, когда кавардак продолжается.

Конечно же маленькая веселая повесть Булгакова «Багровый остров», похожая одновременно на фельетон и киносценарий, вышла из щедринской сатиры «История одного города», но здесь же вдруг появляются персонажи очень серьезных приключенческих романов французского писателя Жюля Верна, одного из любимых булгаковский авторов. Причем с детства всем знакомые жюльверновские романтические герои лорд Гленарван, Мишель Ардан, капитан Гаттерас, Паганель и Филеас Фогг в «Багровом острове» неожиданно превращены в интервентов и участвуют в маленькой гражданской войне между белыми арапами и красными эфиопами.

Использовав такой остроумный прием и соединив столь непохожих писателей, как Щедрин и Жюль Верн, Булгаков добился замечательного комического эффекта, создал сатирическую картину исторических событий, полную прозрачной «эзоповской» символики. Родилась сценичная феерия, читать которую весело и интересно.

Вместе с тем в конспективную прозу «Багрового острова» вошел целый период русской истории, увиденный глазами зоркого и остроумного современника, и повесть легко прочесть как любопытную антиутопию. Видно и то, что автор внимательно читал нашумевшую тогда «сказку» Евгения Замятина «Арапы» (1922). А возникшая из повести пьеса-памфлет Булгакова «Багровый остров» (1927) говорит, помимо всего прочего, и о преданной любви драматурга к Чехову, о его профессиональном восхищении чеховскими записными книжками, свидетельство чему фразы типа: «Театр, матушка, это храм» и «Вот, позвольте рекомендовать вам, Савва Лукич, жена моя, гран-кокетт». Все это подтверждает правоту слов Л.Е. Белозерской, писавшей: «Булгаков любил Чехова, но не фанатичной любовью, свойственной некоторым чеховедам, а какой-то ласковой, как любят хорошего, умного старшего брата... Он особенно восторгался его записными книжками...»

В это же время сатирик Булгаков неожиданно становится литературным критиком. В этом есть своя правда, ибо его проза и пьесы написаны с чуткой самокритичной оценкой каждого слова. Более того, здесь мы постоянно встречаемся с глубокими и самобытными суждениями о литературе. В 20-е годы писатель искал свой путь и много думал о судьбах русской классики в новую эпоху. Он понимал, что одна литература кончилась и родилась какая-то другая. А из этого вывода следовали многие другие.

Известно высказывание Булгакова о Льве Толстом, сохраненное современником: «После Толстого нельзя жить и работать в литературе так, словно не было никакого Толстого. То, что он был, я не боюсь сказать, то, что было явление Льва Николаевича Толстого, обязывает каждого русского писателя после Толстого, независимо от размеров его таланта, быть беспощадно строгим к себе. И к другим... Совершенно убежден, что каждая строка Льва Николаевича — настоящее чудо. И пройдет еще пятьдесят лет, сто лет, пятьсот, а все равно Толстого люди будут воспринимать как чудо!..

Он (Булгаков. — В.С.) требовал и требует, чтобы самый факт существования в нашей литературе Толстого был фактом, обязывающим любого писателя.

Обязывающим к чему? — спросил кто-то из зала.

— К совершенной правде мысли и слова, — провозгласил Булгаков. — К искренности до дна. К тому, чтобы знать, чему, какому добру послужит то, что ты пишешь! К беспощадной нетерпимости ко всякой неправде в собственных сочинениях! Вот к чему нас обязывает то, что в России был Лев Толстой!»

Здесь четко обозначены высокие идеалы и ориентиры, на которые должна оглядываться новая русская литература, а к имени автора «Войны и мира» Булгаков присоединял имена Пушкина, Гоголя, Достоевского, Салтыкова-Щедрина, Чехова, вокруг которых должны объединяться лучшие силы. Ясно, что в высказывании писателя о Толстом содержится не только уважение к великому старцу из Ясной Поляны. Булгаков обращается к своим современникам-литераторам с требовательным призывом жить и работать честно и тем самым вступает в область критики, спорит с лефовцами, кричавшими, что нашей литературе не нужен «красный Лев Толстой».

И в то же время ко многим явлениям тогдашней литературы он относился критически: достаточно вспомнить, как изображены писатели в «Театральном романе», «Мастере и Маргарите», рассказе «Был май» и пьесе «Адам и Ева». Булгаков с горестным изумлением говорил С. Ермолинскому: «Послушай, а литература-то ужасная вещь!.. Нам уже грозит многописательство, то есть массовое нашествие литературных гномов...» Эти завистливые и мстительные лилипуты облепили и в конце концов погубили настоящего писателя, одним своим существованием превращавшего их «идейно выверенные» книги в хитрую белиберду и графоманию. Но и Булгаков их запечатлел во всей красе. Когда Твардовский прочел в 1956 году «Мастера и Маргариту», он был потрясен: «Его современники не могут идти ни в какой счет с ним». А ведь он не знал черновых редакций романа, где о писателях сказано куда больше и злее.

Сарказм сатирика был, как всегда, беспощаден, и неудивительно, что травили автора «Собачьего сердца» в печати и писали на него разного рода «закрытые рецензии» именно собратья по литературному цеху. Сам он признавался: «Все время чувствую недоверие к себе, подозрительность, придирку к каждому написанному слову». Вот откуда изобретательная мстительность В. Киршона, злобные «мемуары» В. Катаева, истерика В. Вишневского, кричавшего в 1946 (!) году: «Дайте ответ, дайте отчет, с кем вы, с Булгаковым и «Турбиными» или с нами, если вы там, то нам говорить не о чем». Да, мы там, с «Мастером и Маргаритой», а не с картонной агиткой «Оптимистическая трагедия». Мы с тем смелым, зорким художником, который на писательском диспуте заявил: «Надоело писать о героях в кожаных куртках, о пулеметах и о каком-нибудь герое-коммунисте. Ужасно надоело... Нужно писать о человеке». И писал о нем всю жизнь. И это уже была другая литература.

Булгаков с горечью видел, как злоба и зависть туманят писательский взор. И в то же время ясно понимал, что ожесточившиеся завистливые сердца нельзя смягчить и Пушкиным и что споры в мире глухих, в сущности, бесполезны: «Я знаю, что русские литературные споры кончаются тем, что каждая сторона остается при своем мнении».

И все же однажды принял участие в этих спорах и написал единственную нам сегодня известную литературно-критическую статью «Юрий Слезкин. Силуэт» (журнал «Сполохи», Берлин, 1922, № 12, декабрь). Статья эта помещена в труднодоступном зарубежном издании, у нас до недавнего времени не перепечатывалась (ее почему-то нет в собрании сочинений), нашему читателю не известна. А знать ее следует уже хотя бы потому, что это литературный манифест писателя и в то же время блистательный сатирический фельетон. К тому же булгаковская статья не только сама по себе замечательна, но и загадочна. Почему выбрано именно это писательское имя для литературного портрета? Как статья Булгакова соотносится с остальными его произведениями?

Юрий Львович Слезкин (1885—1947) ко времени своей встречи с молодым Михаилом Булгаковым был писателем известным и даже модным. Плодовитый беллетрист, автор нашумевшего романа «Ольга Орг», роковой красавец с безупречным пробором, умело пользовавшийся гримом, любимец сентиментальных дам и гимназисток, он в совершенстве овладел расхожими штампами декадентской журнальной прозы начала века и составил себе заметное имя еще до революции. Слезкина обильно издавали и переиздавали, его хвалил в изящном журнале «Аполлон» сам Михаил Кузмин, известный поэт, мастер утонченно-кукольной стилизации, почувствовавший в авторе ловко написанных новелл родственную душу.

