Вернуться к В.Л. Стронгин. Любовь Михаила Булгакова: Романтическая история

Глава 9. Угольное Черемхово, солнечный Туапсе и неизбежное прощание

Сосед по купе, в галифе и френче, но без знаков военного отличия, узнав у Таси, что она едет в Черемхово, заулыбался:

— Вам повезло, девушка! Вы знаете, куда едете? На выдающуюся стройку социализма! Там гигантские шахты! «Артем I», «Артем II»... На них добывают до трех с половиной тысяч тонн угля!

— В день?

— Ну что вы, девушка, конечно, в год, — смутился сосед во френче, — рядом мощные гидроресурсы Ангары, существует возможность комбинирования тепловой и воздушной энергии, а с развитием химии и металлургии Черемхово знаете куда махнет? На третье место после Донбасса и Урало-Кузнецкого комбината! Вы понимаете, что это такое? Ведь Ангара всего в двадцати километрах от Черемхова!

— Там можно купаться?

— Где? — выпучил глаза сосед.

— Ну в этой, в Ангаре!

— Вы зря смеетесь, девушка! Вы на какую шахту едете?

— На «Александр Первый»! — пошутила Тася.

— На «Артем I», — поправил ее сосед, не почувствовав в ее словах иронии, — хорошо механизированная шахта, правда еще на пятьдесят процентов. Вагонетки по рельсам толкать будете?

— Нет, я еду к мужу. Он — врач в местной больнице. Крешков Александр Павлович.

— Не слышал. Но врачи — нужные люди. У шахтеров от работы с отбойными молотками, электросверлами возникает болезнь... Забыл, как называется. С дрожанием пальцев. Да, вибрационная! Но наши герои обхватывают электросверло покрепче и выдают уголь на-гора что есть мочи. Среди них немало награжденных Почетными грамотами, вымпелами ударников труда, даже есть орденоносцы! Замечательные труженики и товарищи. Вам у нас понравится, вот увидите! — заключил сосед и полез на верхнюю полку, но вдруг свесил оттуда голову: — А вы, собственно, что собираетесь у нас делать?

— Муж сказал, что есть место в регистратуре.

— Неинтересная работа, чересчур легкая, энтузиазм в регистратуре не проявишь, рекорд по добыче угля не установишь. Не к чему стремиться. Я вам не завидую. Думаю, что от скуки сами переберетесь на шахту. У нас шахтеры идут на работу как на бой, может быть, последний, как на битву с врагом!

— Почему последний? — удивилась Тася. — И с какими врагами они сражаются?

— С агентами империализма! С японскими шпионами, немецкими, английскими... Это они устраивают в шахтах обвалы!

— И много их, этих шпионов? — поинтересовалась Тася. — Откуда они берутся в Черемхове?

— Подсылает империалистический Запад! — решительно вымолвил сосед. — Так что будьте бдительны!

— Постараюсь, — зевнув, произнесла Тася. Подготовка к отъезду отняла много сил, хотелось спать, но сосед неожиданно вновь опустил голову:

— Если что заметите, странное, необычное, то приходите ко мне в «Артем I», зайдите в отдел кадров. Там меня увидите... А я вас запомнил, девушка симпатичная, наша... Если бы не соблюдал моральный кодекс коммуниста, то непременно за вами приударил бы. А так как служу примером для многих шахтеров, ведь шахта у нас громадная, то ничего такого позволить себе не могу, — вздохнул сосед и перенес голову на подушку.

Спал он долго. Тася успела достать и еще раз разглядеть реликвии, которые везла с собой, Мишины письма ей в Саратов, самые дорогие, массу фотографий, где они стояли или сидели вместе, черновики рукописей, оставшиеся после его ухода, и некоторые рецензии на его произведения, в том числе две хорошие. Плохие она тоже собирала, но потом выбросила, само присутствие их дома нервировало ее. Оставила только одну — из Большой Советской Энциклопедии — шикарного издания, главным редактором которого был академик Отто Юльевич Шмидт, а в редакцию входили уже ошельмованные и расстрелянные Бухарин, Затонский, Крицман, Радек, Ларин... Статья о Булгакове вышла в восьмом томе в 1927 году, и, хотя в ней была масса нападок на Михаила и даже ложь, вроде того, что он уезжал за границу и там работал, Тася считала, что появление этой статьи в энциклопедии — своего рода признание таланта писателя: «Булгаков, Михаил Афанасьевич, беллетрист и драматург. Род. в 1981 в Киеве. Окончил в 1916 медицинский факультет Киевского университета. Писать начал в 1919. Работал в газетах репортером и фельетонистом, сначала в провинции, затем — в Москве. Годы 1921—1923 жил за границей, где сотрудничал в берлинской сменовеховской газете «Накануне». В 1925 начинает приобретать литературное имя своими рассказами (изданными в дальнейшем отдельным томом — «Дьяволиада»), романом «Белая гвардия», пьесами «Дни Турбиных», «Зойкина квартира». В «Белой гвардии» и «Днях Турбиных», изображая белогвардейщину на Украине, лично пережитую автором, он пытается свалить «вину белогвардейства» на генералитет и др. руководителей движения, изображая рядовых белогвардейцев доблестными и политически честными. Тенденциозность проявилась уже в том, что автор взял сюжетом для этих вещей гетманщину, где белогвардейцы были преданы Скоропадским, а не деникинщину, во время которой сущность белогвардейства проявилась с особой яркостью и полнотой. Обе пьесы Б. имели успех, который можно лишь в очень слабой степени связать с достоинствами их: главное в этом успехе следует приписать прекрасной игре актеров 1-го Художественного театра, Театра им. Вахтангова («Зойкина квартира»). Формально Б. следует двум струям рус. дворянской литературы: в разработке мотива умирания дворянства («Белая гвардия» и «Дни Турбиных») он продолжает линию реалистического романа; в изображении советской действительности («Дьяволиада», «Зойкина квартира») — Б. пользуется приемами юмористической повести. В большинстве последних произведений Б. использует теневые стороны советской действительности в целях ее дискредитации и осмеяния. Такой характер устремлений ставит Б. на крайний правый фланг современной русской литературы, делая его художественным выразителем правобуржуазных слоев нашего общества».

Эта статья была еще более-менее сносной по сравнению с последующими рецензиями на его творчество и главное — изданная в энциклопедии, останется на века. Мало того, после статьи указывались произведения Миши и издания, где их можно было прочитать: «Записки на манжетах» — в журнале «Россия», № 5, 1923; роман «Белая гвардия» напечатан в журнале «Россия», № 4, 5, 1925; «Дьяволиада» (рассказы) вышла в изд. «Недра», М., 1925.

Слова о том, что Михаил начинает приобретать литературное имя, что у его пьес был успех, безмерно радовали Тасю, поскольку в других рецензиях начисто зачеркивалось даже это. Том со статьей о Булгакове отдельно не продавался, подписка на энциклопедию стоила очень дорого, и Тася переписала в библиотеке слова о любимом. Она показывала Михаилу эту статью. Он прочитал ее и улыбнулся:

— Видишь, я жил в Берлине, но даже не знал об этом. И дальше не сплошь ругают, а разбирают мое творчество. Это уже приятно. Спасибо тебе, Тася, за внимание ко мне, — сказал он, окинул ее теплым и, как ей показалось, любящим взглядом, от которого замерло сердце. Она подумала, что вслед за этими словами последуют другие, признания в том, что он совершил ошибку, уходя от нее, что ни с кем не было так хорошо и спокойно, как с нею. Но Михаил вдруг преобразился, лицо его стало деловитым.

— Я тебе денег принес, на этот раз немного. Не могла бы ты отдать мне свою браслетку. Задерживают гонорар... Понимаешь... Мне сейчас очень нужны деньги...

— Понимаю и для кого, — сурово произнесла Тася, — когда нам было голодно, ты ни у кого копейки не одалживал, не говоря уже о том, чтобы попросить чужую вещь.

