Вернуться к В.Л. Стронгин. Любовь Михаила Булгакова: Романтическая история

Глава 8. Быстрая дамочка и умелая разлучница

Годы уходят быстро, но сама жизнь, в отличие от науки, если и меняется, а именно: меняются ее нравственные устои, быт, нравы, — то черепашьими темпами. С начала Гражданской войны, да и многие годы после нее, железнодорожные трудности были притчей во языцех. И сейчас, не говоря о примитивном сервисе в большинстве вагонов, от которых веет заметной стариной, не вспоминая жутких от грязи вокзалов, где зачастую ночуют пассажиры и бомжи, достать билет в почти любой район страны, особенно летом, остается жгучей и маетной проблемой.

Тася пароходом добралась до Одессы. По дороге всю трехчасовую остановку в Феодосии использовала для того, чтобы найти Карумов — сестру Миши с мужем. Перешагнула рельсы и очутилась у гостиницы «Астория». На площади перед гостиницей рядом с пролеткой стоял возница.

— Куда прикажете, госпожа?

Тася назвала адрес, и возница вздохнул:

— Эхма. Туда ехать дольше, чем идти. Дом стоит за фонтаном Айвазовского.

К удивлению Таси, фонтан работал, и проходящие мимо люди, видимо сгорая от жажды, пили из него воду.

В доме по указанному адресу Тасе сказали, что Карумы уехали неизвестно куда. «Сейчас такое время и такие люди, что лучше помалкивать, куда ты едешь и зачем», — объяснили Тасе соседи. Кроме фонтана и писателя Грина, снимавшего с женой комнату вблизи вокзала и которого она видела пишущим за столиком у окна, на взгляд Таси, ничего толком не работало. Картинная галерея Айвазовского была закрыта, так как в местном ревкоме еще не решили, имеют ли его произведения, написанные в дореволюционный период, какое-либо отношение к пролетариату, не вредны ли они ему. Тем более, на некоторых картинах были изображены царские корабли, итальянские пейзажи, и сам художник, получавший деньги из царских закромов, был, по всей видимости, богатым буржуем, так как у него хватило средств дотянуть железнодорожную ветку по Крыму до самой Феодосии.

В Одессе Тася не могла сесть на киевский поезд около двух недель. Каждый день ходила на вокзал. Поезд брали штурмом, с шумным азартом, она вклинивалась в толпу рвущихся к ступенькам вагона, озверевших пассажиров, но каждый раз поезд отправлялся раньше, чем она могла взобраться в тамбур. Разглядывая близко ошалевшие полубезумные лица, она вдруг поняла, почему изнеженные при воспитании с заботливыми слугами, соблюдающие правила приличия и этикета белые офицеры не справились с этой безудержной полубезумной толпой.

Позже, в году двадцать четвертом, она прочитала в журнале «Октябрь» гневное письмо в адрес автора «Конармии» писателя Бабеля, изобразившего буденновское войско в виде полупартизанского соединения. Письмо подписал сам Буденный, а гневным оно было потому, что автор «Конармии» писал правду. Сейчас Тася встретилась с его героями, и взгляды их были беспощадны ко всем, не похожим на них. И не выходил у нее из памяти случайно увиденный в Феодосии писатель Грин. Несмотря на голод и царивший вокруг бедлам, он работал. Тася ни на час не забывала Михаила: как он там, без нее, на что живет, устроился ли где-либо? И, глядя на Грина, Тася поняла, что работа писателя не зависит от жизненных бурь и невзгод, труд автора не прекращается и если сразу не выливается на бумагу, то остается в подсознании и рано или поздно ему придет черед возникнуть как литературное произведение.

А между тем Тася проводила в чужом городе день за днем, ночевала в укромных местах парков прямо на траве, благо время было теплым, и раскалившаяся за день земля ночью не успевала остывать.

На Привозе, центральном рынке, продала одно из последних платьев. Она не знала, сколько еще времени пробудет в Одессе, поэтому торговалась с покупателями рьяно, удивляясь не присущей ей ранее напористости и решимости. Днем, убивая время в тени на пляже, она много думала об их отношениях, увы, далеких от тех времен, когда он не мог жить без нее, не мог учиться... Кажется, он первый сказал Саше Гдешинскому, что жена у него ангел. И приблизительно в то же время, наверное под давлением матери, заставил Тасю сделать аборт. Надвигались времена, не способствующие развитию семей. Но Юрий Львович Слезкин решился оставить ребенка и был счастлив. Слезкина тоже, как и Мишу, погнали из Подотдела, закрыли театр, где работала жена, но, живя даже впроголодь, он чувствовал себя счастливым человеком, так как у него был Сашка, сыночек. Тася слепо верила Мише, и если он сказал, что надо сделать аборт, то сомнений в правильности его решения у нее не было. Потом последовал второй аборт, в Никольском... Снова было надо... И времена неподходящие... И папа — больной человек... Пожалуй, в Киеве Тасе надо было проявить характер, но она так желала стать родной в семье Михаила, ни с кем не ссорилась, а по душам, по-настоящему сошлась только с одною сестрой Миши — Надеждой. Если бы был ребенок, то Миша надолго не отлучался бы из дома, наверняка не пристрастился бы к опиуму, не было бы у них в жизни необязательных, не зависящих от времени тревог и безмолвных ссор. Но произошло то, что произошло. Она одна не может выехать и выбраться из Одессы в Киев, а с малым — так на Украине называют ребенка — ей было бы трудно даже подобраться к бурлящему у вагона скопищу людей. А сейчас она одна, свободна, но радости ей это не приносит. Зато, как настоящего первопроходца, Михаил послал своего ангела в Киев, а затем в Москву, чтоб узнать, смогут ли они там жить. Она понимает, что находиться в Москве, где больше, чем где-либо, издательств, газет, писателей, Мише необходимо. Там ему будет легче найти работу, а Тасе, скромной женщине, проще найти место для жилья, хотя бы койку, на которой можно было бы переночевать.

Вечереет, Тасе пора спешить на вокзал. Она привыкла спать положив голову на чемоданчик из боязни, что его украдут. И сейчас она поднимает голову со своей своеобразной «подушки», берет ее в руку и направляется к вокзалу. Кончаются деньги, и уезжать надо во что бы то ни стало. У Таси возникает предчувствие, что сегодня ей повезет. Она уедет. Симпатичный, цыганистого вида мужчина подмигивает ей, крепко берет за талию, поднимает и ловко просовывает в приоткрытое окно вагона. Она падает на пол, счастливая, не обращая внимания на ушибы, вскакивает, кричит мужчине:

— Чемоданчик! Передайте чемоданчик!

А мужчина, хитровато улыбнувшись ей и на прощанье махнув рукой, вместе с чемоданчиком исчезает в толпе напирающих на вагон людей. В чемоданчике остались почти все ее вещи. Не беда. Есть еще старая одежда на хранении у Мишиной сестры Веры, но сестра на вопрос о ней недоуменно разводит руками. Видимо, сплавила на базаре, думала, что вряд ли когда-нибудь еще свидится с Тасей. За дочь заступилась Мишина мать:

— Я ничего не знаю, Тася. И не впутывай меня в свои дела. Миша здоров?

— Здоров.

— Ну и слава Богу! Он не собирается в Киев?

— Приедет. Мечтает о встрече с вами!

Варвара Михайловна от радости хотела улыбнуться, но привыкла держаться с невесткой строго, и сейчас ничем не выказала свои чувства.

— Меня по дороге обокрали, Варвара Михайловна! — грустно говорит ей Тася.

— Ничего не знаю, — безразлично произносит Варвара Михайловна и протягивает Тасе подушку, — больше у меня ничего нет.

Тасе и грустно, и смешно. Пропал чемоданчик, но теперь в дороге под головой у нее будет не жесткое ложе, а мягкое. Далее события описывает она сама: «И вот как раз в Москву ехал приятель Миши Николай Гладыревский, он там на медицинском учился, и мы поехали вместе. К дядьке идти не хотелось, и Михаил говорил: «Ты к нему не ходи». Николай устроил меня в здание на Малой Пироговской. Техничка одна мне комнату уступила. И вот я там жила, ходила пешком на Пречистенку, брала вещи, которые мы там оставили по дороге из Вязьмы, и таскала их на Смоленский рынок. Потом получаю письмо от Михаила. Он спрашивает, как в Москве насчет жизни, чтоб я у Николая Михайловича спросила. А дядька мрачный такой был, говорит: «Пускай лучше там сидит. Сейчас здесь как-то нехорошо». Я ему так и написала. Костю в Москве встретила. Он страшно возмущался: «Как это Михаил отпустил тебя? Поезжай обратно в Батуми».

Недовольство Кости было оправдано. Он не знал тогдашних взаимоотношений Михаила и Таси, считал двоюродного брата таким же влюбленным в свою жену, как и раньше, и не мог уразуметь, как он послал жену в большой, совершенно неизвестный ей город, где у нее не было ни жилья, ни средств к существованию. Тася позже считала, что Николай Михайлович послужил Булгакову прототипом для образа Филиппа Филипповича в «Собачьем сердце»: «Знаете, я как начала читать — сразу догадалась, что это он. Такой же сердитый, напевал всегда что-то, ноздри раздувались, усы такие же пышные были. Вообще, он симпатичный был. Добавлю, что и жил он там же, где Филипп Филиппович, в Обуховом, ныне Чистом переулке, напротив Пречистенской пожарной части, в большой отдельной квартире бельэтажа, был врачом-гинекологом, имел там свой кабинет, занимался частной практикой... Он тогда на Михаила очень обиделся за это. Собака у него была одно время, доберман-пинчер».

Кстати, история этой собаки очень интересна. Она пропала. Соседи поговаривали, что ее, гуляющую во дворе, отловила вместе с бездомными псами специальная часть, занимающаяся этим, или украли люди, сдирающие шкуры с породистых собак и делающие из шкур шапки-ушанки.

Коля Гладыревский работал в хирургической клинике профессора Мартынова, где проводились тогда модные опыты по омоложению людей. Там же служил, видимо, доктор Борменталь — персонаж «Собачьего сердца». По данным 1931 года, ассистентом в клинике числился Н.Л. Блументаль.

18 сентября 1921 года Тася пишет Надежде в Киев: «Я все живу в общежитии у Коли. Я послала Мише телеграмму, что хочу возвращаться, не знаю, что он ответит. Костя все время меня пилит, чтоб я уезжала».

Директор гостиницы, куда пришла телеграмма, мельком прочитал текст и почесал затылок:

— Личная. Гражданин Булгаков в наших клиентах сейчас не числится. Мы не розыскное агентство! — и бросил телеграмму в мусорный ящик.

Тася в минуты отчаяния сожалела, что они с Михаилом не уехали из страны. Она не корила себя за то, что не отступила с Добровольческой армией, когда муж был на грани жизни и смерти. А вот во Владикавказе... Можно было нанять подводу, даже машину, чтобы добраться до Тифлиса. Услуги предлагали водители в фирменной одежде концерна «Пежо». В Батуми можно было договориться с контрабандистами, рискнуть и в случае провала, что случалось крайне редко, взять вину за контрабандный товар на себя. Они могли на это пойти. Даже если упросить контрабандистов, то тоже могли помочь. Миша на словах рвался за границу, а на деле отступал, что-то удерживало его на опасной для их жизни родине. Даже в творчестве не виделись особые перспективы. Во Владикавказе, слушая его пьесу, члены художественного совета хохотали до упада, а потом скорчили унылые гримасы: «Не пойдет. Салонная!»

Мама... Варвара Михайловна... В России жила его «светлая королева», и пусть они временно находились далеко друг от друга, но покинуть ее навсегда он не мог. Тася ни на йоту не осуждала его за это. У Булгаковых была до белой зависти, до идеала дружная семья.