События революции и гражданской войны привели писателей в 1920 году во Владикавказ, что рассказано Булгаковым в повести «Записки на манжетах», одним из персонажей которой стал его тогдашний приятель и начальник Слезкин.

В свою очередь, верный себе Слезкин счел это время достойным своего «золотого» пера и легко и умело написал в 1922 году очередной роковой роман «Столовая гора» (он же «Девушка с гор»), переполненный дореволюционными штампами и повествующий о гордом простодушном горце, влюбленной в него трепетной девушке и порочной актрисе. Роман читался, переиздавался, сразу был переведен за рубежом. Словом, писателя ждал очередной легкий успех, быстро, впрочем, забытый всеми, кроме него самого.

Навряд ли мы сегодня стали бы упоминать о романе Слезкина, если бы среди персонажей его не оказался писатель Алексей Васильевич, обликом и манерой говорить очень похожий на М.А. Булгакова, молодой, с редкими белокурыми волосами, стриженными после тифа ежиком. «Он опирается на палку — неуверенно, не сгибая, передвигает ноги. Он еще не оправился вполне после сыпного тифа, продержавшего его в кровати полтора месяца... Он слег в кровать сотрудником большой газеты («Кавказ»), своего рода «Русского слова» всего Северного Кавказа, охраняемого генералом Эрдели. Его пригласили редактировать литературный и театральный отдел, вместе с другим очень популярным журналистом (Н.Н. Покровским), предпринявшим турне по провинции. Единственно, что он хотел бы написать, так это роман. И он его напишет — будьте покойны. Роман от него не уйдет. Он будет-таки написан. Во что бы то ни стало». Автор читал рукопись Булгакову: «Он обиделся, что я его вывел». Так что забытая книга Слезкина интересна и важна как своего рода документ, ценный для биографии молодого Булгакова и для комментария к его ранней прозе, и прежде всего к «Запискам на манжетах».

Оба писателя из Владикавказа вернулись в Москву, часто там встречались, и приятельские отношения их постепенно стали весьма сложными. Удачливый писатель старшего поколения, быстро обзаведшийся собранием своих сочинений, Слезкин вначале свысока и покровительственно посматривал на молодого собрата по перу, однако, видя стремительное развитие и успехи бесспорного таланта, стал мучительно завидовать Булгакову, тоскливое раздражение появилось в его устных отзывах, письмах и дневниках.

В дневнике Слезкина говорится: «Булгаков точно вырос в один-два месяца... Появился свой язык, своя манера, свой стиль. Вскоре он прочел нам первые главы из своего романа «Белая гвардия». Я его от души поздравил и поцеловал». Верно, верно... Но вот необходимое уточнение Татьяны Николаевны Булгаковой: «Слезкин его обнимал, целовал после этого, а потом Михаил узнал, что за спиной он его ругал».

Автор «Белой гвардии» сразу заметил и понял переживания нового Сальери, но до поры до времени загадочно молчал, тая свои наблюдения. Зато впоследствии колоритная личность Слезкина дала Булгакову богатый материал для создания сатирического образа тертого жизнью писателя средней руки Ликоспастова в «Театральном романе». Там метко сказано о завистнике и злоречивом сплетнике, узнавшем о чужом успехе: «Меня поразило то изменение, которое произошло в его глазах. Это были ликоспастовские глаза, но что-то в них появилось новое, отчужденное, легла какая-то пропасть между нами...» Нечто подобное увидел Булгаков в глазах Слезкина, услышавшего о триумфе пьесы «Дни Турбиных». А в «Мастере и Маргарите» уже подведен итог: «Кто скажет что-нибудь в защиту зависти? Это чувство дрянной категории...»

Мы не поймем движения творческой мысли писателя от «Записок на манжетах» к «Мастеру и Маргарите», если забудем о его ранней статье «Юрий Слезкин». Критический очерк об изящном литературном «маркизе» полон тончайшего сарказма и, конечно, Слезкина не порадовал. Но для вступающего в литературу Булгакова разбираемый писатель, помимо всего прочего, и повод для высказывания своих убеждений, заветных мыслей о творчестве, его смысле и цели.

Булгаков пишет о профессионале, писателе опытном и мастеровитом, нашедшем свою тему и здесь добившемся заметного успеха. Но не случайно в его статье упомянуты сентиментальная писательница начала века Вербицкая и модный дворянский беллетрист Кармазинов, персонаж любимого, не раз цитировавшегося Булгаковым романа Достоевского «Бесы».

Булгаков-критик показал, что бесспорный профессионализм модного сентиментального писателя Юрия Слезкина весьма близок к литературщине и что в уверенной манере прозаика есть инерция набитой руки, склонность к шаблонам декадентской беллетристики, некоторая необязательность, не говоря уже об откровенном подражании Чехову. Изящный разбор явно ироничен. Это уже оценка, и оценка отрицательная. Но молодому Булгакову Слезкин важен не только сам по себе, он видит в этой бойко написанной прозе пример для разговора о смысле и назначении литературы и о природе писательского дарования.

Булгаков пишет: «Ю. Слезкин стоит в стороне. Он всегда в стороне. Он знает души своих героев, но никогда не вкладывает в них своей души. Она у него замкнута, она всегда в стороне. Он ничему не учит своих героев, никогда не проповедует и не указывает путей... Его закоулок — область красивой лжи, рожденной от жизни и переплетающейся с ней тесно». Злоба и зависть плохие советчики и помощники в писательском деле. Но авторское равнодушие еще хуже. Вспомним вдохновенные слова Булгакова о Льве Толстом, о его требовательной любви к человеку и нетерпимости ко всякой неправде в творчестве. А литературный «маркиз» Слезкин ни холоден, ни горяч.

Конечно же автор «Белой гвардии» такого отношения писателя к жизни и своим персонажам принять не может, он верен классической традиции Гоголя, Льва Толстого и Достоевского, великих гуманистов, стремившихся при полном реализме найти в человеке человека.

В исканиях рождается неповторимый булгаковский стиль мысли и слова. В сатирической прозе его — обаятельный юмор веселого, бывалого собеседника-интеллигента, умеющего смешно рассказывать о весьма печальных обстоятельствах и не потерявшего дара удивляться превратностям судьбы и людским причудам. Сами ритм и интонация этой прозы подсказаны временем. Видно, что автор умеет, говоря словами Чехова, коротко писать о длинных вещах. Недаром известный сатирик и фантаст Е. Замятин с одобрением заметил о ранней булгаковской повести «Дьяволиада»: «Фантастика, корнями врастающая в быт, быстрая, как в кино, смена картин». Здесь впервые отмечено то, что стало отличительной особенностью зрелой прозы Булгакова.

Пушкин говорил: «Куда не досягает меч законов, туда достает бич сатиры». В «Роковых яйцах» и «Собачьем сердце» сатира проникает далеко и глубоко в реальнейший быт 20-х годов, и ей помогает научная фантастика, показывающая этот быт и людей с неожиданной точки зрения. Вспомним, что Булгаков в очерке «Киев-город» (1923) упоминает об «атомистической бомбе», тогда не изобретенной, но уже описанной английским фантастом Гербертом Уэллсом. Имя автора «Человека-невидимки» появляется и в «Роковых яйцах». Булгаков был внимательным читателем и не мог пройти мимо бурно развивавшейся в 20-е годы научно-фантастической литературы.