Миша покраснел, а Тася потом подумала, что просьба о браслете была вызвана не наглостью, а неистребимым желанием угодить новой жене и тем, что он интуитивно считал Тасю близким человеком, на какое-то время забывал о том, что бросил ее. И когда он поймет, что с любимыми не расстаются, даже если ослабевает чувство и временно пересиливает его любовная тяга к другому человеку, да и поймет ли вообще? Она ждала его более десяти лет, пока он не женился на Елене Сергеевне. Жить в одном городе с ним было ей трудно. Она думала, что, уехав далеко, постепенно забудет о Михаиле, вернее, перестанет его любить, а печаль от расставания с ним, вероятно, останется. А если не уйдут чувства, она будет читать его письма к ней — строчки, написанные его рукой, рассматривать совместные фотографии, вспоминать самые счастливые моменты их жизни: безмятежную Бучу, бурный, голодный, но по-своему счастливый для них Владикавказ, когда они все-таки были неразлучны и даже работали в одном театре... Тася была с юных лет заядлой театралкой, это очень нравилось Михаилу — и она удивилась, что он, зная это, в Москве не брал ее с собою даже на репетиции своих пьес, своеобразно отлучая от театра. Почему? Может, стыдился убогой одежды своей жены, может, не желал показывать Тасю какой-нибудь актрисе, за которой был намерен приударить...

Ее мысли прервал сосед во френче:

— Отлично выспался. В Черемхово надо прибывать в хорошем настроении, бодрым и даже веселым, быть по настроению похожим на сам растущий не по дням, а по часам город. — Что это у вас в руках? — спросил он, спустившись с полки и разглядывая ее.

— Семейные фотографии, — сказала Тася, убирая свои реликвии в специально сшитый для них из мягкой ткани пакет. Она собиралась где-нибудь в комнате Александра Павловича устроить тайник и укрыть там этот пакет от его взгляда. Зачем ему видеть свидетельства ее любви к бывшему мужу. При воспоминании о Михаиле сердце сжалось, и она еще в поезде почувствовала, что чем дальше отъезжает от Москвы, тем больше о нем думает. — Вы говорите, что в Черемхово надо приезжать в бодром и веселом состоянии? — обратилась она к соседу.

— Обязательно! — обрадовался он тому, что человек, не видевший Черемхова, разделяет с ним восхищение этим городом.

— Тем более, я еду к своему мужу! — громко добавила Тася, стараясь, и, как ей показалось, удачно, взять себя в руки. Где-то в глубине души, еще в Москве, она надеялась, что, узнав о ее новом браке, о том, что она не махнула рукой на свою судьбу, Миша если не вернется к ней насовсем, то хотя бы навестит ее, придет поговорить, поздравит с замужеством. Но он не появился, хотя Надя, с которой Михаил теперь виделся редко, понимала, что Тася была бы не против, чтобы он узнал о ее новом и решительном шаге в жизни.

— Черемхово! — охрипшим голосом произнесла проводница, открывая скрипучую дверь купе. — Собирайтесь, граждане, поезд стоит здесь десять минут, но стоянка может быть сокращена из-за общего опоздания поезда.

Таня положила пакет с реликвиями в свое нижнее белье, которое, конечно, будет разбирать сама, и неожиданно на память пришел фрагмент ее разговора с Мишей, когда она читала ему статью из энциклопедии.

— А Бунин со мною в одном томе? — спросил Миша.

— Да.

— О нем что-нибудь пишут?

— Немало, — сказала Тася. — Я вот выписала абзац, в какой-то мере касающийся тебя: «К Октябрьской революции Бунин отнесся враждебно; он редактировал на Украине (в Одессе) белую националистическую газету, затем эмигрировал за границу, где опубликовал ряд статей, проникнутых бешеной, болезненной ненавистью к советской власти, пролетариату и крестьянству: сказались вкусы, инстинкты и взгляд закоренелого барина, глубоко оскорбленного торжеством трудящихся классов на его родине». Вот так.

— Я понимаю тебя, Тася. Если бы я уехал за границу, обо мне здесь даже не вспомнили. Пожалуй, ты была права, когда оставила меня во Владикавказе. Я жив, пишу, и обо мне пишут. Пусть ругают, но пишут. Значит, я не просто существую, а тружусь, и так, что кого-то раздражаю, пусть даже многих. Но времена могут поменяться... История делает крутые повороты. И что написано пером... Впрочем, я заговорился, а мне пора уходить. До свидания, Тася.

«Видимо, мы недоговорили то, о чем должны были искренне сказать друг другу, пока были вместе», — подумала Тася, когда за Михаилом закрылась дверь.

— Черемхово! — радостно воскликнула она, когда поезд замедлил ход и перед нею возникло деревянное, запущенное здание железнодорожного вокзала.

— Черемхово! — подхватывая ее чемоданчик, расплылся в блаженной улыбке сосед по купе.

«Хватит думать о прошлом и навсегда ушедшем! — сказала она себе. — Начинайте новую жизнь, Татьяна Николаевна!»

Александр Павлович встречал ее на перроне с букетом из симпатичных местных трав, довольный ее приездом. Они обнялись, и она долго не опускала рук с его плеч, словно хотела, чтобы он понял, что отныне она доверяет свою жизнь ему и будет верной женою. Он взял ее чемоданчик из рук соседа по купе и повел к ожидавшей их полуторке, посадил в кабину, а сам залез в кузов, откуда бодро крикнул водителю:

— Поехали домой!

На них завистливо посмотрел с облучка телеги возница, потерявший клиентов. Остальные пассажиры разбрелись в разные от вокзала стороны по дощатым тротуарам.

Татьяна Николаевна подпрыгнула на сиденье, когда машина преодолела первую лужу.

— Привыкайте, — улыбнулся ей водитель, — лужи не высыхают даже летом.

У второй лужи они остановились, поскольку в ней лежала свинья. Муж ловко спрыгнул с кузова и отломленной от дерева веткой стал выгонять свинью из лужи. Животное недовольно захрюкало, но медленно выбралось из грязной черноватой воды. Тасе показалось, что она очутилась где-то в глубинке незнакомой ей России столетней давности. И если один из героев в «Горе от ума» восклицал: «В деревню, в глушь, в Саратов», то, подумала Татьяна Николаевна, он не ведал о более глухих местах, вроде Черемхова.

Они проехали мимо длинного барака, окруженного колючей проволокой, с вышками, где дежурили военные с ружьями в руках. «Лагерь», — догадалась Татьяна Николаевна, но людей на его территории не было видно.

— А где люди? — спросила она у водителя.

— В шахтах! — удивляясь ее наивности, произнес он.

— Приехали! — крикнул Александр Павлович, когда полуторка остановилась у двухэтажного барака. Он помог Тасе спуститься на землю. — У нас отдельная комната! — с гордостью произнес он. — Мы с тобою живем не где-нибудь, а в бараке для специалистов! — сказал через силу, у него вдруг запершило в горле. — Наш славный уголек! — отхаркиваясь, вымолвил он. — С трудом дается. А что в нашей жизни бывает легко? Привыкай к новым условиям, Татьяна! Располагайся! — И он открыл дверь в комнату, где стояли две одноместные кровати, обеденный столик, табуретки, небольшой комод, с потолка свешивалась лампочка без абажура, а на подоконнике располагался радиоприемник.

— ЭЧС! — показал на него Александр Павлович. — Специально раздобыл к твоему приезду. Ловит весь мир! Японию — запросто. Я хотя японский язык не знаю, но слушаю, когда они по-своему лопочут, интересно, что мы можем поймать их в Черемхове! Иногда даже музыка пробивается из-за океана! — почему-то тихо и многозначительно сказал Александр Павлович. — Я пойду. Отпросился на два часа. Встречать жену! Вот тебе ключ. Походи вокруг. Осмотрись. Вечером я поставлю печку-буржуйку. Тепло станет. Заживем что надо, Татьяна. Уголь в общей кладовке, там и хворост для растопки. Спички есть. Плита общая, в конце коридора, на кухне. И люди вокруг приличные — специалисты... Впрочем, ты с ними поменьше откровенничай. Разные у нас специалисты живут. На шахтах случаются обвалы и пожары. Кто-то специально ненадежно устанавливает сваи, поджигает метан... Людей, которые выясняют причины пожаров, тоже поместили в наш барак. Слава Богу, что я работаю в больнице. Меня здесь все знают. А ты тут человек новый, к тебе будут приглядываться, пока ты на работу не выйдешь.