Но Тася уже не верила безоговорочно словам Михаила. У них не было резкого отчуждения, но временами она чувствовала, что он разлюбил ее как женщину, от той бешеной и страстной любви в начале знакомства остались лишь едва заметные следы. Во время размышлений, особенно ночных, когда она чувствовала всю тяжесть одиночества, ей казалось, что он бросил ее, направил к родной сестре в Москву, а сам уехал из Батуми за границу. К таким мыслям были основания. Его частые измены вызвали у нее к нему не только ревность, но и отчуждение. Она с ужасом и болью думала, что исчезает, сходит на нет их великая любовь, его обожание юной жены, ее преклонение перед его незаурядностью и необычностью, наверное свойственными гениям. Тася вспомнила его полные юмора юношеские стихи, посвященные семье, и улыбка озарила ее лицо. Нет, Михаил не должен, не мог уехать внезапно, не попрощавшись, не увидев матери, жены. Он позволял себе мужские шалости, увивался за юбками, но в отношениях к друзьям, к делам был высокопорядочен. Позже, когда Михаил все-таки вернулся, она поняла, что он не оставит ее, если не подвернется подходящий случай. Вдвоем легче переносить трудности. И к тому же они привыкли друг к другу. Он однажды признался Тасе, что без нее погиб бы, и она заплакала, вспоминая то, что пришлось пережить во время его наркотической болезни. Все-таки полной уверенности, что их семейные отношения сохранятся до старости, у нее не было. Ее поразило, что он «зажулил» несколько книг у друзей, взял и не вернул. Вероятно, они нужны были ему позарез, он был в хорошем смысле слова болен литературой, и в сочинительстве была его жизнь. Первые же Мишины пьесы еще во Владикавказе показались ей замечательными, и это было только начало его творчества. Она понимала, что жизнь свела ее с будущим гением, и ей, как жене, тем более как ангелу, надо охранять его, предоставить все возможные условия для работы. Наступало утро, опасения не уходили, не исчезал страх в том, что Миша, обманув ее, все-таки уехал за границу. На душу не столь сильно, как ночью, давило одиночество. И надо было, независимо ни от чего, возвращаться к жизни, хотя ответа из Батуми на свою телеграмму она не получила. Страна находилась в полной разрухе, и почта, впрочем, как и многие другие ведомства, работала из рук вон плохо. Наверное, за исключением ЧК. Старый мир исчезал в тюрьмах и лагерях, а новый, который обещали построить, еще только создавался на удивление неумело, а кто был ничем, не умен, не образован, так ничем и оставался, лишь занимая немалые должности.

Тася отнюдь не ревновала сына к матери и посчитала нормальным, что из Батуми Миша поехал в Киев, но пробыл там лишь несколько дней, видимо, торопился к Тасе, брошенной им в громадной столице на произвол судьбы, если не считать письма с просьбой оказать содействие жене в столице.

Татьяна Николаевна вспоминает: «Когда я жила в медицинском общежитии, то встретила в Москве Михаила. Я очень удивилась, потому что думала, мы уже не увидимся. Я была больше уверена, что он уедет. Не помню вот точно, где мы встретились... То ли с рынка я пришла, застала его у Гладыревского... то ли у Земских. Но вот знаете, ничего у меня не было — ни радости никакой, ничего. Все уже как-то... перегорело». Здесь Татьяна Николаевна преувеличивает свою холодность и безразличие к приезду мужа. На описание этой встречи наслоились их дальнейшие отношения, отнюдь не джентльменское отношение Михаила после ухода, две его последующие жены. На самом деле Тася была бесконечно рада его возвращению. Зыбкая земля под ее ногами перестала проваливаться. Они снова были вместе, опять начали обустраивать свою жизнь. Далее читаем в воспоминаниях Татьяны Николаевны: «Ночь или две мы переночевали в этом общежитии и сразу поселились на Большой Садовой. Надя ему комнату уступила. А ее муж Андрей Михайлович перешел жить к брату, а потом уехал в Киев к Наде... Жилищное товарищество на Большой Садовой, дом 10 хотело выписать нас и выселить. Им просто денег было нужно, а денег у нас не было. И вот только несколько месяцев прошло, Михаил стал работать в газете, где заведовала Крупская, и она дала Михаилу бумажку, чтоб его прописали. Вот так мы там оказались... Эта квартира не такая была, как остальные. Это бывшее общежитие, и была коридорная система: комнаты направо и налево. По-моему, комнат семь или восемь было и кухня. Ванной, конечно, никакой не было, и черного хода тоже. Хорошая у нас комната была, светлая, два окна... В основном, в квартире рабочие жили. А на той стороне коридора, напротив, жила такая Горячева Аннушка. У нее был сын, и она все время его била, а он орал. И вообще, там невообразимо что творилось. Купят самогону, напьются, обязательно начинают драться, женщины орут: «Спасите! Помогите!» Булгаков, конечно, выскакивает, бежит вызывать милицию. А милиция приходит — они закрываются на ключ и сидят тихо. Его даже оштрафовать хотели... Аннушке лет шестьдесят было. Скандальная такая баба. Чем занималась — не знаю. Полы ходила мыть, ее нанимали... Вот так, в общем». А так описывает в рассказе «Воспоминание...» Михаил Булгаков свой приезд в Москву на Брянский вокзал и получение прописки у самой Надежды Константиновны Крупской: «Был конец 1921 года. И я приехал в Москву. <...> Все мое имущество помещалось в ручном чемоданчике. Кроме того, на плечах у меня был бараний полушубок. Не стану описывать его... чтобы не возбуждать в читателе чувство отвращения, которое до сих пор терзает меня при воспоминании об этой лохматой дряни. <...> Мой полушубок заменял мне пальто, одеяло, скатерть и постель. Но он не мог заменить комнаты, так же как и чемоданчик. <...> У меня было пять знакомых семейств в Москве. Два раза я спал на кушетке в передней, два раза — на стульях и один раз — на газовой плите. А на шестую ночь я пошел ночевать на Пречистенский бульвар. Он очень красив, этот бульвар, в ноябре месяце, но ночевать на нем нельзя больше одной ночи в это время. Я взял чемоданчик, покрывшийся серебряным инеем, и отправился на Брянский вокзал. <...> Купола, крыши, окна и московские люди были мне ненавистны. <...> Тут и случилось нечто, которое нельзя назвать иначе как чудом. У самого Брянского вокзала я встретил своего приятеля. <...> Через час я был у него в комнате.

Он сказал:

— Ночуй, но только тебя не пропишут.

— Пожалуйста, пропишите меня, — говорил я (председателю домового комитета в барашковой шапке. — В.С.), — ведь хозяин комнаты ничего не имеет против того, чтобы я жил в его комнате. Я очень тихий. Никому не буду мешать. Пьянствовать и стучать не буду...

— Нет, — отвечал председатель, — не пропишу. Вам не полагается. <...> Вылетайте как пробка!..

Тогда я впал в остервенение.

Ночью <...> я заснул на дырявом диване и увидел во сне Ленина...

— Я не пробка, нет, не пробка, Владимир Ильич!

Слезы обильно струились из моих глаз.

— Так... так... так... — отвечал Ленин.

Потом он звонил.

— Дать ему ордер на совместное жительство с его приятелем. Пусть сидит веки вечные в комнате и пишет там стихи про звезды и тому подобную чепуху...

Приводили председателя. Толстый председатель плакал и бормотал:

— Я больше не буду...

Все хохотали утром на службе, увидев лист, — писанный ночью при восковых свечах.

— Вы не дойдете до него, голубчик, — сочувственно сказал мне заведующий.

— Ну так я дойду до Надежды Константиновны, — отвечал я в отчаянии.

И я дошел до нее.

В три часа дня я вошел в кабинет. <...> Надежда Константиновна в вытертой какой-то меховой кацавейке вышла из-за стола и посмотрела на мой полушубок.

— Вы что хотите?

— Я ничего не хочу на свете, кроме одного — совместного жительства. Меня хотят выгнать... — И я вручил ей свой лист.

Надежда Константиновна взяла мой лист и написала сбоку красными чернилами: «Прошу дать ордер на совместное жительство».

И подписала:

Ульянова.

Точка.

Самое главное то, что я забыл ее поблагодарить. Забыл.

Криво надел шапку и вышел.

Забыл...

В четыре часа я зашел в домовое управление. <...> Барашковые шапки склонились над листом, и мгновенно их разбил паралич.

— Иван Иванович, выпиши, друг, им ордерок на совместное жительство, — расслабленно молвил барашковый председатель.

Я живу. Все в той же комнате. <...> У меня есть книги, и от лампы на столе лежит круг. 22 января он налился красным светом, и тотчас вышло передо мною лицо из сонного видения — лицо с бородкой клинышком и крутые бугры лба, а за ним — в тоске и отчаянье седоватые волосы, вытертый мех на кацавейке и слово красными чернилами:

Ульянова.

Самое главное, забыл я ее тогда поблагодарить.

Вот оно неудобно как...

Благодарю вас, Надежда Константиновна».

Тася и Михаил увиделись не сразу. Она слышала от случайного знакомого, что он ее разыскивает, и сердце ее затрепетало, она любила его, как любят незаурядных интересных людей, прощая им и любовные шалости, и, порою, даже небрежное отношение, она только не признавалась себе в этом, в мыслях упрекала его, а любила незабвенно. Ничего не «перегорело» в ее душе. Возможно, временами набегала усталость от бесконечных волнений за его судьбу, тягостей жизни, а о своей она не думала, пока Михаил был с ней. Придумывала его отъезд, уверяла себя, что он стал ей безразличен, но стоило ей узнать, что он ее разыскивает, и все думы о разлуке с ним исчезали. И была благодарна судьбе даже за те годы, что они прожили вместе. Ведь есть люди, которые за всю жизнь не испытывают, что такое настоящее счастье, а она почувствовала. Подруга по гимназии рассказывала ей, что была счастлива два дня, которые провела со студентом из Петрограда, приезжавшим навестить родителей, и с таким упоением, истерично рассказывала Тасе о каждом часе, проведенном вместе с любимым, что она ей поверила. Два дня... И человек живет ими. А Тасе с Мишей судьба отвела целую вечность... Михаил поначалу любил ее самозабвенно, как и она его, а люди говорят, что настоящая любовь бывает единственной. И не стоит печалиться, если он завел с кем-то флирт или любовную интрижку. Несколько раз давала себе слово не пускаться с ним в полемику, не интересоваться, где он задержался, у кого был, с кем разговаривал и о чем, не вникала в то, что он пишет. Он был против разговоров о своей работе, не делился планами, задумками, а она не настаивала, чтобы он об этом рассказывал ей, а это расширяло брешь в их отношениях, она считала его работу — его, свою домашнюю — своей, и это было ее ошибкой, которую, очевидно, она не осознала до конца жизни. Ее обижало, что он не делится с нею написанным, но не более, но прояви она характер, покажи ему, что это ей необходимо, и он проникся бы к ней не меньшим уважением, чем к коллегам. Дома появился бы свой личный литературный и любимый друг, необходимый как советчик, как соратник. Он носил свои произведения машинистке, которая печатала ему в долг. Тася готова была работать на машинке, что обычно вызывало у нее головные боли, но мысль о том, что она делает это для Михаила, успокоила бы ее. Но не будем строги к молодой, неопытной женщине, попавшей в незнакомый круг литераторов, не знающей их характеры, того, чего они ждут от любимой, кроме верности и любви.

До приезда Миши Тася пробыла в Москве около трех недель. Свое состояние в это время она вспоминает весьма протокольно, непритязательно, как в обычном газетном интервью: «Когда я приехала, я понимала, что с Мишей я больше не увижусь и что мне надо разыскать мать и сестру. Мама, когда отец умер в Москве в 1918 году, не хотела возвращаться в Саратов и переехала жить к моей сестре в Петроград. Два моих брата к тому времени уже погибли, третий, курсант военного училища, ушел на рынок и не вернулся — так и до сей поры о нем ничего не известно...» Мать и сестра были в Великих Луках. Потерю братьев Тася перенесла болезненно. И долгие годы ждала возвращения третьего, исчезнувшего при неизвестных обстоятельствах. Возможно, его задержал военный патруль, а позже его осудили как брата деникинских офицеров, он был отправлен в лагеря или расстрелян. Словом, сгинул человек, и все старания его разыскать силами милиции ни к чему не привели. Михаил написал письма, куда было можно, но получил ответы, извещающие его, что судьба запрашиваемого товарища им неизвестна. Есть неопознанные трупы в моргах, найденные именно в дни исчезновения брата, вернее, были, но уже захоронены. Тася хотела пойти в церковь, поставить поминальные свечи по погибшим братьям, но Михаил ей категорически запретил это делать, поскольку считал, что там есть особисты, наблюдавшие за всеми посетителями, и за ней может быть установлена слежка, начнется выяснение личности ее, мужа, что наверняка приведет к нежелательным последствиям. Тася погоревала, но не успокоилась, печаль навеки поселилась в ее сердце, и даже в преклонном возрасте ей снилось, что вернулся живым брат, лицо у него было молодым, но серым, застывшим, как у мертвого.