Но фантастика для него не самоцель, она лишь способ выразить любимые мысли, показать быт и людей с неожиданной точки зрения, служит общему замыслу трилогии о судьбах науки, зародившемуся в очерке «Киев-город» и воплотившемуся в повестях «Роковые яйца» и «Собачье сердце» и пьесе «Адам и Ева». Достоевский советовал писателям: «Фантастическое в искусстве имеет предел и правила. Фантастическое должно до того соприкасаться с реальным, что вы должны почти поверить ему».

Булгаков умело и творчески следует этому совету. Он допускает возможность чуда, гениальную научную выдумку, но помещает ее в реальность и далее верен законам этой реальности, логике душевных движений и мыслей настоящих, непридуманных людей. Есть в фантастической прозе Булгакова неожиданная, глубоко спрятанная грусть, скептическая мудрость и трагизм, заставляющие вспомнить печальную сатиру Свифта. И это делает повести «Роковые яйца» и «Собачье сердце» удивительно достоверными и вместе с тем пророческими.

Повесть «Роковые яйца» начата писателем осенью 1924 года и завершена уже в октябре. И сразу с ней начались разного рода приключения. Само название многосмысленно и пародийно и потому долго обдумывалось и менялось. В 1921 году в Москве вышел любопытнейший сборник «Собачий ящик, или Труды творческого бюро ничевоков», где мелькала вызывающая подпись «Рок». Булгаков явно знал принадлежавшее Г. Гейне выражение «роковые яйца истории». Но вначале назвал повесть озорно — «Яйца профессора Персикова». Потом оно также, видимо, читалось двусмысленно — «Рокковы яйца».

Автор долго считал повесть «пробой пера», очередным фельетоном. Однако цензура и власти были о «Роковых яйцах» иного мнения. «Большие затруднения с моей повестью-гротеском «Роковые яйца»... Пройдет ли цензуру», — записано в дневнике Булгакова. Опасения автора, увы, оправдались тут же. В тексте повести произведено более 20 «выдирок» и изменений, а тираж булгаковской книги «Дьяволиада», центральной вещью которой были «Роковые яйца», конфискован. Перепуганное издательство тянуло с выплатой гонорара.

Из дневника писателя видно, что он боялся ссылки за свою политически острую повесть. Но куда больше волновал Булгакова финал «Роковых яиц»: «В повести испорчен конец, потому что писал я ее наспех». Эту понятную, но досадную авторскую «недоработку» заметил Горький: «Булгаков очень понравился мне, очень, но он сделал конец рассказа плохо. Поход пресмыкающихся на Москву не использован, а подумайте, какая это чудовищно интересная картина!» В мемуарах В. Левшина есть свидетельство, что, прося по телефону задерживаемый издательством «Недра» аванс, Булгаков сымпровизировал именно такой финал «Роковых яиц», какой хотелось прочесть Горькому: «В «телефонном» варианте повесть заканчивалась грандиозной картиной эвакуации Москвы, к которой подступают полчища гигантских удавов». Но концовка ничего не меняла в остром и глубоком философско-политическом смысле булгаковской фантастической сатиры.

В повести «Роковые яйца», как и в «Дьяволиаде», Булгаков экспериментирует, сыплет анекдотами и каламбурами, умело играет стилем, пробует разные творческие манеры, не чуждаясь при этом пародии и острого политического гротеска.

Об одном из посетителей профессора Персикова, вежливейшем чекисте, сказано форсисто: «На носу у него сидело, как хрустальная бабочка, пенсне». Здесь есть и воспоминание о собственной студенческой молодости и увлечении энтомологией, о своей уникальной коллекции бабочек, подаренной Киевскому университету. Но не в этом только дело. Таких красивых метафор и эффектных фраз много в «орнаментальной» прозе 20-х годов, особенно у прозаика и драматурга Юрия Олеши, тогдашнего приятеля Булгакова. Потом так форсисто писал собиратель бабочек Владимир Набоков. Однако веселый автор «Роковых яиц» хорошо знал истину, высказанную его мрачноватым и мечтательным современником Андреем Платоновым: «Играя метафорой, автор и выигрывает одну метафору».

Булгаков хотел выиграть нечто большее. Вспомним один только эпизод его повести, где автор, врач и газетчик, познавший в эпоху нэпа всю сложность ежедневной борьбы за существование, смотрит вместе с профессором Персиковым в микроскоп на результат действия изобретенного ученым красного «луча жизни»: «В красной полосе, а потом и во всем диске стало тесно, и началась неизбежная борьба. Вновь рожденные яростно набрасывались друг на друга и рвали в клочья и глотали. Среди рожденных лежали трупы погибших в борьбе за существование. Побеждали лучшие и сильные. И эти лучшие были ужасны. Во-первых, они объемом приблизительно в два раза превышали обыкновенных амеб, а во-вторых, отличались какой-то особенной злобой и резвостью. Движения их были стремительны, их ложноножки гораздо длиннее нормальных, и работали они ими, без преувеличения, как спрут щупальцами».

Мы слышим голос очевидца, интонация его серьезная и взволнованная, ибо речь идет, конечно, не только о мире амеб. Писатель что-то увидел, понял, хочет нам о своем открытии поведать и потому избегает эффектных фраз и навязчивой игры в метафоры, не это ему нужно. Мы сразу видим, что собственный стиль Булгакова совсем другой. Одним из первых понял это Горький, прочитавший повесть в Сорренто: «Остроумно и ловко написаны «Роковые яйца» Булгакова». Горький имел в виду не только стиль.

Остроумие, ловкость, да и сама фантастика для Булгакова не самоцель, с их помощью он описывает «бесчисленные уродства» быта, наглость малограмотных газетчиков, проникает глубоко в души людей, в исторический смысл тогдашних событий. И его художественная проза уже далека от газетного фельетона, хотя опыт журналиста пригодился и здесь (сравните острый булгаковский фельетон о Мейерхольде «Биомеханическая глава» с памфлетным описанием театра имени «покойного» Вс. Мейерхольда в «Роковых яйцах»). Мы замечаем, что у этой веселой сатиры имеется очень серьезная цель.

Видели это и современники. Не будем говорить о писателях, но вот агентурная справка ОГПУ от 22 февраля 1928 года: «Там есть подлое место, злобный кивок в сторону покойного т. Ленина, что лежит мертвая жаба, у которой даже после смерти осталось злобное выражение на лице. Как эта его книга свободно гуляет — невозможно понять. Ее читают запоем. Булгаков пользуется любовью молодежи, он популярен». Таков был отклик на «Роковые яйца» и «Собачье сердце».

В «Записках на манжетах» сказано с горькой иронией: «Только через страдание приходит истина... Это верно, будьте покойны! Но за знание истины ни денег не платят, ни пайка не дают. Печально, но факт». Замечательный юмористический талант не помешал автору сказать очень серьезное, главное для него слово «истина». Находясь в центре стремительного круговорота событий, людей и мнений, сатирик Булгаков себе и читателям задает вечный вопрос евангельского Понтия Пилата, будущего своего персонажа: «Что есть истина?» В трудные 20-е годы он ответил на этот вопрос «Белой гвардией», сатирическими повестями «Роковые яйца» и «Собачье сердце».