— Ты говорил, что я буду работать в регистратуре. Я взяла с собою профсоюзный билет, трудовую книжку.

— Молодец, Татьяна. Взяла главное. Здесь документы строго просматривают. Чересчур большое значение имеет Черемховский комбинат для родины. Страна ждет от нас уголь! И получает! И мы не позволим врагам мешать нашему славному труду! Отдохни с дороги. А на работу выйдешь через две недели. Твоя предшественница уходит в декретный отпуск. Я все предусмотрел, Татьяна! Да... Продукты тоже лежат в кладовке. Я тебе потом покажу, в каком месте. К вечеру вернусь.

— Спасибо, — сказала она и опустилась на одну из кроватей. Сначала ее покоробило, когда Александр Павлович назвал ее не Тасей, а Татьяной, а потом даже понравилось — со старой жизнью покончено, а в новой пусть будет Татьяной, тогда быстрее забудется Михаил. Трудности ее не страшили. Они тоже отвлекут ее от прежнего и, как показалось, навсегда ушедшего.

Она вышла из барака. Шахтеры после смены плелись к своим общежитиям. Ее удивили их бурые обветренные лица, словно подведенные черной тушью. Ей почудилось, что уголь витает даже в воздухе. Муж вернулся из больницы бодрый, радостный, вынул из кармана маленькую медицинскую бутылочку.

— Спирт! — загадочно произнес он. — Отлил. Незаметно. Для нашей встречи! Может, надеть белую рубашку?

— Конечно! — поддержала Татьяна Николаевна.

— Но через пару часов воротничок почернеет, — предупредил он, — потом отмывать долго... Пожалуй, надену по такому случаю — не жалко!

Они пили спирт, закусывали картошкой, присыпанной крупной бурой солью, огурцами-желтеками и травой, похожей на листики ландыша и называемой черемшою, своего рода чесноком. Перед чаем муж дал ей странный комок чего-то.

— Лиственничная сера — местное лакомство, — объяснил он, — лечит от цинги и пародонтоза.

А потом запылал огонь в буржуйке. Дыма не чувствовалось. Александр Павлович прикрыл лампочку газетой, соорудив из нее своеобразный абажур.

— Углем нас снабжают, — присев на кровать, заметил он. — И зимою не замерзнем. Перебои с углем бывают редко, но если кого поймают с ведром украденного антрацита, то посадят, как за уголовное преступление.

— Строго у вас, — заметила Татьяна Николаевна.

— Зато повсюду порядок, — сказал Александр Павлович, — больных шахтеров много, с легочными заболеваниями, но мы их лечим. И чего мы все о работе, о делах, — нервно вымолвил он и притянул к себе Татьяну Николаевну: — Сама разденешься?

— Сама, Саша, — примирительно и покорно произнесла она, но когда он навалился на нее, то заныла душа и слезы брызнули из ее глаз. Мерно покачивалась кровать, а она думала о том, что впервые изменяет Михаилу, и, наверное, правильно делает, ему всегда это дозволялось, и жаль, что он не знает, как ее любит другой человек. Думала так, а плакала, словно прощалась с чем-то светлым и невозвратимым.

Утром спросила у Саши, где расположена библиотека. Вопрос ему не понравился, но он ответил, что в красном уголке шахты «Артем I».

— Я сама посмотрю книги. Ладно?

— Ладно, — снисходительно заметил он, — а между прочим, твоего бывшего здорово отчехвостил Владимир Владимирович Маяковский. Я тут выписал, — полез он в ящичек комода и достал оттуда листок бумаги. — Вот слушай: в стихотворении «Лицо классового врага» есть такие строчки о новоявленном буржуе:

На ложу
  в окно театральных касс
    тыкая ноктем лаковым,
      он дает социальный заказ На «Дни Турбиных» —
        Булгаковым.

Это еще не все, — зло улыбнулся Александр Павлович, — молодой талантливый комсомольский поэт Александр Безыменский очень хорошо показал белогвардейского полковника: «И еще я помню брата... черноусый офицер, лютой злобою объятый, истязал его, ребята, как садист, как офицер!» У ведущего рассказ спрашивает товарищ: «Руками задушу своими... Скажи, кто был тот сукин сын?» Вопрос подхватывают окружающие: «Скажи нам имя! Имя! Имя!» Товарищ отвечает: «Полковник Алексей Турбин». Ему гневно вторят окружающие: «Полковник! Алексей! Турбин!»

Александр Павлович аккуратно сложил листок и победно посмотрел на Татьяну Николаевну:

— Ну как, Татьяна, здорово разделали твоего бывшего? Ты вовремя от него ушла! Или он, запутавшись в жизни, от тебя, от правильной женщины, улизнул! Твое счастье!

— Зря ты об этом заговорил, Саша! — ошарашенная услышанным, произнесла Татьяна Николаевна, душа которой стонала от боли за нанесенные Михаилу удары. — Я с тобою. Тебе этого мало? Прошу больше не говорить мне подобное! — повысила она голос.

— Я не намеренно, думал, тебе будет интересно узнать, что ты ничего не потеряла, уехав в Черемхово. А вообще-то, я не прав. Вы развелись уже более десяти лет назад. Извини, к слову пришлось.

Татьяна промолчала, но после этого разговора грусть о Мише навеки поселилась в ее сердце. Внешне она ее никому не показывала, тем более Саше. Они вместе ходили на опушку леса, где собирали дикую смородину, бруснику, черемшу, грибы... Грибы сушили на зиму, и они порою служили им единственным пропитанием. Черемхово давало стране уголь, а взамен даже мука приходила в малом количестве. Это пытались объяснить происками врагов. От Саши требовали медицинской экспертизы, подтверждающей, что очередной обвал был совершен умышленно и об этом свидетельствовал характер травм или вскрытие трупов шахтеров, и он без промедления подписывал то, что от него ждали.

— Не я подпишу, другие врачи это сделают, и мне не видать даже места заведующего отделением. А у меня семья, красивая жена, я должен думать об этом в первую очередь, правда, Татьяна? Чего молчишь?

— Тебе виднее, — грустно отзывалась она, — однако не понимаю, почему от человека требуют подписать заведомую ложь?

— Тем, кто требует, виднее, что мне подписывать, — резко обрывал разговор Александр Павлович.

Тася с нетерпением ждала, когда истекут шесть месяцев и придет время поехать в Москву и прожить там месяц-два, чтобы не потерять квартиру.

В один из приездов она встретила на улице знакомого артиста из Театра имени Вахтангова. Ему удалось сыграть роль Аметистова в «Зойкиной квартире» Булгакова. Восемь спектаклей. Потом пьесу закрыли.

— Вы знаете, Тасечка, — сказал он, — один искусствовед сейчас написал, что я играл Аметистова, по существу исполняя роль Остапа Бендера из романа Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев». Мол, они оба проходимцы, прохиндеи, но пьеса была написана раньше, чем роман.

— Миша дружил с Ильей Ильфом, когда они работали в «Гудке», часто встречались, о чем-то беседовали, о чем — не знаю, но думаю, что образ советского проходимца, найденный Мишей, пригодился Ильфу и Петрову, тем более пьесу закрыли. Кстати, фамилия Бендер, может, и одесского происхождения, но обнаружена Ильфом и Петровым у нас в Саратове. Помните, когда их герои едут на тиражном теплоходе, то останавливаются в Саратове. А на нашей центральной улице был большой магазин братьев Бендер. Вот тогда Ильфу и Петрову и приглянулась эта необычная и редкая фамилия. В этом я почти уверена. А имя Остап они взяли, потому что оно парадоксально звучит с фамилией Бендер и в сочетании с нею дает комический эффект. Не смущайтесь — вы играли новоиспеченного проходимца советских времен Аметистова, а Остап Бендер — это его продолжение, более подробное, талантливое, но вторичное.

Татьяна Николаевна много читала в Черемхове, но книги и газеты приходили туда с большим опозданием. Однажды, это было в 1940 году, Саша вернулся домой с работы чересчур нервным, ходил вокруг обеденного стола, потирая вспотевшие руки:

— Ты просила не говорить... Но я считаю своим долгом... Короче, Булгакова больше нет, — твердо произнес он, но Тася не поверила ему.

— Миша умер?! — вырвалось у нее.