Далее, в выше приведенном интервью, Татьяна Николаевна говорила: «Не знаю, что бы я делала, если б не Коля Гладыревский (он тогда ухаживал за Лелей Булгаковой и хотел жениться на ней). Может быть, Михаил сначала меня не застал, или еще как-то было, но только, помню, кто-то мне сказал: «Булгаков приехал» и что он меня разыскивает. Но я настолько была уверена, что из Батуми он уехал за границу и мы никогда не увидимся, что не поверила».

За давностью лет нюансы отношений и чувств принимают другой характер. За словами Татьяны Николаевны не чувствуется переживаний и чувств, связанных с потерей горячо любимого человека. Миша обещал вызвать ее даже за границу, если уедет, но она знала, что на поездку у него нет средств, он не покинет родных в России, и интуитивно чувствовала, что он вернется к ней, неделей, месяцем раньше или позже. Жить в Москве, близко к литературным кругам и возможности печататься — было его мечтой и даже сутью всех устремлений, жизнью. Поэтому к словам Татьяны Николаевны, к оценке событий полувековой давности, надо относиться с определенной коррекцией. Предвосхищая конец повести и зная отношение Таси к Михаилу, можно уверенно утверждать, что она любила его до последних минут своего нелегкого бытия и отъезд Миши был бы для нее катастрофой.

И когда они, наконец, встретились, лицо Таси озарилось радостью, она, как обычно, не бросилась к нему на шею, не обвила ее руками — вдруг губы ее задрожали, на ресницах появились слезы — слезы безумной радости и выстраданного ожидания. Они направились в общежитие. Усталость, неожиданно поразившая Тасю, замедлила ее движение, и она напрягалась, чтобы не отставать от Михаила. Остановились они в комнате технички, а попросту уборщицы — слово в то время изгонявшееся из разговорного лексикона, оставшееся от старого мира. Татьяне Николаевне запомнилось часто употребляемое ею выражение: «Живу хорошо, дожидаюсь лучшего...» Далее следовал мат, судя по которому и жилось ей плоховато, и в будущее она не верила. «Уборщица — она и есть уборщица, что при социализме, черт его побери, что при коммунизме, которого ждать, едрена мать, не дождешься!» — откровенничала Анисья, приняв рюмашку или стакан самогона у кого-нибудь из живущих в общежитии.

Михаил считал, что первым делом надо найти работу, связанную с литературой, и направился к Сретенке, к шестиэтажному зданию, сохранившемуся до наших времен. В «Записках на манжетах» он даже не мог объяснить, почему пошел именно туда: «В сущности говоря, я не знаю, почему я пересек всю Москву и направился именно в это колоссальное здание. Та бумажка, которую я бережно вывез из горного царства, могла иметь касательство ко всем шестиэтажным зданиям, а вернее, не имела никакого касательства ни к одному из них». Сравнивая бедлам в Москве с Владикавказом, Михаил Булгаков говорит о нем весьма уважительно, с легкой иронией: «горное царство».

Найдя в шестиэтажном здании Лито, Булгаков предстал пред руководством. Его попросили написать заявление о приеме на работу. «Заявление было у меня за пазухой. Я подал...» На заявлении написали: «Назн. секр.». ...Господи! Лито! В Москве! Максим Горький... «На дне». Шехерезада... Мать». Затем ему высыпали на газету фунтов пять гороху: «Это вам. ¼ пайка». Потом получил «двенадцать таблеток сахарина и больше ничего...». Что продать? «...Простыня и пиджак? О жалованье ни духу. Простыню продал. <...> Дома — чисто. Ни куртки. Ни простынь. Ни книг... <...> Что-то грозное начинает нависать в воздухе... Под нашим Лито что-то начинает трещать. <...> Подсчитал, сколько у меня осталось таблеток сахарину... На 5—6 дней. <...> В дни сокращений и такой погоды Москва ужасна. Да-с, это было сокращение».

Проза Булгакова очень автобиографична, особенно первое произведение, и можно себе представить, как трудно приходилось Тасе, как она изворачивалась, чтобы хоть чем-то накормить мужа, как голодала сама после его сокращения в Лито. Вспоминала как в дивном сне свою жизнь с Мишей после свадьбы: «...Зимой мы катались на американских горах, бобслей... знаете, такие с виражами горы... Обедали... Когда были деньги, обедали в ресторане, когда не было — в студенческой столовой. Между прочим, там неплохие были обеды. Потом я обзавелась спиртовкой и дома жарила бифштексы, варила кофе. Господи! Тогда я ничего не умела. Зато... сейчас все умею».

Одно из замечаний Булгакова о Москве: «...Слов для описания черного бюста Карла Маркса, поставленного перед Думой в обрамлении белой арки, у меня нет. Я не знаю, какой художник сотворил его, но это недопустимо.

Необходимо отказаться от мысли, что изображение знаменитого германского ученого может вылепить каждый, кому не лень».

Однажды Тася заметила мужу:

— Ты не разрешаешь мне даже почитать роман, о котором мы говорили во Владикавказе. Я знала, что действие в нем развивается не в 1905 году, как в тогдашней пьесе «Братья Турбины», а во время Гражданской войны. Я всегда с радостью вспоминаю спектакль, затихший, захваченный сюжетом зал и в конце несмолкаемые, идущие от души аплодисменты. И еще мне понравилось, я почувствовала, что ты ненавязчиво, а органично говоришь людям о том, что гуманно в жизни, что отвратительно, о сложности характера людей, об их проявлениях громадной воли духа в трудных обстоятельствах, об ошибках и неудачах.

— Неудач у человека не может быть. Если он работает хорошо, если талантлив, но не признан, то он не неудачник, просто ему мешают, не дают проявить себя или умалчивают об его достижениях. Я мог бесконечно смотреть на памятник Александру во Владикавказе. Это — Искусство. Настоящее. Оно не умирает. Может кому-то нравиться, кому-то — нет, но человеку, понимающему в творчестве толк и не делящему людей на пролетариев и буржуев, памятник Александру будет приятен всегда, если, увы, его когда-нибудь не снесут и не поставят на его место аляповатую фигуру Маркса или Ленина.

— Почему ты считаешь, что аляповатую? — удивилась Тася.

— Гм, — усмехнулся Михаил, — герой скульптуры должен вдохновлять художника, а если он его лепит лишь за дешевую славу или деньги, то грош цена этой скульптуре и этому художнику.

Увы, подобные разговоры были редки между супругами. Когда не налажен быт и постоянно стоит вопрос о хлебе насущном, не хватает сил на размышления о культуре, философии, искусстве... Может, поэтому Михаил мало делился с Тасей своими литературными замыслами, а возможно, считал, что она, с утра до поздней ночи занятая бытом, будет просто не в состоянии вникнуть в то, о чем он пишет.

— Я счастлив, Тася, что у меня есть письменный стол, что я могу работать. Я готов терпеть муки голода, но закончу роман. Я буду терпеть, Тася! — сказал он ей с решимостью человека, способного пойти на Голгофу ради исполнения идеи.

— Ты — Христос от литературы, — попыталась отшутиться Тася от слишком сурового тона мужа.

— Не шути насчет этого Человека, — спокойно, но серьезно произнес Миша.

— Человека? — вскинула ресницы Тася.

— Да, Человека, — сказал Михаил. — Человека, заслужившего своими муками ради людей великое предназначение — стать их Богом.

— Но ты не ходишь в церковь, даже дома не молишься, а вдруг превознес Бога, — возразила Тася.

— Не обязательно, на мой взгляд, ходить в церковь, чтобы верить в Бога. Надо следовать Его заповедям.

— Согласна, но какая, как ты считаешь, из них главная? — спросила Тася.

Миша задумался и ответил не сразу:

— Я не делю их на основные и второстепенные, но первой я назвал бы: «Не убий!»

И тут же, чтобы сменить настроение, рассказал, что работает с барышней, которая вышла замуж за студента, повесила его портрет в гостиной. Пришел агент, посмотрел на портрет и сказал, что это не Карасев, а Дольский, он же Глузман, он же Сенька Момент. Барышня расплакалась, я ей говорю: «Удрал он? Ну и плюньте». Но Тася даже не улыбнулась, выслушав от Михаила эту историю.

— Бандит... Я понимаю... А вдруг она его любила? Очень?

Миша закусил нижнюю губу:

— Наверное, ты права, Тася. Я заметил, что женщины иногда влюбляются в дьяволов, внешне выглядящих очень заманчиво, или в людей, продавших душу дьяволу, но тоже весьма обольстительных. Женщин привлекает их необычность, новизна, которая оказывается сатанинской. «Сатана там правит бал, правит бал...» Но... но... Я думаю, что если силу и могущество сатаны направить на благородные цели, восстановление справедливости, то он может сделать очень много полезного.

— Сатана? — изумляется Тася. — В это я не могу поверить!

— Не делай, милая, большие глаза, — улыбнулся Михаил, — по крайней мере, пофантазировать на эту тему можно. Кое-какие мысли по этому поводу уже засели в моей голове. Ну, к примеру, попросить сатану изучить мною написанное. Поверь, оно это заслуживает.

— Не знаю, — смутилась Тася, — я готова сделать для тебя все, что нужно, все, что ты пожелаешь, но никогда не пошла бы на сделку с дьяволом.

— Я знаю, — кивнул Михаил, — сказывается воспитание — дочь действительного статского советника, женщина самых благородных кровей...

— Мне не нравится твой издевательский тон, — обиделась Тася, — я люблю тебя...

— А если бы дьявол сохранил мне жизнь в обмен на твою душу? Тоже не пошла бы на это?

Тася хотела сказать, что уже спасала его и обходилась при этом без сатанинских связей, но подумала, что это будет нетактично, ведь она просто выполняла свой долг жизни, и поэтому промолчала.

Михаил с удивительным упорством повторил вопрос, и тогда она вздохнула:

— Не говори глупостей. У тебя есть то, о чем ты мечтал во Владикавказе, — комната, письменный стол...

Булгаков опустил голову. Он был явно недоволен ответом Таси, а она не понимала — почему, что творится в его голове, какие рождаются фантазии. Она побледнела, подумав, что их разговор походил на размолвку, пусть маленькую, но размолвку. В этот вечер Миша долго не ложился спать, сидел склонившись над письменным столом. Тася хотела сказать ему: «Милый! Ну скажи мне, в чем я ошибаюсь? Я пойму тебя! Только не молчи! Не томи мою душу!» — но боялась помешать его работе и промолчала.

— Почему ты не спишь? — спросил он, ложась в кровать.

— Жду тебя.

— Уже поздно. Спи.

— Ладно, — сказала она и повернулась лицом к стене, чтобы он не заметил слезы на ее ресницах. Чем же Миша недоволен? Квартирой? Вряд ли.

Потом она вспоминала: «Там кое-какая мебель уже была, и посуда была. У нас ничего не было. Только одна керосинка... Нет, и керосинки не было, ничего не было. А там, значит, диван был, зеркало большое, письменный стол, походная кровать складная, два шкафчика было... Кресло какое-то дырявое. Потом как-то иду я по улице, вдруг: «Тасечка, здравствуйте!» — жена казначея из Саратова. Она тоже в Москве жила, и у них наш стол оказался и полное собрание Данилевского. И вот мы с Михаилом тащили это через всю Москву. Старинный очень стол, еще у моей прабабушки был. Сейчас стоит под телевизором. Еще заплатили Михаилу за что-то, он будуарную мебель купил. Она, правда, не подходила к нашей комнате, потому что у нас высокий потолок был, а мебель такая миниатюрная. Но комнату украшала хорошо».

— Ну как, ангел, в советские времена вам не только летать по небу приходится, но диван тяжелейший тащить. Труд сделает из ангелов людей, — пошутил Михаил, когда они вместе с Тасей втащили мебель в комнату.

Тася, едва от усталости стоящая на ногах, не осталась в долгу.

— Ну ладно, — сказала она, — сделаете вы из нас людей. Хорошо?

— Прекрасно! — отозвался Михаил.

— Тогда кто вас охранять будет? Особенно таких, как ты, не очень-то приспособленных к советской жизни. Небось, когда заполнял на работе анкету, скрыл свое происхождение. А кто тебе это посоветовал?

— Я — осторожный человек.

— Не спорю. Но с кем ты заполнял анкету? Ты из-за своей честности едва не написал, что служил врачом в Добровольческой армии.

— Ну и что? Так было... — смутился Михаил. Он и потом некоторые свои произведения начинал со слов «так было», чтобы ему верили, что он ничего злостного против нынешних порядков не придумывал и если писал о безобразии, то оно действительно было.