Повести эти — о профессорах старой школы, гениальных ученых, сделавших в новую, не совсем им понятную эпоху великие открытия, внесшие революционные изменения в великую эволюцию природы. Пожалуй, булгаковскую сатирическую дилогию о науке можно назвать остроумной и в то же время серьезной вариацией на вечную тему «Фауста» Гете. В глубине невероятно смешных историй скрыты трагизм, грустные размышления о человеческих недостатках, об ответственности ученого и науки и о страшной силе самодовольного невежества. Темы, как видим, вечные, не утратившие своего значения и сегодня.

Произошло очередное возвращение доктора Фауста. Профессора Персиков и Преображенский пришли в булгаковскую прозу с Пречистенки, где издавна селилась потомственная московская интеллигенция. Недавний москвич, Булгаков этот район и его обитателей знал и любил. В Обуховом (Чистом) переулке он поселился в 1924 году и написал «Роковые яйца» и «Собачье сердце». Здесь жили люди, близкие ему по духу и культуре. Ведь Булгаков своим писательским долгом считал «упорное изображение русской интеллигенции как лучшего слоя в нашей стране». Автор любит и жалеет ученых чудаков Персикова и Преображенского.

Почему же классические интеллигенты с Пречистенки стали объектом блистательной сатиры? Ведь и позднее Булгаков собирался «написать или пьесу или роман «Пречистенка», чтобы вывести эту старую Москву, которая его так раздражает».

Современник вспоминал о писателе: «Его юмор порой принимал так сказать, разоблачительный характер, зачастую вырастая до философского сарказма». Сатира Булгакова — умная и зрячая, свойственное писателю глубокое понимание людей и исторических событий подсказывали ему, что талант ученого, безукоризненная личная честность в сочетании с одиночеством, высокомерным непониманием и неприятием новой действительности могут привести к последствиям трагическим и неожиданным. И потому в повестях «Роковые яйца» и «Собачье сердце» произведено беспощадное сатирическое разоблачение «чистой», лишенной этического начала науки и ее самодовольных «жрецов», вообразивших себя творцами новой жизни, продолженное потом в пьесе «Адам и Ева».

Опыт и знания врача помогли писателю создать эти повести, но надо помнить и о скептическом отношении Булгакова к медицине. Ведь говорил же он, что пройдет время — и над нашими терапевтами будут смеяться, как над мольеровскими докторами. И сам над ними от души посмеялся в, увы, и ныне не устаревшем фельетоне «Летучий голландец». А в последней записной книжке Булгакова есть заметка: «Медицина? История ее? Заблуждения ее? История ее ошибок?».

Повести «Роковые яйца» и «Собачье сердце» посвящены именно заблуждениям науки, в том числе и медицинской. Сам автор поначалу не мог понять, какой этой жанр: «Что это? Фельетон? Или дерзость? А может быть, серьезное?» Да, это повесть, глубокая и потому особенно дерзкая сатира, трагическая фантастика. И в основе своей она очень серьезна и грустна, хотя и не чуждается фельетонных приемов, приближается иногда к памфлету и пасквилю. Сам автор это хорошо понимал и записал в дневнике: «Боюсь, как бы не саданули меня за все эти подвиги в «места, не столь отдаленные». Опять-таки Булгаков оказался пророком: за «Собачье сердце» его вызывали на допросы по доносам «братьев»-литераторов, собирались сослать по «делу сменовеховцев» и Лежнева, но опять что-то этому помешало. В 1925 году В.В. Вересаев говорил о Булгакове: «Цензура режет его беспощадно. Недавно зарезала чудесную вещь «Собачье сердце», и он совсем падает духом. Да и живет почти нищенски».

Цензура свое дело знала. Печальна судьба гениального профессора Персикова, любившего одних своих пупырчатых жаб («Известно, лягушка жены не заменит», — сочувствует ему безымянный котелок из охраны) и потому ставшего причиной многих трагических событий. Ибо, умыв, подобно Понтию Пилату, руки, он покорно отдал свой опасный «луч жизни» в руки Рокка Александра Семеновича, профессионального «руководителя», субъекта крайне самоуверенного, развязного и необразованного. Сестра писателя Надежда, да и не только она, видела в этой трагикомической фигуре памфлетный выпад против Троцкого. А нынешние исследователи конечно же с ней согласны, а в Персикове усматривают черты Ленина. Даже если оно и так, то персонажи никак не равны столь произвольно определенным прототипам. Другое дело, что эти очень разные люди в повести, как и в реальной жизни, составляют неразлучную пару, и в этом их и наша трагедия.

И в их руках «луч жизни» превратился в источник смерти, из него родились несметные полчища гадов, пошедшие на Москву и послужившие причиной гибели самого Персикова и многих других людей. Наука, поддавшаяся величайшему соблазну высокомерного самодовольства и грубому нажиму, в который раз дрогнула и отступила, и в образовавшуюся щель хлынули силы разложения и разобщения, растоптавшие и самое науку. Ученые, эти «дети народа», породили народную трагедию, которая легко приобретает планетарные, даже космические масштабы. Это вечная тема преступления и наказания, унаследованная автором «Роковых яиц» у Достоевского и решенная средствами трагической сатиры.

Как и у всякого талантливого писателя, у Булгакова в его произведениях нет ничего лишнего, в этом тесном мире каждая деталь важна и не случайна. Повесть «Роковые яйца» пронизана трагическими символами крови, огня, мрака и смерти. В ней царят рок, трагическая судьба, и писатель эту интонацию усиливает, вводя в повесть тютчевскую строку «Жизнь, как подстреленная птица».

И особенно важен здесь светлый образ летнего солнца, символ вечной жизни. Ему противостоит мрачный, с опущенными шторами кабинет научного чудака Персикова. Чувствуется, что здесь обитает «демон знания» (Пушкин). Холодом и одиночеством веет в комнате, жутковат даже рабочий стол, «на дальнем краю которого в сыром темном отверстии мерцали безжизненно, как изумруды, чьи-то глаза». Да и сам несчастный профессор кажется божеством лишь безграмотному Панкрату.

Самое же интересное в том, что «луч жизни» Персикова искусственный. Плод кабинетного ума, он не может родиться от живого солнца и возникает лишь в холодном электрическом сиянии. От такого луча могла произойти лишь выразительно описанная Булгаковым нежить. Эксперимент гениального Персикова нарушил естественное развитие жизни, и потому он безнравствен, развязывает страшные силы и обречен на неудачу. Важен и эпилог повести: живая вечная природа сама себя защитила от нашествия чудовищ, помогла поздно опомнившимся людям в их отчаянной борьбе с враждебными жизни силами.

Изобретательность выдумки и мощь сатирического таланта автора повести потрясают, здесь ни одна строчка не устарела и не потеряла своей значимости, да и сама красочная панорама Москвы времен нэпа с ее суетой, газетами, театрами, картинками нравов замечательна в своей исторической точности и подлинной художественности. Более того, сегодня, после Хиросимы, Чернобыля и других страшных катастроф, «Роковые яйца» читаются как гениальное предвидение будущих великих потрясений (вспомним горящий, оставленный войсками и жителями Смоленск, отчаянные оборонительные бои под Вязьмой и Можайском, панику и эвакуацию Москвы) и очень трезвое, вещее предостережение, совсем не случайно повторенное в пророческой пьесе «Адам и Ева».