— Никто не вечен, — холодно заметил муж.

А она уже торопливо укладывала вещи в чемоданчик. Он все-таки достал газету с некрологом о Булгакове. Тася впилась глазами в траурные строчки.

— Я еще успею на московский поезд, — сказала она, и он не стал возражать против ее отъезда, понимая, что теперь, после смерти бывшего мужа, она наверняка вернется в Черемхово. Она злилась на себя, ведь собиралась в Москву в марте, но из-за ужасных холодов перенесла поездку на апрель, она была уверена, что перед уходом из жизни он не мог не вспомнить о ней.

Прямо с вокзала поехала к Леле.

«Она мне все рассказала, и что он звал меня перед смертью... Конечно, я пришла бы. Страшно переживала тогда. На могилу сходила. Потом мы собрались у Лели. Надя, Вера была, Варя приехала. Елены Сергеевны не было. У нее с Надей какие-то трения происходили. Посидели, помянули. В стороне там маска его посмертная лежала, совершенно на него не похожа...»

Потом Тася поняла, что маска была снята с того Булгакова, измученного, истерзанного жизнью, которого она не видела. И не случайно не было Елены Сергеевны. Собралась семья Булгаковых, которая приняла Тасю сразу и безоговорочно, его братья и сестры, особенно Надя, считавшая, что не Белозерская, не Шиловская были настоящими и любимыми женами Миши, а лишь Тася. Поэтому у Нади не сложились отношения с Любовью Евгеньевной и Еленой Сергеевной. Леля знала, что Михаил Афанасьевич умолял Надю найти Тасю, чтобы попросить у нее прощения. Даже собирался завещать ей гонорар за все его произведения, написанные до 1925 года, но, видимо, тяжело, смертельно больной, ослабевшей рукой до последних дней правивший свой бессмертный роман, просто не успел сделать этого.

Интересны, глубоки по проникновению в жизнь и фактологически честны воспоминания о Булгакове одного из его ближайших друзей — драматурга и мемуариста Сергея Ермолинского. «Она (Л.Е. Белозерская. — В.С.) не имела никакого отношения к его жизни на Садовой, скорее всего, даже не видела «Максудовской» комнаты (Максудов — главный герой «Театрального романа». — В.С.). До переезда к застройщику на Большую Пироговскую жила с Булгаковым во флигеле, в Обуховском переулке. И уже никак не участвовала в его скитаниях в годы Гражданской войны, была в эмиграции. Тем не менее роман «Белая гвардия» был посвящен ей! Ее имя значилось на первой журнальной публикации романа в «России», и в дальнейшем, переиздавая роман в однотомнике («Художественная литература», 1966), Лена не колеблясь сохранила это посвящение, хотя понимала его случайность (не ревновала ли Елена Сергеевна мужа к Тасе, не почувствовала ли ее тонкая душа, что вся дальнейшая личная жизнь Булгакова была погоней за ускользнувшей по его вине истинно счастливой любовью? — В.С.). Она понимала, что роман написан о том времени, когда спутником Булгакова была Татьяна Николаевна Лаппа. Нет, это не «Бег», это не работа над французскими переводами для пьесы и повести о Мольере, в которой могла помочь ему Любовь Евгеньевна. Роман этот живой кусок его жизни, связанной с другой женщиной — с его первой женой.

Он расстался с ней, когда дела его пошли в гору. Возникли шумные «Дни Турбиных». И молодой автор был в легком угаре от успеха. Москва времен нэпа предлагала ему некую мнимую роскошь жизни. Ведь это нетрудно понять — после стольких лет тягостных будней. Но дело, конечно, не в этом. Случилось то, что Герцен назвал «кружением сердца», когда отступает разум, умолкает совесть и не хочется оглядываться назад. Можно было еще найти искренние, сердечные слова, обращенные к близкому человеку, с которым было так много пережито. Не можно было — надо было! И еще это «посвящение»! Подведена черта. Конец.

Мой бедный Миша! Не потому ли он всегда уклонялся от моих расспросов о Татьяне Николаевне? Не продолжала ли она жить в нем потаенно — где-то в глубине, на дне его совести, и как ушедшая первая любовь, и как вина перед ней. В предсмертные дни это не могло не прорваться. Стыдясь и мучаясь, он попросил Лелю найти ее, чтобы сказать, выдохнуть ей прощальное прости.

Он ждал ее прихода. Ему надо было очиститься от гнетущей вины перед женщиной, чья обида была горше обыкновенной женской обиды, а гордость — выше всякого тщеславия. Никакие годы не стерли памяти об этом.

Она не пришла.

Ни единым словом не напомнив о себе, она незаметно исчезла, и он так и не узнал, где она. И впоследствии, когда возник шум вокруг его имени, он словно не коснулся ее...

Нет, это не писательская вдова!

Я думал о ней, и возникал образ, наверное, намного прекраснее существовавшего в жизни. Но разве это важно? Я подыскивал слова, чтобы выразить то, что он, может быть, хотел и не мог сказать ей в свои последние дни».

Тася, сидя у могилы Булгакова, мысленно прощалась с ним, но ничего у нее не получалось. В голове рождались их встречи, в самый разгар любви, полные нежных чувств строчки из его писем, клятва в вечной преданности. Она была уверена, что по-настоящему он любил только ее и наверняка перед смертью хотел не только покаяться перед нею, но и признаться, что никогда не забывал о ней, что сам нарушил свою любовь и жестоко, всей дальнейшей жизнью наказан за это. Она простила бы его, потому что поняла его, и мысленно сделала это задолго до их возможной, но не состоявшейся прощальной встречи. У каждого человека своя судьба, которую он выбирает иногда вне логики, вне здравого смысла. Но то, пусть Недолгое счастье, которым одарил Михаил Тасю, побеждало в ней обиду на него и продлевало ее жизнь, поскольку она верила, что, пока ходит по земле, живут не только гениальные произведения Михаила Афанасьевича Булгакова, они созданы на века, но и сам он живет в ее любви к нему. И пусть об этом знает только она, это настолько их общее чувство, настолько личностное, что не стоит его выплескивать наружу. Лишь только родные сестры, самые близкие и верные друзья Миши, как Ермолинский, наверное, догадываются, что судьба Михаила и Таси была и счастливой, и трагичной, и жаль, что вслух в присутствии Таси не прозвучало Мишино прости, но оно нашло отклик в ее сердце.

Над Ермолинским немало посмеивались, говорили, что он сотворил легенду и об Елене Сергеевне. Но он возражал: «Она была рядом с ним — самозабвенно. Поэтому имя ее (и без моих рассказов) окутано таким уважением... Но я понимаю боль своего друга». И через абзац Ермолинский обращается к умирающему другу с восклицанием о Тасе:

«Миша, почему ты не сказал мне, что хочешь повидать ее?..»

А в абзаце такие слова: «Передо мной его фотография. На ней написано: «Вспоминай, вспоминай меня, дорогой Сережа». Фотография подарена 29 октября 1935 года. Он был еще здоров, озабочен делами театральными, много работал, и его не покидали мысли о Воланде, о Мастере и Маргарите. Я не обратил тогда внимания на эту подпись, схожую с заклинанием: «Вспоминай, вспоминай». Понял позже — сидя у его постели. И думал: непоправимо, что о многом мне так и не удалось договорить с ним. Может быть, о самом главном!

— Миша, почему ты не сказал мне, что хочешь повидать ее?»

Тася еще раз навестила могилу Михаила, в день отъезда. «Ругали, изводили, — думала она, — а похоронили на Новодевичьем. Значит, понимали, что убивали гения. А похоронили здесь, чтобы не было стыдно перед потомками». Леля рассказывала ей, что к умирающему Мише зачастил Александр Фадеев, председатель Союза писателей. Он заверял Елену Сергеевну в том, что все связанное с памятью Булгакова, его творчеством «мы поднимем и сохраним, и люди будут знать его все лучше по сравнению с тем временем, когда он жил... Он человек, не обременявший себя ни в творчестве, ни в жизни политической ложью, путь его был искренен и органичен, а если в начале своего пути (а иногда и потом) он не все видел так, как оно было на самом деле, то в этом не было ничего удивительного, хуже было бы, если бы он фальшивил». Эти слова предназначались только Елене Сергеевне. Леля считала, что она нравилась Фадееву и он хотел завоевать ее расположение...