Вот фрагменты из его первой анкеты.

«Вопрос. Какие местности России хорошо знаете, сколько лет прожили и были ли за границей?

Ответ. Москва. Киев. За границей не был.

Вопрос. Участвовали ли в войнах 1914—1917 годов?

Ответ. Прочерк.

Вопрос. В войнах 1917—1920 годов?

Ответ. Прочерк.

Вопрос. Специальность.

Ответ. Литератор.

Вопрос. Социальное положение до 1917 г. и основное занятие.

Ответ. Студент».

О семье отца, об окончании медицинского факультета, об участии в войнах — полное умолчание.

«Вопрос. Считаете ли вы нужным в настоящий момент применять ударную форму работы, предпочитая ее углубленным формам работы?

Ответ (весьма неопределенный). В некоторых случаях».

Придумал его Михаил. Они с Тасей хохотали над ним: «Вот и особистам работа! Пусть поломают головы!»

«Вопрос. Принимали ли участие в революционной работе до 1917 года?»

Михаил хотел ответить, что разносил листовки. А Тася сказала:

— Вдруг поинтересуются — какие и где. Сделают допрос. Раскопают всю историю твоей жизни. И прощай работа — по меньшей мере. Я не хочу тебя терять.

— Ангел останется без работы, — полушутя, полусерьезно заметил Михаил. — А вообще ты в точности представляешь свои обязанности ангела?

— Представляю, — буркнула Тася.

— А я очень сомневаюсь, — ответил Миша, — я еще во Владикавказе, когда готовился к лекциям, прочитал немало религиозной литературы об ангелах, а до этого еще в библиотеке у отца. Там была рассказана вся история возникновения ангелов. В христианстве культ ангелов был окончательно установлен на Вселенских соборах то ли седьмого, то ли восьмого века. Вы, ангелы, были разделены на девять чинов и три степени: 1) Серафимы, Херувимы, Престолы; 2) Господства, Силы, Власти; 3) Начала, Архангелы, Ангелы. Обсуждался вопрос о вашем внешнем виде, одежде, ходите ли вы голыми.

— Почти, — вставила слово Тася.

— И о вашем теле тоже, материально ли оно, какого вы пола? Много комических рассуждений... Я смеялся от души. Честное слово. Хотя и верю в Бога, но измышления византийцев об ангелах меня смешили. Ты кто? Серафим или Херувим?

— Я вроде женского рода, — заметила Тася.

— Значит, Власть.

— Какая я Власть? — вздохнула Тася. — Разве ты меня слушаешься? В редких случаях. Когда тебе грозит опасность. И об одежде моей не печешься, и об исхудавшем теле. Но я тебя не виню. Ангелы уходят в прошлое. Их официально не признают. Поэтому расходы на их одежду и питание ни в одну смету не входят. Я — рядовой ангел. Возможно, ты в этом когда-нибудь убедишься...

— Не болтай, Таська. Я люблю тебя. И забочусь, как могу. С утра до вечера ношусь по редакциям, тут ты не права.

— Но ангелам, тем более своим, личным, не изменяют, — не без лукавства заметила Тася.

Михаил побледнел, но сделал вид, что не понимает намека, и обнял Тасю.

— Ты мой единственный и любимый ангел. Ты спасла мне жизнь. А одежда, питание — дело наживное. Ведь я не пьяница, не лодырь.

— Ты — труженик, я люблю тебя, люблю, поэтому и охраняю. — Тася положила голову на его плечо. — Внутренне я горжусь, что дочь действительного статского советника. Моего отца любили и уважали сослуживцы, одолевали поклонницы, ходившие на любительские спектакли, в которых он играл. Может, поддавшись их влиянию, он изменил маме. Но я не сужу отца. Не имею на это права. Но маму жалею. Помнишь, она была патронессой госпиталя в 1914 году?

— Помню. Если бы она не оформила меня в госпиталь медбратом, то отправили бы на фронт. Я многим обязан вашей семье. Я все помню, Тася. Не сердись на меня.

— Я тебя ни в чем не ограничиваю, Миша. Помнишь, как мы надрались араки и ты тащил меня домой на себе?

— Ты еще что-то болтала, но не сопротивлялась.

— Ангелу тоже нужно отвлечение. Ты не даешь мне даже прочитать, что написал.

— Не обижайся на это, Тася. Все, что я натворил, еще далеко от совершенства. Вот когда напишу действительно стоящее, когда закончу роман, то посвящу его тебе.

— Правда?! — обрадовалась Тася.

— Ангелов не обманывают! — гордо заявил Михаил, на что Тася недоверчиво покачала головой.

— Еще как обманывают. Ведь ангелы доверчивы и наивны, — сказала Тася, чувствуя, что к горлу подступает спазм, — я настоящий ангел, Миша. Не забывай об этом. — Она присела на диван. — Давай обратно потащим его.

— Куда?

— На двор. Я выбью из него пыль.

— Но мы еле дотащили его сюда. Ты устала, Тася.

— Ну и что? — через силу улыбнулась она. — Мне это привычно.

— Нет, сегодня мы чистку дивана отложим! — приказным тоном заявил Михаил, и она, не споря, закрыла веки, настолько устала, что сон мгновенно сковал ее сознание, и наверное, усталость была следствием недоедания.

Татьяна Николаевна потом вспоминала: «Продавать больше было нечего. Серебро, кольца, цепочку — все съели. Сначала Миша куда-то на работу ходил, потом это кончилось. Я хотела устроиться подавальщицей, но меня без профсоюзного билета никуда не брали. Только на стройку можно было. А восстанавливать билет в театральный институт я не пошла. Стыдно было — я была вся оборванная, в буквальном смысле этого слова».

Это не желание старой женщины — беднейшей пенсионерки — вызвать к себе сочувствие у писателей, приезжавших из Москвы взять у нее интервью. То, что она рассказывала в интервью, было чистейшей правдой. В дневнике Михаила Афанасьевича за 1922 год есть краткая запись: «Питаемся с женой впроголодь». И более подробно о своей жизни в те годы он рассказывает в письме к матери от 17 ноября 1921 года. Вот отрывки из него: «Очень жалею, что в маленьком письме не могу Вам передать, что из себя представляет сейчас Москва. Коротко могу сказать, что идет бешеная борьба за существование и приспособление к новым условиям жизни. Место я имею. Правда, это далеко не самое главное. Нужно уметь получать и деньги. И этого я добился. Правда, пока еще в ничтожном масштабе. Но все же в этом месяце мы с Таськой уже кое-как едим, запаслись картошкой, она починила туфли, начинаем покупать дрова и т. д.

Работать приходится не просто, а с остервенением. С утра до вечера, и так каждый день без перерыва. Идет полное сворачивание советских учреждений и сокращение штатов. Мое учреждение тоже попадает под него и доживает последние дни... Но это пустяки. Мною уже предприняты меры, чтобы не опоздать и вовремя перейти на частную службу. Знакомств масса... Это много значит в теперешней Москве, которая переходит к новой, невиданной в ней давно уже жизни — яростной конкуренции, беготне, проявлению инициативы и т. д. Вне такой жизни жить нельзя, иначе погибнешь. В числе погибших быть не желаю.

Таська ищет место продавщицы, что очень трудно, потому что вся Москва еще голая, разутая и торгует эфемерно, большей частью своими силами и средствами, своими немногими людьми. (Возможно, подразумевается проституция, тема которой позже нашла выражение в пьесе «Зойкина квартира». — В.С.). Бедной Таське приходится изощряться изо всех сил, чтобы молотить рожь на обухе и готовить из всякой ерунды обеды. Но она молодец! Одним словом, бьемся оба как рыбы об лед...

Я мечтаю об одном: пережить зиму, не сорваться на декабре, который будет, надо полагать, самым трудным месяцем. Таськина помощь для меня не поддается учету: при огромных расстояниях, которые мне приходится ежедневно пробегать (буквально) по Москве, она спасает мне массу энергии и сил, кормя меня и оставляя мне лишь то, что сама не может сделать, — колку дров по вечерам и таскание картошки по утрам (из предыдущих высказываний Татьяны Николаевны известно, что она занималась даже колкой дров. Возможно, Михаил Афанасьевич, приписывая себе этот труд, старается сохранить мужское достоинство перед матерью. — В.С.).

Оба мы носимся по Москве в своих пальтишках. Я поэтому хожу как-то одним боком вперед (продувает почему-то левую сторону). Мечтаю добыть Татьяне теплую обувь. У нее ни черта нет, кроме туфель.

Но авось! Лишь бы комната и здоровье!

Не буду писать, потому что Вы не поверите, насколько мы с Таськой стали хозяйственны. Бережем каждое полено дров.

Такова школа жизни.

По ночам пишу «Записки земского врача». Может выйти солидная вещь. Но времени, времени нет! Вот что больно для меня!»

Очень символичное для характера Булгакова письмо, объясняющее многие его поступки. Искренняя забота о жене, но боль о другом — нет времени заниматься тем, что выше и важнее всего в его жизни, — литературой.

Поэтому интересны рассказы и Булгакова, и его жены о том, как они тогда питались и что по этому поводу чувствовали, разумеется — оба голодали. Но... Из дневника Булгакова от 25 января 1922 года (Татьянин день): «...Я до сих пор еще без места. Питаемся с женой плохо. От этого и писать не хочется. 125 за спектакль. Конечно, из-за этих спектаклей писать будет некогда. Заколдованный круг». В этом дневнике самые различные заметки: «Говорят, что «Яр» открылся!» или: «Пил сегодня у Н.Г. водку» и... ни слова о смерти матери, обожаемой, божественной. Из этого не следует, что оскудели его чувства к матери, к родным вообще. Позже он им направит трогательные, полные нежности и заботы письма, но в тот период, когда он не мог заниматься литературой, измерения в его мире, наверное, изменились. Об этих же днях вспоминает Татьяна Николаевна: «Мы как раз получили телеграмму о смерти Варвары Михайловны, и он должен был вечером идти (на вокзал? Хотя бы в церковь? — В.С.). Поехал и вернулся. Что-то там не состоялось. Конечно, в Москве было очень плохо. Нужда была страшная, в последнее время ни черта не жрали. Бывало, я по три дня ничего не ела. Если удавалось продать что-то из вещей, куплю картошки, хлеба. Поедим».

Тасю удивила его сравнительно спокойная реакция на смерть матери. Даже не заплакал. Не помянул хотя бы на словах. Ходил мрачный. Может, душа скорбела, но чувства не вырывались наружу. Возможно, возникшую позже истинную свою скорбь уже безнадежно больной Булгаков поведал сестре Надежде: «Я достаточно отдал долг уважения и любви к матери, ее памятник — строки в «Белой гвардии». Есть и другая версия тогда происшедшего с Михаилом. Основному исследователю и публикатору жизни и творчества писателя Мариэтте Омаровне Чудаковой рассказывала машинистка Ирина Сергеевна Раабен, как поздней осенью 1921 года к ней пришел очень плохо одетый молодой человек и спросил, может ли она печатать ему без денег — с тем, чтобы он заплатил ей позже, когда его работа увидит свет.

«Я, конечно, согласилась... Он приходил каждый вечер, часов в 7—8, и диктовал по 2—3 часа, и, мне кажется, отчасти импровизировал... Первое, что мы стали с ним печатать, были «Записки на манжетах»... Он упомянул как-то, что ему негде писать... Сказал без всякой аффектации, что, добираясь до Москвы, шел около двухсот верст до Воронежа пешком — по шпалам: не было денег... Было видно, что ему жилось плохо, я не представляла, что у него были близкие. Он производил впечатление ужасно одинокого человека. Говорил, что живет по подъездам. Он обогревался в нашем доме...» (Обратим внимание на эти слова Ирины Сергеевны, муж которой — студент — скончался очень рано. — В.С.) Далее ее рассказ о Булгакове выглядит так: «Он был голоден, я поила его сахарином, с черным хлебом; я никого с ним не знакомила, нам никто не мешал (в чем? В работе или любовных отношениях? — В.С.). Он жил по каким-то знакомым... (Выходит, Ирина Сергеевна не знала, что он женат. — В.С.) Про Киев рассказывал бегло и сказал, что все это отразится в романе... Этот роман я печатала не менее четырех раз... Роман назывался «Белый крест»... Я помню, как ему предложили переменить заголовок...» («Белая гвардия. — В.С.)

Их отношения длились до 1924 года, когда Ирина Сергеевна переехала на новую квартиру, но через несколько лет она получила от него билеты на премьеру «Дней Турбиных» (!), чего не удостоилась Татьяна Николаевна.