Любопытно, что позднее в том же стиле описано Бородинское сражение в школьном учебнике «Курс истории СССР», который Булгаков начал в 1936 году и не завершил: «Поля под Бородином стали ареной бешеных столкновений конниц, налетавших полками друг на друга, железных пехотных атак, когда и русские и французы шли в штыковой бой без единого выстрела». Писатель дожил до начала второй мировой войны, понимал, что война неизбежно придет и на русскую землю и что «всем надо быть к этому готовыми». Тем более интересно читать сегодня его раннюю повесть «Роковые яйца», где дан прообраз будущего вражеского вторжения и показана всенародная борьба с ним.

Кончается же грустная история об ошибке и гибели профессора Персикова победой жизни, и трагизм ее уравновешивается юмористическим тоном рассказа и блеском фантазии сатирика. Печаль разрешается смехом. Мысли автора повести глубоки и серьезны, и все же «Роковые яйца» полны подлинного веселья, блеска язвительного ума и чрезвычайно занимательны.

Особенно хороша в «Роковых яйцах» сцена встречи незадачливого экспериментатора Рокка с выведенной им гигантской змеей-анакондой: «Лишенные век, открытые ледяные и узкие глаза сидели в крыше головы, и в глазах этих мерцала совершенно невиданная злоба. Александр Семенович поднес флейту к губам, хрипло пискнул и заиграл, ежесекундно задыхаясь, вальс из «Евгения Онегина». Глаза в зелени тотчас же загорелись непримиримой ненавистью к этой опере». Далее, как известно, последовала страшная, но справедливая расплата за невежество и самонадеянность. В повести каждому воздается по делам его и вере его.

«Собачье сердце» — шедевр булгаковской сатиры, после этой удивительно зрелой вещи возможны были лишь московские сцены «Мастера и Маргариты». И здесь писатель идет вослед своему учителю Гоголю, его «Запискам сумасшедшего», где в одной из глав человек показан с собачьей точки зрения и где говорится: «Собаки народ умный». Знает он и о романтиках Владимире Одоевском и Эрнсте Теодоре Амадее Гофмане, писавших об умных говорящих собаках. Но не знает, что в 1922 году мрачноватый австриец Франц Кафка написал повесть-гротеск «Исследования одной собаки».

Ясно, что автор «Собачьего сердца», врач по профессии, был внимательным читателем тогдашних научных журналов, где много говорилось об «омоложении», удивительных пересадках органов во имя «улучшения человеческой породы». Так что фантастика Булгакова при всем блеске художественного дара автора вполне научна.

Тема повести — человек как существо общественное, над которым тоталитарные общество и государство производят грандиозный эксперимент, с холодной жестокостью воплощая гениальные идеи своих вождей-теоретиков. Этому перерождению личности служат «новые» литература и искусство. Поэтому «Собачье сердце» можно прочесть и как опыт художественной антропологии и патологоанатомии, показавший удивительные духовные превращения человека под бестрепетным скальпелем истории. И здесь отчетливо видна граница, которую умная и человечная сатира Булгакова не переходит. Ибо нельзя бездумно смеяться над человеческими несчастьями, даже если человек сам в них повинен. Личность разрушена, раздавлена, все ее многовековые достижения — духовная культура, семья, дом — уничтожены и запрещены. Шариковы сами не рождаются...

Мы сегодня много говорим и пишем о «Хомо советикусе», особом существе, выращенном тоталитарным режимом (см. соответствующие работы философствующего публициста-эмигранта А. Зиновьева и др.). Но забываем, что разговор этот начат очень давно и не нами. И выводы были другие. Философ Сергей Булгаков в той же книге «На пиру богов», столь внимательно прочитанной автором «Собачьего сердца», с интересом и ужасом наблюдал за страшными искажениями в душах и облике людей революционной эпохи: «Признаюсь Вам, что «товарищи» кажутся мне иногда существами, вовсе лишенными духа и обладающими только низшими душевными способностями, особой разновидностью дарвиновских обезьян — homo socialisticus». Михаил Булгаков рассказал об этих «преображениях» как социальный художник, великий сатирик и научный фантаст. Но навряд ли стоит сводить его повесть к бичеванию шариковых.

«Собачье сердце» — произведение многосмысленное, и каждый читает его согласно своим мыслям и своему времени. Ясно, например, что сейчас внимание читателей с помощью всемогущих кинематографа, театра и телевидения упорно привлекают к Шарикову, наталкивая на весьма решительные параллели и обобщения. Да, персонаж этот глубоко несимпатичен, но он немыслим без пса Шарика, эта пара друг друга разъясняет.

Ведь пес не только хитер, ласков и прожорлив. Он умен, наблюдателен, даже совестлив — задремал от стыда в кабинете гинеколога. К тому же Шарик обладает бесспорным сатирическим даром: увиденная им из подворотни жизнь человеческая чрезвычайно интересна в метко схваченных и высмеянных подробностях тогдашнего быта и характеров. Именно ему принадлежит тонкая мысль, повторенная автором повести неоднократно: «О, глаза — значительная вещь! Вроде барометра. Все видно — у кого великая сушь в душе...» Пес не чужд политической мысли и рассуждает философически: «Да и что такое воля? Так, дым, мираж, фикция... Бред этих злосчастных демократов...»

Понял Шарик и весьма простую психологию новых «хозяев жизни» и так ее изложил своими язвительными словами: «Надоела мне моя Матрена, намучился я с фланелевыми штанами, теперь пришло мое времечко. Я теперь председатель, и сколько ни накраду — все, все на женское тело, на раковые шейки, на Абрау-Дюрсо (шампанское. — В.С.)! Потому что наголодался в молодости достаточно, будет с меня, а загробной жизни не существует». С тех пор эта «номенклатурная» психология мало изменилась...

Автор делает пса симпатичным, дарит ему светлые воспоминания о ранней юности на Преображенской заставе и вольных собаках-побродягах, поэтический сон о веселых розовых псах, плавающих на лодках по озеру. Повторяем, у Булгакова нет ничего случайного или лишнего, и эта важная деталь — место юных беспечных игр — четко соединяет Шарика с его «донором» Климом Чугункиным, убитым в пьяной драке именно в грязной пивной «Стоп-сигнал» у Преображенской заставы.

Соединившись по недоброй воле Преображенского с мерзкой личностью, умный и человечный, если можно так выразиться, пес превращается в злобного и пакостливого душителя котов Шарикова. Таково движение авторской мысли от одного персонажа к другому, несущее в себе их художественную оценку. Дело читателя заметить и сопоставить красноречивые детали.

Свою повесть Булгаков назвал вначале «Собачье счастье. Чудовищная история». Но главным ее героем сделал не собаку и не Шарикова, а профессора старой школы. Он создавал Филиппа Филипповича Преображенского, оглядываясь на родного дядю, известного всей Москве врача-гинеколога Николая Михайловича Покровского. Первая жена писателя, Татьяна Николаевна, вспоминала: «Я как начала читать — сразу догадалась, что это он. Такой же сердитый, напевал всегда что-то, ноздри раздувались, усы такие же пышные были. Вообще он симпатичный был. Он тогда на Михаила очень обиделся за это. Собака у него была одно время, доберман-пинчер». Но булгаковский профессор очень далеко ушел от реального своего прототипа.

Уже в наше время зарубежные исследователи попытались список прототипов расширить, прочесть в «Собачьем сердце» некую политическую «тайнопись». И вот что у них получилось.

Преображенский — это В.И. Ленин, Борменталь Лев Троцкий, стареющая любвеобильная дама, пришедшая к врачу омолаживаться, — знаменитая поборница женских прав А.М. Коллонтай, Швондер — Л.Б. Каменев, блондин в папахе — известный коммунист-астроном П.К. Штернберг, девушка-юноша Вяземская — секретарь Московского комитета партии В.Н. Яковлева, которая потом вновь появилась в жизни драматурга Булгакова. Все это забавно и даже остроумно, но принадлежит скорее к сфере литературоведческой фантастики.