Тася поднялась со скамеечки, стоящей невдалеке от могилы.

— Прощай, Миша! Я приеду к тебе через полгода. И недалеко то время, когда мы будем вместе навсегда. Но я постараюсь подольше продержаться на нашей грешной земле, чтобы ты жил в моем сердце. Уже никто не в силах разлучить нас...

Путь Таси лежал в Черемхово, к Александру Павловичу, законному мужу. Он при встрече заметил ей:

— Ты выглядишь неважно. Не заболела ли ты?

— Я больна уже давно, — вздохнула она.

У Александра Павловича хватило такта не продолжать разговор.

Началась война. На шахтах отбойные молотки перешли в руки женщин. Увеличилось число травм. Медикаментов не хватало. Вместо марганцовки использовали сок, выжатый из перетертых черемуховых листьев. Бинтами служили изношенные и порванные на куски простыни.

В городе росло число эвакуированных специалистов, освобожденных от воинской службы. Они были более образованными, чем местные, и теснили их по службе. Место Таси в регистратуре занял врач, и она стала работать нянечкой. Местное население не любило приезжих чужаков, завидуя их знаниям, культуре, чувству достоинства, и радовалось больничной нянечке, такой же, как они, интеллигентной женщине, которая таскала судна из-под больных, стирала окровавленное белье, мыла загаженные полы. Но Тася не роптала на жизнь, смиренно выполняя свои обязанности. На рынке обменивала на продукты последние платья. Торговалась. Не отдавала за бесценок ни одну вещь, за что ее уважали торговки. И не позволяла обмануть себя. Даже в покупке молока. Туда для густоты добавляли крахмал. Но стоило в такое молоко капнуть йодом — и крахмал обнаруживался, молоко синело, теряло присущую ему белизну.

Однажды мужу принесли подарок за вылеченного ребенка — кусок мяса кабарги, маленького лесного оленя. Они с Тасей разрезали его на кусочки и вывесили за окно. Утром мясо исчезло. Муж посчитал, что его украли местные староверы. Они особенно ненавидели приезжих большевиков, то ли за поруганную ими религию, то ли за то, что выселили их в холодные, необжитые места. К врачам они не обращались, используя для лечения веками сохранявшиеся народные рецепты. Лишь один старовер, искалеченный медведем, добрался до больницы и дал себя прооперировать. Его и семью потом за это выгнали из староверской общины. Благодарная жена старовера принесла мужу Таси написанные еще славянской вязью, на пожелтевших от времени листочках бумаги рецепты народных снадобий. Александр Павлович демонстративно, при сослуживцах, порвал эти листочки, а другой врач аккуратно собрал их и потом говорил, что согласно им, отваром из черемухи, без операции вылечил гангренозную ногу. Александр Павлович обвинил его в шарлатанстве, доложил об этом в горком, и если бы не ощущалась острая нехватка хирургов, то этого врача уволили бы из больницы, а так он отделался только строгим выговором по партийной линии, с занесением в личное дело. Тася пыталась удержать мужа от доноса, но безуспешно. После этого случая староверы стали зло коситься на Александра Павловича, а с Тасей здоровались, чувствуя в ней доброго человека, не желающего им зла. Мужа это раздражало. Он был партиен, прямолинеен и однажды после ссоры с Тасей признался, что давно чувствовал в ней едва ли не классового врага, по крайней мере человека во многом несогласного с линией партии, и обещал после войны приехать в Москву и докопаться до ее, видимо, буржуазного прошлого. Их отношения особенно обострились, когда найденные в черемухе фитониды были признаны полезными и с хирурга сняли выговор, мало того — его повысили в должности и послали в Иркутск на медицинскую конференцию. Александр Павлович запил, бушевал, и Тася переехала от него в большую комнату, где жили одинокие женщины. Придя в себя, муж извинился перед нею, и они помирились, хотя Тася чувствовала, что рано или поздно разрыв неизбежен. И он произошел через год, когда война добирала свои последние жертвы, но судьба ее была решена и со дня на день ожидалась капитуляция немцев. Тася уехала в Харьков, навестить сестру, могилу матери и отчима, а когда вернулась, обнаружила, что ее тайник, в котором хранились реликвии, связанные с Мишей, опустошен. Александр Павлович, самодовольно улыбаясь, доложил ей, что порвал на мелкие кусочки все, что в нем хранилось, выбросил и навеки покончил с осиным гнездом, находившимся в его комнате, выбросил даже деревянный резной ларчик, подаренный ей Михаилом в Татьянин день в последний год их жизни. Тася не верила своим ушам, а когда осознала происшедшее, то горько заплакала от унижения и боли, ей казалось, что из жизни ушло то материальное, что роднило ее с Мишей, что было опорой в ее жизни, доставляло ей радость, уверенность в себе, даже позволяло жить с человеком, которого она прежде уважала, а теперь... теперь ее с Мишей связывали только чувства и память о нем, память, которая ослабевала с возрастом. Тася даже не смогла мысленно восстановить Мишины письма к ней, в голове остались лишь отдельные строчки, и она записала их на бумажке, с которой не расставалась даже ночью, боясь очередной каверзы со стороны Александра Павловича. Она подала заявление на развод с ним. Он отговаривал ее от этого опрометчивого, на его взгляд, шага, боясь, что партком не одобрит развод и это повлияет на его карьеру, но уговоры были тщетны. Сразу после суда, оформившего развод, Тася собрала вещи и уехала в Москву. Прямо с вокзала позвонила Давиду Александровичу. Он обрадовался, узнав, что она вернулась навсегда, что она свободна, как вольная птица.

— Давай увидимся, — предложил он.

— Вечером, — согласилась она, намереваясь прямо с вокзала ехать на могилу Миши.

У входа на кладбище стоял охранник.

— Ваш пропуск? — преградил он ей путь.

— Мне к мужу. Я прямо с дороги. Даже не успела заехать домой.

— А пропуск у вас есть?

— Есть! — уверенно произнесла она.

И охранник, посмотрев на ее уставшее и, наверное, постаревшее лицо, первые седые волосы, смилостивился над нею:

— Проходи, бабуся.

Ее еще никто не называл так — бабуся. Она считала себя женщиной в летах, но далеко не старухой. После слов охранника, обидевших ее, она сгорбилась и пошла вдоль могильных аллей. Может, охранника смутили ее темного цвета одежды, подумала она, перед разводом с Михаилом у нее было одно черное платье, а после его ухода она посчитала, что должна носить траурную одежду, как вдова, поскольку тогда чувствовала себя именно в положении вдовы, хотя и при живом, но бывшем муже. Он на телеге приехал за книгами. Она помогла ему уложить их. При этом не проронила даже слезы, а после того, как телега отъехала от дома, упала на кровать и разрыдалась, трещала голова, разрывалось сердце... На кладбище появилось много новых и шикарных памятников, но чутье вывело ее на скромную могилу Михаила. Осенняя листва обрамляла ее, как своеобразный венок, положенный на землю. Вдруг Тася спохватилась, что не захватила свежих цветов. У подножия памятника лежали старые, увядшие, и она подумала, что и ее цветы ожидала бы такая же участь.

— Здравствуй, Миша! — сказала она.

— Здравствуй, Тася! — ответил он, как ей показалось, и тишину кладбища нарушил его резкий голос: — Я виноват перед тобою, Тася, очень виноват!

— Что ты, Миша, — пыталась она успокоить его, — отдыхай, ты столько намучился в жизни!

— Кого это волнует, кроме тебя, Тася?! — с пронзительной болью в голосе произнес он. — Но меня радует, что ты не забываешь меня. И еще надеюсь, что людям напомнят обо мне мои книги. Там вся моя душа, моя душевная энергия. Ее хватит надолго... Должно хватить... И не надо, Тасечка, лгать самой себе. Я виноват перед тобою, бесконечно виноват. И права была Надя, когда корила меня за развод с тобою, за то, что я прохладно отнесся к смерти мамы. Я не мог поехать на ее похороны в Киев, ты помнишь, что в доме у нас не было ни копейки, но ее смертью я был потрясен. И иначе не могло быть. Моя память о маме — в «Белой гвардии», а о тебе — в «Мастере и Маргарите»...