«Спектакль был потрясающий, — вспоминает Раабен, — потому что все было в памяти людей. Были истерики, обмороки, семь человек увезла «скорая помощь», потому что среди зрителей были люди, пережившие Петлюру, и киевские эти ужасы, и вообще трудности Гражданской войны...»

Были ли посланные Ирине Сергеевне билеты на премьеру благодарностью за бесплатную двухлетнюю работу, или памятью о любовных отношениях, или тем и другим, можно только предполагать. Но вполне возможно, что смерть матери, не вызвавшая видимого потрясения в его душе, объясняется разгаром романа с Ириной Сергеевной и нежеланием приостанавливать работу над «Белой гвардией» — целью его тогдашней жизни. К этим выводам есть основания, если принять во внимание на утверждения Раабен реакцию Татьяны Николаевны: «Я была ревнивая. Это зря они ее выпустили (на телеэкран. — В.С.). Зачем это — «жил по подъездам», когда у него была прекрасная квартира... «Двести верст по шпалам...» Он ей просто мозги запудривал. Он любил прибедняться (по тем временам часто используемый любовный прием, чтобы вызвать к себе жалость, желание «обогреть». — В.С.). Но печатать он ходил. Только скрывал от меня. У него вообще баб было до черта».

Из этих слов выходит, что у телесного ангела Михаила душевные силы были на исходе и ревность разъедала душу и сознание.

К счастью, в жизни ничто плохое не длится вечно, впрочем, как и хорошее, что обычно длится еще меньше, чем плохое. Михаил Афанасьевич устраивается на работу. Борис Земской «взял его к себе» — в научно-технический комитет Военно-воздушной академии имени Жуковского, потом были «Рабочая газета», печатался в «Накануне» (за границей), в «Гудке»...

Вспомним, что Булгаков был молодым мужчиной, и «гульба» в его возрасте явление довольно частое и в те времена, и в наше время развития сексуальной революции. Это, разумеется, не оправдание его измен Тасе, но к ним могла привести сложность их взаимоотношений в «наркотический» период его жизни, его поздние и, возможно, умышленные обвинения Таси в том, что она не увезла его с отступающей Доброволией, стремление к новым ощущениям, самовыражение, которые, как он инстинктивно думал, могут заменить ему очень малое появление в печати.

Такому талантливому писателю, как Михаил Афанасьевич Булгаков, было очень трудно пробиться, тем более что изданные части «Белой гвардии» сразу обратили на себя внимание и вызвали неприязнь к автору многочисленной советской писательской серости.

Вероятно, Михаил Афанасьевич понимал это, понимал, что враги могут раскопать его белогвардейское прошлое, и вел себя осторожно, но при этом никогда не пел хвалу советской власти, писал на общечеловеческие темы, отмечая недостатки, но не переходил на личности, к примеру, как Мандельштам, написавший стихи о «горце, не понимавшем Пастернака», как Бабель, Пильняк... Мариэтта Чудакова приводит стихи Булгакова, сохранившиеся в архиве, точнее лозунг о борьбе с голодом, который его обязали написать в Лито: «Ты знаешь, товарищ, про ужас голодный, горит ли огонь в твоей честной груди, и если ты честен, то чем только можешь, на помощь голодным приди». Был осторожен, ведь за ним числились и другие стихи — двустишие из газеты «Свободные вести» в романе «Белая гвардия»: «Кто честен и не волк, идет в добровольческий полк». А сам роман, где белые были показаны нормальными людьми, пожалуй, был очень сильным оружием против борьбы со старым строем, как и пьеса «Дни Турбиных».

Осторожность, и вполне объяснимую, проявляли многие писатели, в душе не принявшие новую власть. Илья Эренбург, о котором ходят разные и нехорошие небылицы, никого не предал, не оболгал, но, когда узнал, что «Черная книга», рассказывающая о геноциде евреев, послана в Америку, вышел из редакции этой книги, поскольку, помимо антифашистских памфлетов и статей высокого гражданского накала, за ним числились две поэмы, которые поэт Максимилиан Волошин назвал лучшими произведениями, самыми художественными и острыми, разоблачающими беспощадно Октябрьский переворот. Его, пожалуй, еще спасла от ареста работа в Совинформбюро, по заданию которого он написал для заграничных изданий свыше трехсот статей о геройстве русских солдат и зверствах немецких захватчиков.

Иногда писатели уходили прямо из-под носа чекистов, начинавших обычно за неделю до ареста слежку за своими потенциальными клиентами. Когда в 1948 году начались аресты еврейских писателей, Александр Фадеев и его ближайшие соратники посоветовали поэту Арону Вергелесу, с кем частенько выпивали, покинуть Москву, что он и сделал, махнув в Читу. Писатель Смоляр имел визу и билет в Польшу. Заметив за собою хвост, он зашел к редактору уже забытого еврейского издательства «Дер Эмес» («Правда»), сменил пиджак, кепку на шляпу. Его переодевания чекисты не заметили, благодаря чему Смоляр сел на варшавский поезд и покинул страну.

Свыше двадцати раз Сталин смотрел в Художественном театре «Дни Турбиных», наверное, старался узреть в пьесе антисоветчину, тем более что секретарь приносил ему немало отрицательных рецензий на это произведение, но, поскольку в нем не было прямых выпадов против советской власти, Отец и Учитель народов, обладавший звериной хитростью, но лишенный способностей глубокого проникновения в жизнь, путавший Гоголя с Гегелем, оставил Булгакова в покое, а возможно, вспомнил Владикавказ и энтузиазм революционных ингушей после пьесы этого автора. Вполне вероятны и другие причины своеобразного феномена Булгакова, Платонова, Пастернака и других гениев, оставшихся на свободе. Полагаю, что этот феномен кроется в великом творчестве писателей, избегавших лобовых приемов, писавших отнюдь не завуалированно, но с подтекстом, требующим эрудиции, культуры, напрочь отсутствующих у чекистов, поднаторевших лишь в фабриковании липовых дел и пытках. Нарком НКВД Ягода все свои приказы подписывал, ставя знак ударения на последней букве, чтобы его фамилия не звучала как слово ягода. Ему ли было понять Пастернака, писавшего о Блоке: «Не навязанный никем». Я лично думаю, что особое внимание Сталина к пьесе Булгакова привлекла блистательная игра актера Яншина в роли Лариосика: почему лишний раз не посмеяться над нелепым и наивным человеком.

Эта роль сделала Яншина популярным в столице, и Булгаков буквально обомлел от удивления и обиды, когда, заметив его на улице, Яншин бросился на ее противоположную сторону, бежал, словно от прокаженного. Потом он в своей книге объяснял этот случай сложностью времени и тем, что пьеса, как вредная, была снята с репертуара МХАТа.

С годами, с новыми талантливыми работами, вызывающими раздражение у писателей и критиков, способных лишь примитивно восхвалять власть, положение Булгакова в литературном мире ухудшалось, но он не терял оптимизма, дух его был не сломлен, и Тася радовалась, что часто он напоминает ей прежнего Мишу, остроумного и веселого. Она вспоминает, что знакомых у него было полно. С кем только он не знакомился. «Ходили очень часто к Земским... Новый год у них встречали, 1922-й. Приходим домой — потоп. Оттепель сильная была, и над нами протекла крыша. А у соседки целый пласт штукатурки обвалился. Хорошо, ее не убило... У Бориса Земского друзья были Крешковы и Лямины... Крешковы раньше имели дом во Владикавказе, и Иван Павлович приехал в Москву учиться. Познакомился с Верой Федоровной, она тоже в Москве училась, на женских курсах... И жили Крешковы и Лямины вместе, в одной квартире, на Малой Бронной, дом 32, квартира 24... «Спиритический сеанс» Булгаков написал, это у них в квартире было, в 24-й. Конечно, там мы с ним были. Крешковы были — Иван Павлович и Вера, может быть, Лямины. Он их надул, конечно. «Я, — говорит, — буду толкать тебя ногой, а ты делай, как я говорю». Какие-то звуки я должна была там издавать. Но так все хорошо получилось, весело было. Я почему-то раньше пришла, а потом Михаил приходит. А домработница говорит Вере: «Иди, там к тебе мужик пришел». А Иван Павлович услышал, говорит: «Что это такое?» Вообще он ревновал Верку к Булгакову, потому что Михаил немного за ней ухаживал. «Давай возьмем бутылку вина, купим пирожных, позови Веру, посидим, потом я ее провожу». — «Хорошо», — говорю. И когда Михаил напечатал «Спиритический сеанс», все это описал там, так Иван Павлович чуть не избил его. Его удержали. Сказали: «Ты что, не понимаешь, что это шутка!» Вообще Булгакова многие не любили».

Это признание Татьяны Николаевны не вызвано изменами мужа, их дальнейшими судьбами. В литературе, науке и искусстве, впрочем как и в других областях культуры, есть люди, начинающие свое творчество как бы с нуля, они ни на кого не похожи, никому не подражают. Они своего рода первопроходцы, изобретатели, и, хотя Булгаков боготворил Гоголя, Щедрина, одна исследовательница даже издала книгу, из которой выходит, что едва ли не все герои произведений Булгакова имеют своих прототипов и предшественников в литературе. Но на самом деле творчество Михаила Афанасьевича было сугубо индивидуально, хотя приемы фантастики часто использовали писатели и прежде, но у него они звучат по-новому, по-булгаковски, неповторимо, и это вызывало массу завистников, врагов. Белла Ахмадулина говорила подобное о Мандельштаме. Экс-чемпион мира Михаил Таль сказал мне, что так оригинально, как играет гроссмейстер Виктор Корчной, не может ни один шахматист мира, бесподобен был в шахматах Бобби Фишер, никто до сих пор не может разгадать финты грузинского футболиста Михаила Месхи... Список таких людей можно продолжить. И если были безропотны в отношениях к завистникам Мандельштам, Таль, то другие вели себя активнее, защищались и иногда сами атаковали врагов. После снятия с репертуара «Дней Турбиных» Михаил Булгаков вторично возник во МХАТе только после того, как написал «Театральный роман», пусть пока только на бумаге, но достойно ответил обидчикам. И конечно, против него ополчилась вся литературная серость. Даже Маяковский, понимавший, что Булгаков не собирается издавать сто томов своих партийных книжек, даже одной, и пишет на века. Вероятно, были у Булгакова нервные срывы, поступки, вызванные нищетой. Татьяна Николаевна утверждает, что «Михаил, между прочим, таскал книги у Коморского (близкого друга. — В.С.), сперва несколько. Я говорю: «Зачем зажилил? Я спрошу». — «Только попробуй». Видимо, эти книги были настолько нужны Булгакову для литературной работы, что он, честнейший человек, не отдал их даже другу. Как говорил в своей известной анкете Маркс, ничто человеческое ему не чуждо, впрочем, как и всем людям, даже гениям.

Татьяна Николаевна вспоминает: «...Около нашего дома было казино с рулеткой. И вот, я уже легла спать, около часу Михаил приходит: «У тебя деньги есть?» Я говорю: «Вот, пять рублей осталось...» — «Пойдем, — говорит, — у меня предчувствие, мы сейчас кучу денег выиграем. Вставай!» Ну я пошла с ним. Он, конечно, все проиграл, а мне на следующий день ломать голову — на что хлеб купить...» Этот случай очень взволновал Тасю. Она знала, что, выиграй тогда Михаил, при его характере он увлекся бы рулеткой безумно, она притягивала бы его, как магнит железо, и тогда они просто были бы обречены на голод. И писал бы он, возможно, не все то, что хотел, а больше то, что наверняка напечатали бы и за что заплатили... Впрочем, он всегда был уверен, что пишет не в стол, и удивлялся, порою злился, когда его не печатали, ведь он писал гуманные произведения, и даже в сатире его звучала боль за человека, но, видимо, не все редакторы это понимали. Хуже чувствовал он себя, когда ему отказывали люди неглупые, но со временем понял, что они просто боятся печатать его рассказы, ставить пьесы, выбивающиеся из потока восхваления нового строя.

Однажды, получив гонорар, он снова предложил Тасе испытать счастья в казино.

— Маленький гонорар, — сказал он, — даже если проиграем, то не страшно.

— Ты посмотри на меня внимательно, — спокойно произнесла Тася, — посмотри на себя в зеркало, на нашу одежду. Тебе не страшно, что мы похожи на оборванцев?