Никакой «тайнописи» в «Собачьем сердце» нет, булгаковские образы сами по себе хороши и значимы, и «московский студент» Филипп Преображенский ничем не напоминает «казанского студента» Владимира Ульянова. Надо читать в книге то, что в ней есть, ничего не навязывая автору.

Впрочем, фантазировать никому не запрещено. «Собачье сердце» — книга великая и потому многосмысленная, каждый читает ее согласно своему уровню, мыслям, следуя духу своего времени. И это естественно. Но очевидно, что булгаковская повесть богаче и лучше любой произвольно налагаемой на нее схемы. Позволим себе задать один вопрос: может ли сегодняшний читатель повести представить себе облик и характер московского партийного лидера Л.Б. Каменева или его ленинградского двойника Г.Е. Зиновьева? А булгаковский профессор живет зримо, убедителен и красочен, характер его самобытен и потому текуч, противоречив, являет собой сплав ума, таланта, простодушия и качеств весьма отрицательных. Это человек, которому не чужды глубокие заблуждения и капитальные ошибки. Он виден и понятен без исторических разысканий.

Ведь гордый и величественный профессор Филипп Филиппович Преображенский, столп генетики и евгеники, задумавший от прибыльных операций по омоложению стареющих дам и бойких старичков перейти к решительному улучшению человеческой породы, воспринимается как высшее существо, великий жрец только Шариком. Да и высокомерные, злобно-язвительные суждения его о новой действительности и новых людях принадлежат персонажу, а не автору, хотя в словах профессора больше реальной правды, чем нам хотелось бы.

Само одиночество немолодого Преображенского, его стремление уединяться, спрятаться от беспокойного мира в комфортабельной квартире, жить прошлым, одной «высокой» наукой уже несут в себе авторскую оценку персонажа, оценку отрицательную (вспомним одиночество булгаковского Пилата), несмотря на очевидную симпатию к его бесспорным достоинствам, врачебному гению, высокой культуре ума и знания. Многое говорят о Преображенском его случайно оброненные слова «подходящая смерть». В них отношение к жизни и человеку.

Впрочем, самодовольство профессора, задумавшего своим безотказным скальпелем улучшить самое природу, соревноваться с жизнью, поправлять ее и создать по заказу какого-то «нового» человека, было наказано быстро и жестоко. Напрасно верный Борменталь восторгался: «Профессор Преображенский, вы — творец! !» Седой Фауст сотворил доносчика, алкоголика и демагога, который ему же сел на шею и превратил жизнь и без того несчастного профессора в обычный советский ад. Хитрый Швондер лишь ловко использовал эту роковую ошибку.

Тем, кто простодушно или своекорыстно считает профессора Преображенского чисто положительным героем, страдающим от негодяя Шарикова, всеобщего хамства и неустройства новой жизни, стоит вспомнить слова из позднейшей фантастической пьесы Булгакова «Адам и Ева» о чистеньких старичках-профессорах: «По сути дела, старичкам безразлична какая бы то пи было идея, за исключением одной — чтобы экономка вовремя подавала кофе... Я боюсь идей! Всякая из них хороша сама по себе, но лишь до того момента, пока старичок-профессор не вооружит ее технически...» Вся последующая история XX века, превратившаяся в кровавую борьбу отлично вооруженных учеными политических идей, подтвердила правоту этого пророчества.

Чего же хочет вполне благополучный профессор Преображенский? Может быть, демократии, парламентского строя, гласности? Как бы не так... Вот его доподлинные слова, о которых почему-то молчат комментаторы повести: «Городовой! Это, и только это. И совершенно неважно, будет ли он с бляхой или же в красном кепи (тогдашний головной убор советской милиции. — В.С.). Поставить городового рядом с каждым человеком и заставить этого городового умерить вокальные порывы наших граждан». Страшные и безответственные слова...

Ведь все мы знаем, что через несколько лет такой «городовой» был приставлен практически к каждому, и разруха действительно кончилась, люди прекратили петь гимны, перешли на бодрые песни Дунаевского и стали строить Днепрогэс, Магнитку, метро и т. п. Но какой ценой! А Преображенский согласен на эту цену, лишь бы ему вовремя подавали натуральный кофе и финансировали его гениальные научные опыты. Отсюда недалеко идти до использования труда заключенных (см. описание изделий узников ГУЛАГа в булгаковском фельетоне «Золотистый город») и даже до опытов над этими заключенными — во имя высокой чистой науки, разумеется. Ведь упоминаемая профессором евгеника, наука об «улучшении человеческой породы», не только допускала такие опыты, но и основывалась на них.

Автор описывает решительные операции Преображенского как чудовищные вивисекции, бестрепетное вторжение в чужую жизнь и судьбу. Творец постепенно превращается в убийцу, «вдохновенного разбойника», «сытого вампира»: «Нож вскочил к нему в руки как бы сам собой, после чего лицо Филиппа Филипповича стало страшным». Белые одежды жреца науки в крови. Так что в этом симпатичном персонаже содержится и разоблачительная сатира, глубокая и пророческая критика обходящейся без этики, эгоистической научной психологии, легко принимающей печально известный принцип «Лес рубят — щепки летят». Ведь не Шариков же «подарил» миру ядерное оружие, Чернобыль и СПИД...

Хорошо хоть, что новоявленный советский Фауст опомнился, сам вернул в первобытное состояние свое создание — омерзительного гомункулюса Шарикова и понял всю безнравственность «научного» насилия над природой и человеком: «Объясните мне, пожалуйста, зачем нужно искусственно фабриковать Спиноз, когда любая баба может его родить когда угодно!.. Ведь родила же в Холмогорах мадам Ломоносова этого своего знаменитого!» Прозрение, пусть позднее, всегда лучше высокомерного ослепления.

И здесь же автор, развивая тему Достоевского, приводит своего героя к знаменательному выводу: «На преступление не идите никогда, против кого бы оно ни было направлено. Доживите до старости с чистыми руками». Это ведь одна из главных идей романа «Мастер и Маргарита», точно намеченная в «Собачьем сердце». Так что история преступления и наказания начата в ранней булгаковской прозе и здесь не кончается.

Ибо ту же мысль мы встречаем и в романе Булгакова «Жизнь господина де Мольера», где профессору-эпикурейцу из «Собачьего сердца» вторит веселый мудрец Гассенди: «О том, как сохранить здоровье, вам скажет любой хороший врач. А как достичь душевного спокойствия, скажу я вам: не совершайте, дети мои, преступлений, не будет у вас ни раскаяния, ни сожаления, а только они делают людей несчастными». За словами персонажей ощутима любимая авторская идея, обозначившаяся уже в сатирических повестях 20-х годов и до конца высказанная в «Мастере и Маргарите».

Как и в «Роковых яйцах», в повести о Преображенском важны и живописный фон, любимый автором образ огня, точно очерченные фигуры и события второго плана (хитрый беспринципный Швондер и его истеричная компания, вороватый и шкодливый Шариков, страстная кухарка), а также чудесный эпилог, столь мастерски придуманный и написанный, что его можно перечитывать бесконечно, как, впрочем, и всю повесть, шедевр умной и веселой занимательности. В «Собачьем сердце» с особой ясностью видно, как автор последовательно изгоняет из своей прозы поверхностную фельетонность и приходит к высокому творчеству, становится замечательным художником, достойным наследником великих сатириков Гоголя и Щедрина и вдохновенного мыслителя Достоевского. Это путь к «Мастеру и Маргарите». Автор впоследствии называл повесть «грубой», но она, конечно же, просто честная, сильная, глубокая сатира, не знающая запретов и границ, идущая до конца.