— Но ты посвятил роман Елене Сергеевне, — возразила Тася.

— Не мог же я обидеть еще одну женщину, — донесся до Таси глухой голос, — но ты внимательно прочитай «Мастера и Маргариту», вторую часть. Ближе к смерти я думал о тех, перед кем виноват. Хотел покаяться перед тобою. Я не ценил тебя и помню, как на одном из вечеров, на которые, к сожалению, мы редко ходили вместе, я, флиртуя с женой Саянского Юлей, сказал, что никогда не уйду от тебя. Сказал, чтобы отговориться, а потом... нещадно ругал себя. Ведь ты помнишь, что я не любил писателя, у которого из десяти напечатанных слов было лишь два слова правды. А в десяти, сказанных мною тебе, иногда я врал все десять. Слабость... Я, увы, не мог справиться с нею. Наверное, у каждого человека в жизни бывает время, когда он теряет контроль над собою, живет низменными чувствами. Может, это происходило оттого, что я все силы отдавал литературе, чрезмерно уставал, и мой организм требовал разрядки... Настолько сильно, что я забывал о том, что раню двою душу, мучаю человека, отдавшего мне всю свою жизнь... Прости меня, Тася! — в последний раз возник в Тасином сознании голос Миши.

Она оглянулась. Вокруг не было ни единого человека. Тишина укрыла кладбище, ветер еле колыхал склонившиеся над могилами ветки деревьев. Она так и не поняла — действительно ли разговаривала с Михаилом или это была галлюцинация.

Встречу с Давидом Александровичем Татьяна Николаевна перенесла на следующий день. Они виделись во время каждого ее приезда в Москву. Ходили в театры, кино, бродили по аллеям Сокольников... Татьяна Николаевна знала, что с давних пор нравится Деви и на вечере, где Миша флиртовал с Юлей Саянской, обиженный за Тасю Деви демонстративно обнял ее за талию, чем вызвал ревность Булгакова. Они встретились, как и обычно, у входа в сад «Эрмитаж». Давид обнял ее нежно, как и на памятном вечере. Потом они виделись часто. Татьяна Николаевна чувствовала себя с Давидом спокойно, раскованно, разговоры возникали сами собой, и однажды он сказал ей:

— Тася, у меня уже взрослые дети, могут жить сами, без моей помощи, и даже помогать супруге, я хотел сказать — моей бывшей супруге. Я всегда завидовал Михаилу, что у него такая красивая и душевная жена, как ты. Я рвался в компании, где был он, незаурядный человек, говоривший иногда парадоксальные вещи, но если в них вдуматься, то глубокие и правильные. И еще я надеялся, что вместе с ним увижу тебя. Поверь мне, что после того, как вы с Михаилом расстались, я больше с ним не общался, даже не ходил в те места, где мог его встретить. Я не осуждаю его, не имею на это права, но ты осталась в моей памяти самой обаятельной и достойнейшей женщиной из тех, что я знал. Я честно жил, не изменял жене, хотя и не питал к ней особых чувств. И я имею, хотя бы в последней части своей жизни, право на счастье, и мне его подарить можешь только ты. Поедем к маме в Туапсе, там у нее неплохая квартира, недалеко от моря, Черного моря, там много солнца, и если рядом будешь ты, то я сделаю все, чтобы ты ощутила теплоту и покой. Я отнюдь не гениальный человек, как Михаил. Я всегда боготворил его как писателя. Понимаю, что по сравнению с ним могу показаться тебе мелким обывателем, но за выслугу в течение десятков лет, что любил тебя, ненавязчиво, но сильно, надеюсь, что добыл право быть вместе с тобою. Я делаю тебе предложение, Тася!

— А где жить будем?! — вырвался вопрос из уст Таси, ошарашенной неожиданным и желанным предложением старого знакомого.

— Я же сказал — в Туапсе!

— У моря, — распевно произнесла Татьяна Николаевна, — Миша возил в Коктебель Белозерскую, и Крым ему чертовски не понравился, может, потому что его даме не хватало удобств в доме у Максимилиана Волошина.

Давид нахмурился, и Тася дала себе слово никогда больше при нем не упоминать Михаила, пусть он остается в ее сердце. И она сдержала свое слово. Лишь один раз вслух вспомнила о нем, когда Давид привез из московской командировки его устный рассказ, кем-то перепечатанный на тончайшей папиросной бумаге. Давид читал его и смеялся вместе с Тасей: «Будто бы Михаил Афанасьевич, придя в полную безнадежность, написал письмо Сталину, что так, мол, и так, пишу пьесы, а их не ставят и не печатают ничего, — словом, короткое письмо, очень здраво написанное, а подпись: Ваш Трампазлин.

Сталин получает письмо, читает.

Сталин (нажимает кнопку на столе). Ягоду ко мне!

Входит Ягода, отдает честь.

Сталин. Послушай, Ягода, что это такое? Смотри — письмо. Какой-то писатель пишет, а подпись: «Ваш Трам-па-злин». Кто это такой?

Ягода. Не могу знать.

Сталин. Что значит — не могу? Ты как смеешь мне так отвечать? Ты на три аршина под землей все должен видеть! Чтоб через полчаса сказал мне, кто это такой.

Ягода. Слушаюсь, ваше величество.

Уходит, возвращается через полчаса.

Ягода. Так что, ваше величество, это Булгаков!

Сталин. Булгаков? Что же это такое? Почему мой писатель пишет такое письмо? Послать за ним немедленно!

Ягода. Есть, ваше величество! (Уходит.)

Мотоциклетка мчится — дззз! Прямо на улицу Фурманова. Дззз! Звонок, и в нашей квартире появляется человек.

Человек. Булгаков? Велено вас доставить немедленно в Кремль!

А на Мише старые белые полотняные брюки, короткие, сели от стирки, рваные домашние туфли, пальцы торчат, рубаха расхристанная с дыркой на плече, волосы всклокочены.

Булгаков. Т-т! Куда же мне... как же я... у меня и сапог-то нет...

Человек. Приказано доставить, в чем есть!

Миша с перепугу снимает туфли и уезжает с человеком. Мотоциклетка — дззз!!! И уже в Кремле! Миша входит в зал, а там сидят Сталин, Молотов, Ворошилов, Каганович, Микоян, Ягода. Миша останавливается у дверей, отвешивает поклон.

Сталин. Что это такое? Почему босой? Булгаков (разводя горестно руками). Да что уж... нет у меня сапог...

Сталин. Что такое? Мой писатель без сапог! Что за безобразие! Ягода, снимай сапоги, дай ему.

Ягода снимает сапоги, с отвращением дает Мише. Миша пробует натянуть — неудобно!

Булгаков. Не подходят они мне... Сталин. Что у тебя за ноги, Ягода, не понимаю. Ворошилов, снимай сапоги, может, твои подойдут.

Ворошилов снимает, но они велики Мише.

Сталин. Видишь — велики ему! У тебя же ножища! Интендантская!

Ворошилов падает в обморок.

Сталин. Вот уже и пошутить нельзя. Каганович, чего ты сидишь, не видишь, человек без сапог!

Каганович торопливо снимает сапоги, но они тоже не подходят.

Сталин. Ну конечно, разве может русский человек!.. У-ух, ты уходи с глаз моих.

Каганович падает в обморок.

Сталин. Ничего, ничего, встанет! Микоян! А впрочем, тебя и просить нечего, у тебя нога куриная.

Микоян шатается.

Сталин. Ты еще вздумай падать!! Молотов, снимай сапоги!

Наконец-то сапоги Молотова налезают на ноги Мише.

Ну, вот так! Хорошо. Теперь скажи мне, что с тобой такое? Почему ты мне такое письмо написал?

Булгаков. Да что уж!.. Пишу, пишу пьесы, а толку никакого!.. Вот сейчас, например, лежит в МХАТе пьеса, а они не ставят, денег не платят...

Сталин. Вот как! Ну, подожди, сейчас! Подожди минутку.

Звонит по телефону.

Художественный театр, да? Сталин говорит. Позовите мне Константина Сергеевича. (Пауза.) Что? Умер? Когда? Сейчас? (Мише.) Понимаешь, умер, когда сказали ему.