После этого разговора Миша никогда не заводил разговоров о казино, хотя был по характеру азартен, а в работе одержим и если делал в ней перерывы, уже в более позднее время, то это было тогда, когда власть бросала его в нечестный нокаут, как литературного боксера, вела с ним борьбу по запрещенным приемам.

Татьяна Николаевна вспоминает и о других друзьях Булгакова — чете Моисеенко, знакомых еще по Владикавказу: «Они к нам приходили, и мы у них были... Они еще затеяли с Булгаковым какую-то спекуляцию: пудру покупали, потом продавали, но что-то у них не вышло. Прогорели, в общем (шел нэп, и тогда разрешенный бизнес называли спекуляцией. — В.С.). Они очень любили Булгакова. Это вот когда время такое трудное было. А в 1923 году мы уже с ними не встречались. То ли они уехали, то ли их арестовали, только исчезли как-то. Потом с Кисельгофом Михаил познакомился... С Давидом Александровичем, моим последним мужем. Он работал юристом (адвокатом. — В.С.), очень любил литературу, интересовался. У него квартира была в Скатертном переулке (ныне соединяющем Поварскую улицу с Новым Арбатом. — В.С.). И Булгакова тоже пригласил. У него Михаил с Коморским познакомился... Он адвокат был... Хорошо знал литературу. За его женой, Зиной, Булгаков тоже ухаживал. Как-то он позвонил Зине, назначил ей свидание на Патриаршем, потом приходят вместе, он говорит: «Вот шел, случайно Зину встретил...» Это мне Коморский рассказал...»

В связи с этим случаем и вообще интересны зарисовки Булгакова в статье «Москва 20-х годов»: «Условимся раз и навсегда: жилище есть основной камень жизни человеческой. Примем за аксиому: без жилища человек жить не может... квартир в Москве нету. Как же там живут? А вот так-с живут, без квартир... И уже появились в «Известиях» объявления «Ищу... Ищу... Ищу...», а я так сижу. Сидел и терзался завистью. Ибо видел неравномерное распределение благ квартирных... Не угодно ли, например. Ведь Зина чудно устроилась. Каким-то образом в центре Москвы не квартирка, а бонбоньерка в три комнаты. Ванна, телефончик, муж. Манюшка готовит котлеты на газовой плите, и у Манюшки еще отдельная комната. С ножом к горлу приставал я к Зине, требуя объяснений, каким образом могли уцелеть эти комнаты... Ведь это сверхъестественно!! Четыре комнаты — три человека. И никого посторонних... Ах, Зина, Зина! Не будь ты уже замужем, я бы женился на тебе. Женился бы, как бог свят, и женился бы за телефончик и за винты газовой плиты, и никакими силами меня не выдрали бы из квартиры. Зина, ты орел, а не женщина!.. Москву надо отстраивать. Когда в Москве, на окнах появятся белые билетики со словами: «Сдается», все придет в норму. Экстаз: Москва! Я вижу тебя в небоскребах!»

По тем временам очень смелая фраза, поскольку небоскребы ассоциировались с Америкой, главным противником молодой Республики Советов, с Америкой, которую вскоре Маяковский предложил открыть и потом закрыть. Хотя в самой Америке по отношению к новой России не было столь враждебных отношений, как позднее, не говоря уже о временах «холодной войны». Не было достаточной информации о происходящем там. Стенфордский университет, как уже говорилось, направил в Россию двух своих сотрудников для выяснения действительного положения в стране. Они вели беседы с Луначарским, о чем, наверное, не знали в ЧК, и поэтому его судьба не ухудшилась значительно раньше, чем произошло на деле. Мало того — будущий президент Штатов Эдгар Гувер направил в Россию большой корабль с продовольствием, но с условием, что оно будет распространяться его представителем среди действительно голодающих рядовых людей, за что получил благодарность от Одесского ревкома, которая выставлена в его музее. Лениным было организовано акционерное общество «Амторг», издан в Москве каталог, судя по которому тысячи американских фирм были готовы торговать с новой Россией, а с 1926 года благотворительная американская организация «Джойнт» стала строить в селах России машинно-тракторные станции (МТС). Увы, это длилось не долго, и сразу после смерти Ленина Америка стала приобретать в глазах советской власти образ врага. И хотя «Москва 20-х годов» написана в 1924 году, еще до прихода Сталина к власти, Америка считалась страной самого развитого капитализма и противостоящей России.

Насколько искренен был Булгаков в чувствах и мыслях, в своих произведениях, настолько противоречивым и ложным становилось его отношение к Тасе. Гений и его личная жизнь не обязательно находятся на одинаковых уровнях. Когда сын одного великого музыканта спросил у отца, почему, наряду с его мамой, у папы были другие женщины, тот ответил ему, что и к маме, и к ним у него была любовь, у которой были лишь разные имена.

Тася чувствует охлаждение к ней Михаила, доходящее до того, что он перестает скрывать от нее измены. Она не знает, как вести себя с ним, но природная воспитанность и чувство такта не позволяют ей устраивать ему скандалы, тем более способные помешать его работе. Она делает вид, что не замечает измен, не хмурится, не хандрит, но силы ее на исходе, и она старается забыться, когда для этого предоставляется момент. «Когда из-за границы Алексей Толстой вернулся, то Булгаков с ним познакомился и устроил ужин. У нас было мало места, и Михаил договорился с Коморским, чтобы в их квартире это устроить. Женщин не приглашали. Как к Кисельгофу, ни теперь. Но Зина заболела, и была нужна хозяйка угощать писателей. Позвали меня. Народу пришло много, но я не помню кто. Катаев, кажется, был, Слезкин... Может быть, еще Пильняк был, Зозуля... Алексею Толстому все прямо в рот смотрели. Что он рассказывал? Не помню. Мне надо было гостей угощать. С каждым надо выпить, и я так наклюкалась, что не могла по лестнице подняться. Михаил взвалил меня на плечи и отнес на пятый этаж, домой». И это благовоспитанная гимназистка, из порядочной семьи, где спиртное ставилось на стол лишь по праздникам и на приемах, где дети даже не помышляли о том, чтобы выпить не только водку, и даже шампанское, вдруг выпивает с каждым гостем. Вероятно, это следствие уходящей любви к ней Михаила. Она старается сохранить его прежнее чувство к ней, старается подружиться с его приятелями, поэтому и пьет с ними, а возможно, для того, чтобы забыться в пьяном угаре.

Это было в 1923 году. Михаил хотел пойти к Коморским один, даже зная, что Зина больна и не сможет принять гостей. «...Зина ему говорит: «У тебя жена есть?» Он говорит: «И даже очень есть», так он сказал — ха-ха-ха! «Вот и приходи с женой, а один больше не приходи». Вот там я с Кисельгофом и познакомилась, с Давидом Александровичем. Чаще всего у нас был Катаев, Олеша, Стонов. Со Слезкиным Михаил потом поссорился. Он его в глаза хвалил, а за спиной черт-те что рассказывал».

Отношения между Булгаковым и Слезкиным были весьма сложными. Юрий Львович поначалу оказал ему неоценимую помощь, пригласив его во Владикавказе на работу в Подотдел искусств заведовать Лито. Но затем, разглядев в Булгакове будущего гениального писателя, стал завидовать ему, что отразилось в повести «Столовая гора». Обиженный Булгаков написал рецензию на его книгу, весьма неважную, точнее, не соответствующую несомненному таланту автора, ныне незаслуженно забытого, хотя в булгаковских произведениях кое-где проглядываются мотивы творчества Слезкина, особенно его повести «Козел в огороде». Остался он в современной литературе патриотической повестью «Брусилов» (или «Брусиловский прорыв». — В.С.). Но все-таки их объединяли мытарства во Владикавказе, преданность литературе, и они встречались, даже на вечеринках. Сильно различалось их отношение к женам. Слезкин боготворил свою супругу, безумно любил сына. Булгаков частенько изменял Тасе, которую Слезкин считал достойнейшей женщиной, искренне уважал и, возможно, в душе оправдывал свою недоброжелательность к Булгакову его неверностью жене.

На следующий день после злополучного вечера, когда Тася напилась до потери сознания, голова у нее раскалывалась от боли и сознания того, что она выглядела перед Мишей безвольной и слабой, хотя на протяжении всей их жизни проявляла выдержку, бесстрашие и силу в самых трудных и сложных обстоятельствах. Тася утешала себя мыслью о том, что Михаил изменяет ей единственно из желания показать себя перед коренными москвичами светским львом, сердцеедом, чтобы скрыть свою периферийность, которая вроде бы ничем не проявлялась, но ее интуитивно чувствовали некоторые писатели. Позднее Валентин Катаев, признавая Булгакова гением, все-таки напишет в романе «Алмазный мой венец»: «В нем было что-то неуловимо провинциальное. Мы бы, например, не удивились, если бы однажды увидели его в цветном жилете и в ботинках на пуговицах, с прюнелевым верхом. Он любил поучать — в нем было заложено нечто менторское. Создавалось такое впечатление, что лишь одному ему открыты высшие истины не только искусства, но и вообще человеческой жизни. Он принадлежал к тому довольно распространенному типу людей, никогда ни в чем не сомневающихся, которые живут по незыблемым, раз навсегда установленным правилам. Его моральный кодекс как бы безоговорочно включал в себя все заповеди Ветхого и Нового заветов. Впоследствии оказалось, что все это было лишь защитной маской втайне очень честолюбивого, влюбчивого и легкоранимого художника, в душе которого бушевали незримые страсти. Несмотря на всю свою интеллигентность и громадный талант, который мы угадывали в нем, он был, как я уже говорил, в чем-то немного провинциален. Может быть, и Чехов, приехавший в Москву из Таганрога, мог показаться провинциалом. Впоследствии, когда синеглазый прославился и на некоторое время разбогател, наши предположения насчет его провинциализма подтвердились: он надел галстук бабочкой, цветной жилет, ботинки на пуговицах, с прюнелевым верхом и даже, что показалось совершенно невероятным, в один прекрасный день вставил в глаз монокль, развелся со старой женой, изменил круг знакомых и женился на некой Белосельской-Белозерской, прозванной ядовитыми авторами «Двенадцати стульев» «княгиней Белорусско-Балтийской». Трудно да и не нужно спорить с Катаевым, лично и хорошо знавшим Булгакова. Несомненно, что его характеристика Булгакова точна во многом, вплоть до мелочей, но в ней есть несоответствия. К примеру, строго соблюдаемый Булгаковым кодекс Старого и Нового заветов не привел бы его к разводу с ничем не провинившейся перед ним женой. А монокль, вставленный в глаз, наверняка след не провинциализма, а театрального характера Булгакова, своего рода вызов монотонной однообразной жизни. Интересно другое замечание Катаева, что Булгаков был влюбчив, и это возможно, шло не столько от его натуры, сколько от замалчивания его творчества, желания выразить себя хоть как-то, хоть победами на любовном ристалище. Показательно и другое, что не только Слезкин осуждал его отношение к Тасе, но и «ядовитые» гудковцы, среди которых был один из его ближайших друзей Илья Ильф (Файзильберг).

Еще в Саратове Тася читала воспоминания современников другого гения русской литературы — Михаила Лермонтова, которые в лучшем случае называли его «несносным» человеком. Будучи мелкопоместным дворянином, малого роста, косолапым, чтобы прослыть в петербургском обществе фигурой, ни в чем не отличающейся от знатных сверстников, он своим красноречием покорял сердца женщин, потом бросал их и о своих любовных победах рассказывал знакомым, даже организовал отъезд за границу девушки, которую царь готовил себе в наложницы, ожидая ее совершеннолетия. Потом, когда Михаил Юрьевич стал заметным в литературе и мечтал заняться творчеством, царь не разрешил ему покинуть военную службу на Кавказе, боясь, что он снова начнет «проказничать» в Петербурге. Лермонтов писал бабушке в Тарханы: «Я все-таки надеюсь, милая бабушка, что мне прорубив седой гранит, змеистый путь наверх бежит. Пастух овец сбирает стадо, чтоб узкой горною тропой до темноты в селе быть надо, где после трудового дня прилечь у дымного огня. Наш поезд мчится в даль туннеля. Ловлю последний луч. Закат на горы стелет алый плат, туманом пеленает ели... Какая мощь и старина в тебе, угрюмая страна!»