Наверно, именно поэтому «Собачье сердце» было самым потаенным и замалчиваемым произведением М.А. Булгакова в советские времена. Заговор молчания лишь усилился после публикации дефектной «пиратской» копии повести за рубежом. Запрещалось даже упоминать в печати и публичных выступлениях название крамольной вещи. Глупо? Да, но такова советская логика. К тому же у этого упорного замалчивания властью разоблачающего и высмеивающего ее памфлета есть своя тайная история, закрепленная в официальных документах, мемуарах читателей и слушателей «Собачьего сердца», протоколах заседаний литературного объединения «Никитинские субботники» и секретных отчетах осведомителей ГПУ.

Булгаков прекрасно знал об особом внимании «органов» к поучительной истории Шарикова. Не случайно он демонстративно устроил читку повести в московской редакции газеты «Накануне», то есть на территории ОГПУ. Но больше всего Булгаков хотел сделать «Собачье сердце» фактом тогдашней литературы, стремился ознакомить с текстом как можно большее число писателей. Впервые он устроил публичную читку на квартире Н.С. Ангарского в феврале, во время заседания там редколлегии издательства «Недра». Присутствовали Вересаев, Тренев, Никандров, Соколов-Микитов, Вс. Иванов, Подъячев и др.

По данным ОГПУ, «Собачье сердце» читалось также в литературном кружке «Зеленая лампа» и в поэтическом объединении «Узел», собиравшемся у П.Н. Зайцева. В «Узле» появлялись Андрей Белый, Борис Пастернак, София Парнок, Александр Ромм, Владимир Луговской и другие поэты. Здесь встретил Булгакова молодой филолог А.В. Чичерин: «Михаил Афанасьевич Булгаков, очень худощавый, удивительно обыкновенный (в сравнении с Белым или Пастернаком!), тоже приходил в содружество «Узел» и читал «Роковые яйца», «Собачье сердце». Без фейерверков. Совсем просто. Но думаю, что чуть ли не Гоголь мог бы позавидовать такому чтению, такой игре».

7 и 21 марта 1925 года автор читал повесть в многолюдном собрании «Никитинских субботников». В первом заседании обсуждения не было, а вот потом братья-писатели свое мнение высказали, оно сохранено в стенограмме (Гос. литературный музей). Приведем их выступления полностью.

«М.Я. Шнейдер — Эзоповский язык — вещь давно знакомая: он является результатом особого [монтажа] действительности. Недостатки повести — излишние усилия для того, чтобы понять развитие сюжета. Надо принять неправдоподобную фабулу. С точки зрения игры с сюжетом — это первое литературное произведение, которое осмеливается быть самим собой. Пришло время для реализации отношения к происшедшему. Написано совершенно чистым и четким русским языком. Выдумкой отвечая на то, что происходит, художник делал ошибку: напрасно не прибегал к бытовой комедии, чем в свое время был «Ревизор». Сила автора значительна. Он выше своего задания.

И.Н. Розанов — Очень талантливое произведение, очень злая сатира.

Ю.Н. Потехин — У нас к живым литераторам не умеют подходить. В течение полутора лет М.А. умудрились не заметить. Фантастика М.А. органически спаивается с острым бытовым гротеском. Эта фантастика действует с чрезвычайной силой и убедительностью. Присутствие Шарикова в быту многие ощутят.

Л.С. Гинзбург — Отмечает, что в Никитинских субботниках М.А. давно уже отмечен.

В.М. Волькенштейн — У нас критика всегда была символическая. В этом произведении очень много игры. Критика быстро делает выводы — лучше от них воздержаться. Эта вещь дает мне: есть у нас такие люди, как профессор Преображенский, есть Шариковы, и многие [прочие]. Это уже много.

Б. Ник. Жаворонков — Это очень яркое литературное явление. С общественной точки зрения — кто герой произведения — Шариков или Преображенский? Преображенский — гениальный мещанин. Интеллигент, [который] принимал участие в революции, а потом испугался своего перерождения. Сатира направлена как раз на такого рода интеллигентов.

М.Я. Шнейдер — Я не имел в виду плоского эзоповского языка — сразу шел под эзоповским языком личный словарь автора. Если бы это было развитие характеров в действии — а не сценический [стиль].

В. Ярошенко — это сатира не политическая, а общественная. Она осмеивает нравы. Автор владеет языком и фабулой».

Мысли литераторов-профессионалов сами по себе достаточно интересны, хотя ощутима в них и робость, вызванная самой природой и направленностью булгаковской сатиры и возможными последствиями своего участия в обсуждении «Собачьего сердца». Боялись писатели не зря: среди них, естественно, был осведомитель ГПУ, составивший гораздо более подробный отчет о заседаниях. Вот что он доносил на Лубянку: «...Вся вещь написана во враждебных, дышащих бесконечным презрением к Совстрою тонах... Булгаков определенно ненавидит и презирает весь Совстрой, отрицает все его достижения... Есть верный, строгий и зоркий страж у Соввласти, это — Главлит, и если мое мнение не расходится с его, то эта книга света не увидит. Но разрешите отметить то обстоятельство, что эта книга (1 ее часть) уже прочитана аудитории в 48 человек, из которых 90% — писатели сами. Поэтому ее роль, ее главное дело уже сделано...» Этот вывод чекиста постоянно подтверждается новыми документами, вот и в мемуарах Р.В. Иванова-Разумника сообщается, что он читал «Собачье сердце» в рукописи.

Да, повесть «Собачье сердце» вошла таким образом в советскую литературу, обойдя цензуру и все фильтры официального идеологического контроля. Но какой ценой...

Булгаков знал прекрасно, что среди его слушателей-литераторов есть добровольные осведомители и платные агенты «органов». В агентурно-осведомительной сводке ОГПУ от 10 ноября 1928 года говорилось ясно: «О «Никит<инских> субб<отниках> Булгаков высказал уверенность, что они — агентура ГПУ». И доверительная беседа Е.Ф. Никитиной с начальником 5-го отделения СО ОГПУ Тельфером о Булгакове лишь подтверждает очевидную правоту предположения писателя. В другой сводке сказано о кружке «Зеленая лампа», куда тоже были внедрены агенты: «Булгаков вовремя отошел».

Каждое публичное чтение «Собачьего сердца» отражалось в агентурных отчетах. В недрах ГПУ уже сложилось дело «литератора» Булгакова, куда следователем С. Гендиным подшивались все эти доносы. Делу рано или поздно должны были дать ход, надо было лишь определить некоторые «оргвопросы» и утвердить «наверху» меру наказания. Автора «Собачьего сердца» чекисты уже готовы были присоединить к «делу» провокаторов-«сменовеховцев». Однако сатира Булгакова заставляет вспомнить известные слова Жуковского о Пушкине в письме к Бенкендорфу: «Острота ума не есть государственное преступление».

Да, в конфискованном ГПУ дневнике писателя было сказано с горечью и прямотой слово реальной правды: «Дикий мы, темный, несчастный народ». Но ведь «мы», а не «они»...