Миша тяжко вздыхает.

Ну подожди, подожди, не вздыхай.

Звонит опять.

Художественный театр, да? Сталин говорит. Позовите мне Немировича-Данченко (Пауза.) Что? Умер? Тоже умер? Когда?.. Понимаешь, тоже сейчас умер...

Ну, ничего, подожди.

Звонит.

Позовите тогда кого-нибудь еще! Кто говорит? Егоров? Так вот, товарищ Егоров, у вас в театре пьеса одна лежит (косится на Мишу), писателя Булгакова пьеса... Я, конечно, не люблю давить на кого-нибудь, но мне кажется, это хорошая пьеса... Что? По-вашему, тоже хорошая? И вы собираетесь ее поставить? А когда вы думаете?

Прикрывает трубку рукой, спрашивает у Миши:

Ты когда хочешь?

Булгаков. Господи. Да хоть бы годика через три!

Сталин. Э-эх! (Егорову.) Я не люблю вмешиваться в театральные дела, но мне кажется (подмигивает Мише), что вы могли бы ее поставить... месяца через три... Что? Через три недели? Ну что ж, это хорошо. Я, конечно, не специалист в финансовых делах, но, мне кажется, за такую пьесу надо заплатить тысяч пятьдесят. Что? Шестьдесят? Ну что же, платите, платите. (Мише.) Ну, вот видишь, а ты говорил...

После чего начинается такая жизнь, что Сталин просто не может без Миши жить — все вместе и вместе. Но как-то Миша приходит и говорит.

Булгаков. Мне в Киев надыть бы поехать недельки на три.

Сталин. Ну, вот видишь, какой ты друг? А я как же?

Но Миша уезжает все-таки. Сталин в одиночестве тоскует без него.

Сталин. Эх, Михо, Михо!.. Нет моего Михо! Что же мне делать, такая скука, просто ужас! В театр, что ли, сходить?.. Вот Жданов все кричит — советская музыка! Советская музыка! Надо будет в оперу сходить.

Начинает всех созывать по телефону.

Ворошилов, ты? Что делаешь? Работаешь? Все равно от твоей работы толку никакого нет. Ну, ну, не падай там. Приходи, в оперу поедем. Буденного захвати.

Молотов, приходи сейчас, в оперу поедем! Что? Ты так заикаешься, что я ничего не понимаю! Приходи, говорю! Микояна бери тоже!

Каганович, бросай свои еврейские штучки, в оперу поедем.

Ну что, Ягода, ты, конечно, уж подслушал все, знаешь, что мы в оперу едем. Готовь машину!»

Далее Булгаков описывает в рассказе суету, царившую в театре после приезда начальства. Мелик яростно взмахивает палочкой, и начинается увертюра. Идет второй раз — «Леди Макбет» Шостаковича... Незадолго до этого Хозяин был на «Тихом Доне», на следующий день все главные участники спектакля были награждены орденами и званиями. Поэтому сегодня все — и Самосуд, и Шостакович, и Мелик — ковыряют дырочки на левой стороне пиджака. После увертюры Мелик косится на сцену, ожидая аплодисментов, — шиш.

После первого действия — то же самое. О дырочках никто не думает. Быть бы живу...

Когда опера кончается, Сталин встает и обращается к свите.

«Сталин. Я не люблю давить на чужие мнения, я не буду говорить, что, по-моему, это какофония, сумбур в музыке, а попрошу товарищей высказать совершенно самостоятельные свои мнения.

Ворошилов. Так что, вашество, я думаю, что это — сумбур.

Молотов. Я, ваше величество, думаю, что это какофония.

Каганович. Я так считаю, ваше величество, что это и какофония и сумбур вместе.

Сталин. Микояна спрашивать не буду, он только в консервных банках толк знает. Ну, ладно, ладно, только не падай. А ты, Буденный, что скажешь?

Буденный (поглаживая усы). Рубать их всех надо!

Сталин. Ну, что же сразу рубать? Экий ты горячий. Садись ближе! Ну, итак, товарищи, значит, все высказали свое мнение, пришли к соглашению. Очень хорошо прошло коллегиальное совещание. Поехали домой.

Наутро в газете «Правда» статья «Сумбур в музыке». В ней несколько раз повторяется слово «какофония».

Давид заканчивает чтение на грустной ноте.

— Это Михаил придумал, наверное, после своей работы либреттистом в Большом театре. Рассказ смешнейший, а в конце задумаешься, и душу охватывает печаль. Смех сквозь слезы. Как у Гоголя. Не случайно именно Михаил инсценировал «Мертвые души». Смотришь пьесу, вспоминаешь повесть и не чувствуешь никакой разницы. Чтобы так мастерски инсценировать повесть, надо, помимо драматургического мастерства, очень любить автора, бережно относиться к каждой его мысли, реплике.

Татьяна Николаевна молчит, подставив лицо лучам заходящего солнца. Конец сентября. Пляж пустынен. Отдыхающие разъехались. Она думает о том, что Давид, милый человек, специально для нее привез этот рассказ из Москвы, спасибо ему. Они уже редко выходят на пляж. Местные жители вообще не загорают. Вскоре и они станут настоящими туапсинцами. Будут вечерами гулять по набережной. Дышать морским воздухом, а загар вреден, как считают туапсинцы. Но... но Тася и Давид говорят о том, о чем местные жители даже не подозревают и что их ни в коей мере не интересует. Давид в Москве у друга выпросил на два дня «Мастера и Маргариту» и говорил, что Берлиоз написан с Михаила Кольцова. Кисельгоф был знаком с его братом — известным художником-карикатуристом Борисом Ефимовым, и вот Ефимов ему рассказывал, что после Испании Кольцова вызвал Сталин и расспрашивал обо всем. И после Кольцов рассказывал брату, что, когда он уходил, Сталин так на него посмотрел, что ему аж жутко стало. Вскоре его арестовали и расстреляли. Поэтому устный рассказ Михаила кажется не придуманным, а взятым с натуры.

Давид работает юристом на местном машзаводе — самом крупном предприятии в небольшом Туапсе. Здесь нет таких величественных партийных санаториев, как в Сочи, нет ответственных и начальственных лиц среди отдыхающих. Есть свои неудобства. Пляжи расположены далековато от центра города, зато рынок намного дешевле сочинского. Давид получает 150 рублей, и их хватает на сносное питание. Тася идет на рынок во второй половине дня, ближе к закрытию, когда торговцы, в основном адыгейцы, спешат домой и продают фрукты дешевле. К Давиду и Тасе приезжают отдыхать друзья из Москвы — Коморские и другие, сестра Таси с дочкой Тамарой из Харькова. Приезд Коморских всегда для Таси праздничное событие, ей кажется, что они каждый раз привозят ей привет от Михаила, но они знают, что Тася не вспоминает о Михаиле, чтобы не задеть самолюбие Давида, и тоже молчат, лишь рассказали, что в журнале «Москва» напечатан последний роман Булгакова «Мастер и Маргарита», что любители литературы только и говорят о нем, и Давид подтверждает это. Он истинный любитель литературы и подтверждает, что роман — явление мирового значения. Тася выслушивает и Коморских, и мужа, сердце ее разрывается от радости за Мишу, и пусть никто не знает, что она сделала для него, ее это не волнует, значит, все мучения ее были отнюдь нелишними, не напрасными — она спасала не только мужа, но и гениального писателя. Она выполняла перед ним свой долг жены, не заслуживающий никакой награды. Тася знала, что Белозерская всем рассказывает, что была женой Булгакова, любому желающему, пишет мемуары о жизни с ним. В Туапсе знают, что пожилая женщина, одиноко и медленно шагающая по улице к магазину или рынку, всего-навсего лишь вдова бывшего юриста машзавода Давида Александровича Кисельгофа, человека ничем не выдающегося по местной иерархии, и живет на ничтожную пенсию, полагающуюся ей при потере в семье кормильца, — 28 рублей. Давид Александрович умер на девяностом году жизни. Был в полной памяти, давал умные советы до последних дней жизни. В Туапсе появился с новой женой в 1965 году. Сохранился пятиэтажный дом, где они поселились в однокомнатной квартире. Среди книг на почетном месте были тома первой советской энциклопедии. Потом к ним присоединился том с романами Булгакова. Татьяна Николаевна купила его около книжного магазина. Продавец, видимо пропившийся отдыхающий, просил за него на бутылку, и хотя дороговато для нее, но столь велико было желание приобрести книгу, что она ее купила. И сразу открыла на последних страницах. Интуитивно чувствовала, что именно здесь что-то написано для нее. Не мог Миша уйти из жизни, и не повидавшись с нею, и не оставив ей прощального привета. Первая же страница романа заставила забиться ее сердце: «За мной, читатель! Кто сказал тебе, что нет на свете настоящей, верной, вечной любви? Да отрежут лгуну его гнусный язык!