Чувство утраты родины и семьи омрачало жизнь младшего брата, тоску он заглушал вином. Татьяна Николаевна говорила, что Михаил буквально смотрел в рот всем, кто приезжал из-за границы, пытаясь узнать побольше о тамошней жизни. И совершенно неизвестно, как бы сложилась его судьба, если бы он, тяжелобольной, все-таки не умер при переезде и чудом оказался там. Как бы он пережил потерю родины, родных, учитывая его азартный характер и «шалости» с кокаином еще в Киеве? Родились бы «Собачье сердце» и «Мастер и Маргарита»? Не постигла бы его горькая судьба младшего брата? Ведь он оказался бы в более худших условиях, чем, к примеру, Набоков, и не имел среди русской эмиграции такой популярности, как Бунин, Мережковский, Гиппиус, Дон Аминадо (Шполянский)... Не будем гадать о том, как сложилась бы его литературная жизнь за границей, но еще раз отвесим низкий поклон Татьяне Николаевне за то, что она спасла его для русской и мировой литературы. Михаил Афанасьевич писал, что сделанное для него Тасей «не поддается учету». Позднее, перед смертью, он ощутит это еще с большим накалом чувств. В последнее время перед разводом, который, несмотря на ухудшение отношений, не предполагался ни Тасей, ни даже Михаилом, они вместе ездили на первое чтение «Белой гвардии»: «Куда-то далеко ехали, на извозчике. И даже у кого мы были, не знаю. Там писатели собирались, я знала только Слезкина. А на втором чтении я уже не была, мы уже разошлись, и он поехал с Белозерской. Ну а пока он писал, я тоже пробовала как-то заработать денег. Шляпки училась шить. Зина меня уговорила к армянке одной ходить учиться. Но это пришлось бросить: одна же комната. Он то лежит, то пишет. Никто не может прийти».

До самого развода жизнь ее подчинена интересам мужа, она привечает его друзей, хотя Алексей Толстой, безмерно уважаемый Булгаковым, говорил ему: «Жен менять надо, батенька. Жен менять надо». Чтобы быть писателем, надо три раза жениться, говорил... А Олешу Татьяна Николаевна не любила, потому что однажды он нехорошо говорил о ком-то, цинично.

Удивительна прозорливость молодой женщины. Позднее Олеша предаст бывшего друга, написав на пьесу «Дни Турбиных» ругию, как назвал его рецензию Булгаков.

Новый 1924 год Тася встречает без Михаила у друзей Саянских и Поповых: «А Саянский прекрасно карикатуры рисовал. У меня был его рисунок — мы с Булгаковым и Саянский с женой. Замечательно было сделано! Михаил в пижаме, как всегда дома... Неаккуратный такой, брюки приспущены, клок волос висит... И вот мы на Новый год гадали, воск топили и в мисочку такую выливали. Мне ничего не вышло — пустышка, а ему все кольца выходили. Я даже расстроилась, пришла домой, плакала, говорю: «Вот увидишь, мы разойдемся». А он: «Ну что ты в эту ерунду веришь!» А он тогда уже за этой Белозерской бегал. Она была замужем за Василевским и разошлась. И вот Михаил: «У нас большая комната, нельзя ли ей у нас переночевать?» — «Нет, — говорю, — нельзя». Он все жалел ее: «У нее сейчас такое положение, хоть травись».

Он не обманывал Тасю. Любовь Евгеньевна прибыла из Берлина в Москву вслед за своим мужем — известным до революции в России писателем и публицистом Ильей Марковичем Василевским, печатавшимся под псевдонимом Не-Буква. Их, писателей, приехало трое: Алексей Толстой, Александр Владимирович Бобрищев-Пушкин и Василевский. Они, вместе с профессором, юристом-международником Ключниковым, кстати, бывшим министром иностранных дел в правительстве Колчака, входили в литературную группу сменовеховцев. Но в отличие от милостивого расположения к Алексею Толстому, отношение властей к трем последним было угрожающим. Любовь Евгеньевна сразу почувствовала это, особенно после прочитанной мужем лекции «Наши за границей», его почти не печатали, некоторые коллеги даже сторонились его. В 1938 году эта троица была расстреляна. Из так называемых «возвращенцев» благоденствовал лишь Алексей Толстой. Булгаков писал Слезкину:

«...Трудовой граф чувствует себя хорошо, толсто и денежно. Зимой он будет жить в Петербурге, где ему отделывают квартиру, а летом под Москвой, на даче».

Любовь Евгеньевна после развода с Василевским, не вписавшимся в новую действительность, не певшим ей дифирамбы, пыталась устроить свою судьбу, и желательно в писательском круге, который она знала и понимала. Юрий Львович Слезкин не одобрял поступков Булгакова, хотя тот написал ему доброе и деловое письмо (от 19 октября 1923 года), где передает привет его жене Лине от Таси: «...И Лине отдельный спец-привет». Семья Слезкиных была дружной, оба обожали друг друга, и Булгаков, наверное, завидовал их счастью, считая, что не имеет рядом с собою литературного друга, как жена Слезкина. В своем дневнике еще за 1922 год Булгаков записал: «...В минуты нездоровья и одиночества предаюсь печальным завистливым мыслям. Горько раскаиваюсь, что бросил медицину и обрек себя на неверное существование. Но видит Бог, одна только любовь к литературе и была причиной этого. Литература теперь трудное дело. Мне с моими взглядами, волей-неволей выливающимися в произведениях, трудно печататься и жить». Михаил требует от «быстрой дамочки» Таси невозможного — полуголодная, обегающая Москву в поисках более дешевой еды, выполняющая роль его курьера и готовая, желающая душевно разделить с ним его трудности, но даже не удостоенная прочитать то, что он пишет, как она могла быть его соратником по литературе? Ангелом-хранителем стала, но в свой литературный мир он ее не пускал. Отсюда и возникло чувство одиночества у него, бесконечно преданного литературе, рожденного Богом писателя.

В своем дневнике Слезкин замечал: «Тут у Булгакова пошли «дела семейные» — появились новые интересы, ему стало не до меня. Ударил в нос успех! К тому времени вернулся из Берлина Василевский (Не-Буква) с женой своей (которой по счету?) Любовью Евгеньевной, неглупая, практическая женщина, много испытавшая на своем веку, оставившая в Германии свою «любовь» (намек на любовника. — В.С.), Василевская приглядывалась ко всем мужчинам, которые могли бы помочь строить свое будущее. С мужем она была не в ладах. Наклевывался роман у нее с Потехиным Юрием Николаевичем, ранее вернувшимся из эмиграции, — не вышло, было и со мною сказано несколько теплых слов... (Любовь Евгеньевна не останавливается даже перед тем, чтобы разбить дружную семью Слезкиных. — В.С.) Булгаков подвернулся кстати. Через месяц-два все узнали, что Миша бросил Татьяну Николаевну и сошелся с Любовью Евгеньевной. С той поры — наша дружба пошла врозь. Нужно было Мише и Л.Е. начинать «новую жизнь», а следовательно, понадобились новые друзья — не знавшие их прошлого. Встречи наши стали все реже, а вскоре почти совсем прекратились, хотя мы остались по-прежнему на «ты».

Уж кто-кто, а Слезкин знал жизнь Миши и Таси со времен Владикавказа, знал, что она сделала для него, какой была прекрасной женой.

Первой, кто резко отреагировал на развод Таси и Михаила, оказалась, чего он, видимо, не ожидал, его сестра Надежда. От нее пришла лаконичная, но бесповоротно осуждающая его поступок телеграмма: «Ты вечно будешь виноват перед Тасей». Он это поймет, но далеко не сразу, и его отношения с сестрой после ее телеграммы надолго ухудшатся.

Татьяна Николаевна вспоминает об окончательном разрыве с мужем так: «В апреле, в 1924 году говорит: «Давай разведемся, мне так удобнее будет, потому что по делам приходится с женщинами встречаться...» И всегда он это скрывал. Я ему раз высказала. Он говорит: «Чтобы ты не ревновала». Я не отрицаю — я ревнивая. Он говорит, что он писатель, и ему нужно вдохновение, а я должна на все смотреть сквозь пальцы. Так что и скандалы получались, и по физиономии я ему раз свистнула. И мы развелись».

За этим довольно простым объяснением Таси скрывается личная трагедия ее жизни и, как выяснится позже, и жизни Михаила. Она решилась однажды ударить его, доведенная до отчаяния его изменами, ударила не как врага, а как горячо любимого человека, даже пишет: «свистнула», другими словами, хотела сказать ему: «Мишенька, дорогой, что ты делаешь? Ты рушишь нашу семью, которую я сохраняла, не жалея ни сил, ни себя. Разве можно так поступать со своим ангелом-хранителем, унижать его достоинство? Неужели неиссякаемая доброта моя к тебе, моя бесконечная верная любовь наказуемы столь зло и грубо? Очнись! Ты не имеешь морального права бросить меня, если даже тебе кажется, что ты разлюбил... Вспомни свои клятвы в вечной любви ко мне. Ты по-настоящему любил меня, а настоящая любовь бывает единственной. Очнись, Миша!»

В другом интервью Татьяна Николаевна рассказывает, что Михаил пришел сообщить ей о разводе почему-то с бутылкой шампанского. Даже хотел выпить вместе с Тасей, наверное для храбрости. Или думал, что спиртное заглушит ее боль. Он знал, что Тася безумно любит его, и понимал, что предает ее, но справиться со своим увлечением Белозерской не мог. Вид у него был растерянный и глупый.

«У меня же ничего уже не было, — вспоминала Татьяна Николаевна. — Я была пуста совершенно. А Белозерская приехала из-за границы, хорошо была одета, и вообще у нее что-то было, и знакомства его интересовали, и ее рассказы о Париже».

Она говорила туапсинским соседкам по дому, что Белозерская много рассказывала Михаилу о литературной эмигрантской жизни, о Бунине и других прекрасных русских писателях, о том, что они свободно печатаются в русской прессе, что Дон Аминадо (Аминад Шполянский) написал чудесные стихотворные памфлеты на Ленина, Троцкого, Зиновьева... Бунин назвал его «классиком русского юмора». Булгаков слушал ее с упоением и, наверное, считал, что жена виновата в том, что оставила его во Владикавказе при отступлении Добровольческой армии. Она своей вины в этом не видела. Он не перенес бы переезда. А потом мог уехать, и не раз. Сухопутной границы с Турцией не существовало до 1934 года. Татьяна Николаевна не без злой иронии называет разлучницу «расфуфыренной», по сравнению с которой она была одета убого. И это, и литературные знакомства Белозерской, и немалая эрудиция в писательских вопросах прельстили Михаила. Он думал, что с новой женой начнется новая жизнь, но лучше ли прежней? Ведь с Белозерской он тоже разошелся... Она не пропускала испытаний на ипподроме, в доме Булгаковых по вечерам появлялись жокеи, своими разговорами о лошадях и забегах они отвлекали Михаила от работы. То, что ему нравилось в Белозерской, — ее светскость — со временем приелось ему.

В день расставания с Тасей он все-таки открыл бутылку шампанского, опорожнил стакан, почти одним глотком, при этом отводил взгляд в сторону, боясь посмотреть в глаза Таси. Потом поднялся со стула, невнятно попрощался и ушел. А Тася двое суток не могла подняться с кровати. «И у ангела-хранителя не бесконечные силы, — вытирая слезы, думала она, — и служение весьма неблагодарное».

Она решила, что, как бы ни сложилась дальше ее жизнь, с кем бы ни свела, она пусть только в душе, но останется ангелом Михаила. Настоящая любовь бывает единственной. Эта мысль вернула ее к жизни, и она откинула одеяло. За окном царила ночь, но Тася встала, выпила стакан чаю, бросив в него лишнюю ложку сахарина, и стала подметать комнату. Вытирая пыль с письменного стола Миши, она удивилась, зачем это делает ночью, какая в этом срочная необходимость? Потом поняла, что убирается по привычке, чтобы дома был порядок и чтобы его заметил Миша, если вдруг вернется.

Знакомство и первые встречи Михаила Афанасьевича с Белозерской не были столь страстными и пылкими, как с Тасей, ввиду более зрелого возраста обоих, их жизненного опыта, познания и счастья и разочарований. «Он все рассчитывал...» — перед разводом говорит о Михаиле Тася. Любовь Евгеньевна в своих воспоминаниях замечает о Булгакове: «Нельзя было не обратить внимания на необыкновенно свежий его язык, мастерский диалог и такой неназойливый юмор. Мне нравилось все, принадлежащее его перу и проходившее в «Накануне». В фельетоне «День нашей жизни» он мирно беседует со своей женой. Она говорит:

«— А почему в Москве такая масса ворон?.. Вон за границей голуби... в Италии...