«Собачье сердце», «Роковые яйца» и другие произведения Булгакова при всей своей глубине и силе художественной критики не были разрушительным отрицанием и высмеиванием всего нового, хотя их так и трактовали. Сатира эта изобретательно боролась с силами разрушения, разобщения и зла, высвечивала и выжигала уродства социалистического быта и «новой» человеческой психологии, утверждала «старые» положительные ценности: подлинную культуру, честность, стойкость, достоинство. Свидетельств тому много, назовем одно: рассказ «Ханский огонь».

Принципы булгаковского понимания русской истории явственно определены именно в этом рассказе. Казалось, после «Белой гвардии» о судьбах старого мира, его людей и культуры говорить было трудно. Однако Булгаков к теме прошлого возвращается, и именно в «малом» жанре рассказа, рассказа сатирического и вместе с тем пронизанного чувством истории.

Напрасно «Ханский огонь» расценивают, опираясь на мемуары И. Овчинникова, как литературный опыт, написание по заказу ловкой, построенной на неожиданных сюжетных ходах новеллы. Дело в том, что таких тайных возвращений старых владельцев или их бессильно-ненавидящих писем из эмиграции к «захватчикам» барских домов и имений тогда было много. Бунин в «Окаянных днях» приводит телеграмму графа Орлова-Денисова «своим» мужикам: «Жгите дом, режьте скот, рубите леса, оставьте только одну березку — на розги, и Ёлку, чтобы было на чем вас вешать». Такова была логика взаимной «классовой» ненависти.

В «Ханском огне» поражают трезвое и полное понимание позиций обеих сторон, тщательность и точность выбора деталей, историзм творческой оценки. Булгаков, вычеркивая все лишнее в отобранной ситуации и характерах, создает вещь на редкость емкую и глубоко символичную, запечатлевает целую эпоху русской жизни, время перелома и победы нового мира.

В булгаковском рассказе встретились два мира. Один — во всем блеске многовековой рафинированной культуры, красоты совершенных зданий, вещей и произведений искусства, собранных в Ханской ставке князьями Тугай-Бегами1. Мир этот воспет Пушкиным в стихотворении «К вельможе». А мир товарища Антонова Семена Ивановича, посетившего переданное народу богатое имение Тугаев вместе с замаскированным бывшим хозяином, подчеркнуто беден, здесь нет еще ни красивых дворцов и вещей, ни Пушкина, ни предания, и даже склеенное сургучом пенсне и ремень с бляхой «1-е реальное училище» взяты взаймы у старого мира.

Этот голый человек на голой земле — сатирический образ большой силы и глубокого смысла, не уступающий Александру Семеновичу Рокку, «герою» повести «Роковые яйца», где те же мысли получили новое развитие. А в 1930 году драматург написал рецензию для ТРАМа о пьесе А. Гусельникова с очень хорошим, пророческим названием «Страна чудес», где об одном положительном, «нашем» персонаже сказано не без юмора: «Вся его любовь выражается в одной фразе: «Пойдем со мной по новому пути», — что крайне неубедительно... Жарковской же красоты не видно нигде. Где же ее взять... Надлежит соблюдать — и очень строго — меру, чтобы не выгородить на сцене потемкинских деревень. Частично социалистическую красоту можно перенести и в сцены наших дней, но следует делать это с большой осторожностью, чтобы не показывать явно неправдоподобные вещи».

Казалось бы, тут и выбирать нечего: красота, слава и предание всегда будут привлекательны. А пренебрежение к человеку и ненависть к культуре отталкивающи. Но в рассказе Булгакова возникает еще один образ — Образ Времени. «Плыла полная тишина, и сам Тугай слышал, как в жилете его неуклонно шли, откусывая минуты, часы». Время становится бестрепетным судьей в жестоком споре двух миров, и старый мир постепенно вытесняется им в прошлое, становится музейной, исторической ценностью и перед смертью с особенной ясностью понимает, что властно вторгающееся в жизнь новое при всей его внешней бедности и простоте жизнеспособнее и устойчивее красивых, но мертвых вещей и мыслей. Ясно и то, что далеко не все погибает в обновляющем мир пламени революционного пожара; многое как бы рождается заново и переходит к теперешним хозяевам. Жизнь побеждает, берет свое, хотя и несет по пути страшные потери, безмерно удручающие каждого отдельного человека. Но тут уж приходится напомнить пушкинские бесстрашные слова о равнодушной природе...

И, как всегда у Булгакова, поразительна сама точка зрения автора, спокойно вглядывающегося в разлом истории и видящего все достоинства и недостатки обоих миров, то есть глубинную логику великих событий. Тут нет места эмоциям, способным лишь затемнять творческое сознание.

Да, Булгаков в своей прозе — лирик, романы его, и прежде всего «Белая гвардия», суть лирические, но короткий рассказ «Ханский огонь» существенно эпичен, ибо в его тесном внутреннем пространстве автор через беспощадное отрицание старого, мертвой, музейной красоты приходит к убедительному в своей несомненной художественности новому пониманию нового мира, новой России. В этой России надо работать и жить для нее, хотя это, понятно, не рай, не Блаженство. Утверждение это, не отделимое от критического взгляда, является одной из центральных идей булгаковского творчества, а сатира помогает писателю свои идеи убедительно высказать.

Конечно, в 20-е годы Булгаков видел лишь начало всеобщего обновления, понимал всю трудность и болезненность развития ростков нового. В его фельетоне «Золотой век» сказано об этом определенно и в то же время с необходимой осторожностью: «Фридрихштрасской (то есть западноевропейской и эмигрантской. — В.С.) уверенности, что Россия прикончилась, я не разделяю и даже больше того: по мере того, как я наблюдаю московский калейдоскоп, во мне рождается предчувствие, что все «образуется», и мы еще можем пожить довольно славно.

Однако я далек от мысли, что Золотой Век уже наступил. Мне почему-то кажется, что наступит он не ранее, чем порядок... пустит окончательные корни».

Порядка нет и сегодня. Но не забудем, что глубокая и беспощадная сатира Булгакова деятельно и умно помогала установлению нового порядка в умах и идеях, литературе и тогдашней жизни и не потеряла своей действенности. А в тех трудных условиях сатира эта стала не только замечательным художественным открытием, но и смелым поступком, подвигом честного человека. Ибо смелость ее поразительна.

Читая однажды воспоминания о Лескове, Булгаков подчеркнул и потом часто повторял поразившие его слова автора «Левши»: «В беспросветной мгле русского существования скептицизм — законное детище действительности, и если он ее разъедает кислотой своих безотрадных взглядов, то делает этим доброе дело, разрушая то, что и должно быть разрушено. Сообразно особенностям своего таланта пусть каждый писатель высмеивает, вышучивает, бичует наш быт, условия нашей жизни и ее опекунов, — это не даст фальшивому самодовольству забрать в свои руки наши души». Так понимал смысл и назначение русской сатиры и сам Булгаков.

Ныне сатирическая проза Михаила Булгакова вся у нас перед глазами. Писатель верил в разум читателя вдумчивого и непредвзятого, уважал его, постоянно к нему обращался. Дорога, им указанная, — по-прежнему наша крестная дорога без конца. Мы должны принять этот дар и понять зрячую булгаковскую сатиру во всей ее силе и сложности. Легче будет идти.

Примечания

1. Само это восточное имя и описание кирасирских доспехов говорят о знакомстве автора рассказа с книгой А. Туган-Мирзы-Барановского «История лейб-гвардии Кирасирского Его Величества полка» (СПб., 1872).