За мной, читатель, и только за мной, и я покажу тебе такую любовь!

Нет! Мастер ошибался, когда с горечью говорил, что она забыла его. Этого не могло быть. Она его, конечно, не забыла... Возлюбленную звали Маргаритой Николаевной. Она была красива, умна... Маргарита Николаевна не нуждалась в деньгах... могла купить все, что ей понравится. Маргарита Николаевна никогда не прикасалась к примусу... не знала ужасов житья в совместной квартире».

Да, так было, когда она вышла замуж за Мишу. Отчество — Николаевна... Это он пишет о ней. Она лихорадочно быстро проглатывала страницы, отбрасывая места, связанные с необычным сюжетом, возможно, с подробностями жизни Елены Сергеевны. В главном Миша был прав — она не забыла его. «Она любила его (Мастера. — В.С.), она говорила правду», — писал Миша о своей героине и, как она думала, именно о ней, в этом она не сомневалась, все более и более углубляясь в чтение романа.

«Я верую! — шептала Маргарита торжественно. — Я верую! Что-то произойдет! Не может не произойти, потому что за что же, в самом деле, мне послана пожизненная мука?» И вот он объявился, пусть в романе, но вернулся, пришел к ней. Героине снится «местность — безнадежная, унылая, под нахмуренным небом ранней весны. Приснилось это клочковатое бегущее серенькое небо, а под ним беззвучная стая грачей, какой-то корявый мостик. Под ним мутная весенняя речонка, безрадостные, нищенские полуголые деревья, одинокая осина, а далее, меж деревьев, за каким-то огородом, бревенчатое здание, не то отдельная кухня, не то баня, не то черт знает что. Неживое все кругом какое-то и до того унылое, что так и тянет повеситься на этой осине у мостика. Ни дуновения ветерка, ни шевеления облака и ни живой души. Вот адское место для живого человека!»

Татьяна Николаевна закладывает листочком страницу и восклицает:

— Это же Никольское! Он описывает Никольское во время своего заболевания.

И вот появляется он: «Оборван он, не разберешь, во что он одет. Волосы всклокочены, небрит. Захлебываясь в неживом восторге, Маргарита по кочкам побежала к нему...»

— Мастер! — нежно улыбается Татьяна Николаевна и раскрывает книгу: «...Если он поманил меня, то это значит, что он приходил за мною, и я скоро умру. Или он жив, тогда сон может означать только одно, что мы еще увидимся. Да, мы увидимся очень скоро». — Бедный Миша, он был уверен, что Леля разыщет меня... Но не вини ее... Я была очень далеко... Меня согревает даже мысль, что ты желал увидеть меня... А вот он вспоминает, как я плавала в Волге, он с удовольствием наблюдал за мной, ему нравилось, что я не боюсь воды и дружу с нею, как с веселой и озорной подругой: «Отбросив от себя щетку, она разбежалась и прыгнула в воду вниз головой. Легкое ее тело как стрела вонзилось в воду, и столб воды выбросил ее почти до самой луны». Высоковато забросил ты меня, Мишенька, или тебе так тогда казалось, так подсказывала фантазия, фантазия любящего юноши. — А вот и точная деталь: героиня стоит у квартиры номер 50, на Садовой. Вспомнились Мишины шуточные стихи об их жизни в этом доме, многое забылось, а стихи запомнились, наверное, потому что она их пела, как песню: «На Большой Садовой стоит дом здоровый. Живет в доме наш брат организованный пролетарий. И я затерялся между пролетариатом как какой-нибудь, извините за выражение, атом. Жаль, некоторых удобств нет, например — испорчен в....р-кл........т. С умывальником тоже беда: днем он сухой, а ночью из него на пол течет вода. Питаемся понемножку: сахарин и картошка. Свет электрический — странной марки, то потухнет, то опять ни с того ни с сего разгорится ярко. Теперь, впрочем, уже несколько дней горит подряд, и пролетариат очень рад. За левой стеной женский голос выводит: «Бедная чайка...», а за правой играют на балалайке». А вот и Аннушка из квартиры № 48, о которой более всего было известно, что где бы она ни находилась или ни появлялась — тотчас же на этом месте начинался скандал, и, кроме того, она носила прозвище Чума.

Татьяну Николаевну настолько возбудили эти воспоминания, что она не могла оторваться от книги, и ей казалось, что она снова погрузилась в молодость и останется там благодаря волшебству Мастера. А вот она борется за него:

«После того как Мастер осушил второй стакан, его глаза стали живыми и осмысленными.

— Ну вот, это другое дело, — сказал Воланд, прищуриваясь, — теперь поговорим. Кто вы такой?

— Я теперь никто, — ответил Мастер, и улыбка искривила его рот.

— Откуда вы сейчас?

— Из дома скорби. Я — душевнобольной, — ответил пришелец.

Этих слов Маргарита не вынесла и заплакала вновь. Потом, вытерев глаза, она вскричала:

— Ужасные слова! Ужасные слова! Он Мастер, Мастер, я вас предупреждаю об этом. Вылечите его. Он стоит этого. Позвольте мне с ним пошептаться?

Воланд кивнул головой, и Маргарита, припав к уху Мастера, что-то шептала ему. Слышно было, как тот ответил ей:

— Нет, поздно. Ничего больше не хочу в жизни, кроме того, чтобы видеть тебя... — Он приложил щеку к голове своей подруги, обнял Маргариту и стал бормотать ей: — Бедная, бедная...»

Слезы возникли на ресницах Татьяны Николаевны, и она положила книгу на стол:

— Я на самом деле бедная, Миша! У меня подагра, скрючены пальцы правой руки, но я сама стираю, хожу за продуктами. Питаюсь не хуже, чем во Владикавказе, шесть раз в неделю ем картошку, по воскресеньям добавляю к ней кусок морской рыбы. Мало ем. Может, поэтому слишком долго задержалась на земле и еще потому, что ты живешь в моем сердце. Но я знаю, что жизнь вечною быть не может, в отличие от того вечного, что ты написал. Спасибо, что не забыл меня. Никто не догадается, что героине ты дал мое отчество — Николаевна. За необычным и философским сюжетом скроются подробности нашей жизни, и меня это не беспокоит. Ты написал роман, который обессмертил нас. Жаль, конечно, что мне не удалось увидеться с тобою... Я должна была подумать, что ты захочешь этого, и не удаляться от Москвы, тогда Леле было бы легче разыскать меня... Но мне приятно думать, что я не мешала твоей работе, а в юности — даже вдохновляла тебя, мы поровну делили трудности... я была счастлива с тобою, Миша!

Татьяна Николаевна открыла книгу на главе «Прощание и вечный приют». Она внимала Мишиным мыслям, каждое слово входило навечно в ее душу: «Боги, боги мои! Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы над болотами. Кто блуждал в этих туманах, кто много страдал перед смертью, кто летел над этой землей, неся на себе непосильный груз, тот это знает. Это знает уставший. И он без сожаления покидает туманы земли, ее болотца и реки, он отдается с легким сердцем в руки смерти, зная, что только она одна успокоит его».

Татьяна Николаевна с трудом поднялась со стула и поставила эту книгу рядом с томом энциклопедии, где ругали, но все-таки отмечали Мишу. «Вы правильно сделали, что включили его в энциклопедию, — мысленно обратилась она к составителям тома, — он оправдал ваши ожидания, даже больше, чем вы тогда предполагали... Но он устал от борьбы с вами, от более чем трехсот разгромных рецензий... Я еще жива и умру достойно, без ваших подачек...»