— Голуби тоже сволочь порядочная, — возражает он».

Прямо эпически-гоголевская фраза! Сразу чувствуется, что в жизни что-то не заладилось...»

Несомненно, что Любовь Евгеньевна обладала, помимо незаурядной эрудиции, немалой прозорливостью и быстро определила, кого встретила: «Передо мной стоял человек лет 30—32, волосы светлые, на косой пробор. Глаза голубые, ноздри глубоко вырезаны; когда говорит, морщит лоб. Но лицо в общем привлекательное, лицо больших возможностей. Это значит — способное выражать самые разнообразные чувства». Его силуэт показался ей слегка комичным, как и одежда — толстовка без пояса, «распашонкой», лакированные ботинки с ярко-желтым верхом, которые она окрестила «цыплячьими» и посмеялась над ними. Когда они познакомились ближе, он не без горечи заметил ей:

— Если бы нарядная и надушенная дама знала, с каким трудом достались мне эти ботинки, она бы не смеялась...

«Нарядная и надушенная дама» — характеристика совпадает с той, что дала Белозерской Татьяна Николаевна. Булгаков называет так свою новую знакомую не без обиды и иронии. Любовь Евгеньевна поняла, что он легкораним, но может постоять за себя и быть весьма саркастичным к обидчикам. Она вспоминает: «Все самые важные разговоры происходили у нас на Патриарших прудах. Одна особенно задушевная беседа, в которой М.А. — наискрытнейший человек — был предельно откровенен, подкупила меня и изменила мои холостяцкие настроения. Мы решили пожениться».

Все выглядит довольно просто и даже практично. «Легко сказать — пожениться. А жить где?» — продолжает свою мысль Любовь Евгеньевна. Она чувствует его громадный интерес к русской литературной жизни за границей и много рассказывает ему о ней. Он смотрит на нее восторженно, на нее, лично беседовавшую с Буниным, Куприным, Доном Аминадо... Она несколько лет провела в Париже, где в русских «Свободных мыслях» печатались ее муж, Н.А. Тэффи, Аминад Петрович Шполянский, А.И. Куприн, А.Н. Толстой, Игорь Северянин... Лично ей читал свои стихи Бальмонт. Считает, что Бунин перехваливал Дона Аминадо, называя его «одним из самых выдающихся русских юмористов, строки которых дают художественное наслаждение». Михаил Булгаков не возражает ей. Он не читал запрещенного тогда поэта. Впрочем, и сейчас он мало кому известен, хотя недавно вышел том его сочинений «Наша маленькая жизнь», изумительная книга. Но поэт, увы, как сейчас говорят, не раскручен ни по радио, ни по телевидению, ни в газетах и журналах. Вот всего два четверостишия из его яркого литературного наследства. Первое посвящено сталинскому наркому иностранных дел Молотову. В стихотворении упоминается врач и ученый Ломброзо, по внешнему виду определявший склонность человека к преступлениям. Итак: «Лобик от Ломброзо. Галстучек. Кашне. Морда водовоза, а на ней пенсне». Удивительно точная и смелая характеристика едва ли не второго человека в СССР, написана поэтом, знавшим, что в Европе орудует банда НКВД, уничтожившая неугодных ей эмигрантов. А вот более позднее четверостишие Шполянского: «В смысле дали мировой власть идей неодолима. От Дахау до Нарыма остановки никакой».

Булгаков слушает Любовь Евгеньевну, буквально открыв от восхищения рот. Она декламирует ему стихи поэта Николая Агнивцева: «Что мне Париж, раз он не русский! Ах, для меня и в дождь, и в град на каждой тумбе петербуржской растет шампанский виноград...» Булгаков замечает ей:

— Я тоже готов тосковать по родине в Париже. Это — моя мечта.

Любовь Евгеньевна выглядит великолепно, она обаятельна, красива, умна, но Булгаков все-таки наведывается к Тасе, чтобы передать деньги, чтобы увидеть ее, сам не отдавая себе отчета — почему он хочет встречаться с нею, хоть изредка. Может, по привычке? Или причиной этому что-то другое?

Белозерская вскоре узнает, что он бывает у Таси, даже передает ей деньги, и удивлена, что он не говорит о ней ни одного дурного слова. Это позднее отмечала и его третья жена — Елена Сергеевна. Это, видимо, нервирует самолюбивую Любовь Евгеньевну. Она не знает, как «уколоть» Тасю. И в своих воспоминаниях делает это грубовато и нарочито: «В более поздние годы к нам повадилась ходить дальняя родственница первой жены М.А., некая девушка Маня, существо во многих отношениях странное, с которым надо было держать ухо востро... Вообще-то она была девка бросовая». Падала тень на Татьяну Николаевну, у которой могла быть такая «бросовая» родственница, работавшая на каком-то заводе. Об этой девушке никто, кроме Белозерской, нигде не упоминал, и непонятно, зачем она приходила к Булгакову, когда он давно разошелся с Тасей и ее не было в это время в Москве. Тем более, что всех родных, оставшихся после развода с Мишей, Тася упоминает: «Мама с сестрой моей Соней и Вертышевым ездили по гастролям. Я их навещала в Великих Луках, в Костроме, Пензе, в Нижнем Тагиле, Гомеле. В Великих Луках у Сони дочь родилась, чуть ли не после спектакля, как у жены Слезкина. Тамара. Сейчас она в Харькове живет. У нее два сына, Владимир и Виктор. А дочка тети Кати, Ира, выросла, вышла замуж, и они вместе с тетей Соней уехали в Сибирь. У Иры тоже двое детей: Юра и Наташа».

Думала ли юная очаровательная гимназистка с гипнотическими, чертовски завлекательными глазами, жившая в полном благоденствии, вышедшая замуж за умного, веселого и пылкого юношу, любившего ее больше жизни, что судьба ее сложится столь печально, и даже трагедийно. Но она шаг за шагом, с одним усилием за другим будет преодолевать все свалившиеся на нее напасти и невзгоды, сохраняя главное — человеческое достоинство и стараясь выглядеть уверенно и не показывать им, как ей бывает трудно, вплоть до того, что не хочется жить. И держала ее на плаву бытия любовь к Михаилу, до самой последней минуты. Она это тоже скрывала, чтобы не задеть самолюбие мужчин, с которыми еще дважды свяжет себя браком.

«Я сначала устроилась на курсы машинисток, но у меня начались такие мигрени, что пришлось бросить. Потом мы с Верой Крешковой шить стали, я на курсы кройки и шитья пошла, еще с одной женщиной шила. Булгаков присылал мне деньги или сам приносил. Он довольно часто заходил».

Неведомая сила тянула его в комнату на Большой Садовой, чего-то не хватало ему в жизни, было не по себе, когда он подолгу не появлялся там. Раз сказал Тасе, что по стенам соскучился. Она удивилась:

— Обычные стены. Могли бы быть лучше, если заново перекрасить.

А он головой мотает:

— Не в этом дело. Пусть стены старые, но я здесь... — Не договорил, то ли хотел сказать, что жил, то ли писал. Задумался на минуту. Потом, чтобы сменить настроение, стал рассказывать первый анекдот. Тогда Троцкий заболел, и в газете печатали смехотворные бюллетени о состоянии его здоровья, это уже было, когда он написал книгу «Уроки Октября» и попал в немилость Сталина.

У Троцкого спрашивают:

— Лев Давыдович, как вы себя чувствуете?

— Извините, не знаю, — отвечает, — я еще не читал сегодняшних газет.

Расскажет Миша анекдот и улыбается, но как-то странно, театрально, вымученно, словно ему не смешно, а улыбаться надо. Иногда пугливо смотрел на Тасю. Боялся, что она ему закатит скандал или расплачется. А она, наоборот, когда он приходил, собиралась с силами и держалась гордо, вид у нее был самостоятельный. О том, как живет, никогда не спрашивала. Он никогда не спешил уходить. Помолчит и вдруг еще какой-нибудь анекдот вспомнит, вроде для того, чтобы продлить свое пребывание здесь, ведь говорить о чем-то другом, о делах своих он с Тасей и прежде не любил. А о личном — поздно. Вот и рассказывает анекдот: «Стоит еврей на площади перед Лубянкой. У него прохожий интересуется:

— Не знаете, где здесь Госстрах?

— Не знаю, — отвечает еврей, — а госужас — вот...»

Тася потом подумала, что он, возможно, травя анекдоты, готовил себя к устным своим рассказам. Иногда сыпал анекдот за анекдотом, видимо, жокеи Белозерской их ему передавали. Тася почему-то запомнила анекдот, рассказанный им в последнюю их встречу: «Сталин спрашивает у Радека:

— Не вы ли придумываете обо мне анекдоты?

Радек без раздумий отвечает:

— По крайней мере, последний анекдот о том, что вы вождь мирового пролетариата, придумал не я».

А в другое посещение Михаил многозначительно поведал Тасе, что живет с Любой в историческом доме, где бывал Пушкин, где каждый камень связан с великим прошлым, с 1845 года дом принадлежал семье князей Васильчиковых, один из которых был секундантом Лермонтова. У них было пятеро детей. К одному из них — слабоумному Василию — был приглашен в учителя молодой и никому не известный писатель Николай Васильевич Гоголь. Здесь он написал «Майскую ночь». Вечерами заходил в комнату, где жили многочисленные приживалки и воспитанницы, и читал им эту повесть.

«С 1903 года дом заняла женская гимназия Кириены Константиновны Алексековой, ты, конечно, слышала о ней, Тася, известная на всю Россию гимназия. В семнадцатом ее национализировали, преобразовав в школу имени Бухарина. Здесь преподают Надя и Андрей. Они и приютили нас, слава Богу! Кстати, наше окно — справа от полукруглого выступа зала. В тесноте, но не в обиде. Живем на самом верху. В голубятне. Зато близко к небу». (В 1881 году дом и вся округа принадлежали богатейшим банкирам — братьям Поляковым. Старший — Лазарь Соломонович, действительный статский советник, финансировал строительство Политехнического института, Музея изящных искусств, синагоги... Перед революцией его средний брат переехал в Англию, где за развитие текстильного производства получил от английской королевы привилегии пэра. С ним, уже 93-летним, дружила поэтесса Лариса Васильева, муж которой был в Лондоне журналистом. Младший брат — Владимир Соломонович Поляков — остался в России, пятнадцать лет писал программы для Аркадия Райкина, автор сценариев фильмов «Карнавальная ночь», «Мы с вами где-то встречались» и др. Перед кончиной успел навестить брата в Лондоне. — В.С.)

Однажды Миша совершил поступок, которому Тася не могла дать разумное объяснение, поступок худший, чем измена, чем уход от любящей и верной жены. Его можно расценивать как издевательство или глупость увлеченного дикой любовной страстью человека, потерявшего от этого голову, или сделанный в виде подарка предмету страсти, потому что на иное подношение не было денег. «Однажды принес «Белую гвардию», когда напечатали. И вдруг я вижу — там посвящение Белозерской. Так я ему бросила книгу обратно. Столько ночей я с ним сидела, кормила, ухаживала... Он сестрам говорил, что мне посвятит... Он же, когда писал, даже знаком с ней не был».

Вероятно, более объясним поступок тем, что Булгаков не мог иначе угодить «нарядной и надушенной» даме сердца, чем посвятить ей только вышедшую книгу, а принес он ее Тасе, забыв о посвящении и не подумав, что оно вызовет у нее закономерное возмущение, поскольку он привык к терпеливости своего ангела и даже просил его на измены «смотреть сквозь пальцы». И вообще находился в состоянии эйфории, вызванной выходом своего первого романа. Для него это было грандиозное событие, исполнение мечты, а остальное казалось пустяками, в том числе посвящение, главное — написан роман, и Тася должна разделить с ним радость. А для нее, без нечеловеческих усилий которой этот роман вообще не был бы написан, посвящение его разлучнице было оскорблением и унижением. Михаил не подозревал, что может такое случиться, иначе он не принес бы ей эту книгу.

«Однажды пришел с Ларисой, женой генерала Гаврилова из Владикавказа, на «Дни Турбиных» ее водил. Но мне билет ни разу не предложил. Ну хоть бы раз! Ведь знал, что билеты не достанешь... Знакомые уже другие появились, потому что Коморские сказали, что он без Белозерской приходил, и Крешковы тоже. Как-то ее не любили многие».

Субъективно Тася была права. Любовь Евгеньевна держалась заносчиво, когда встречалась с простыми людьми, желала вращаться в литературном мире, среди известных писателей, и благодаря своей прозорливости и уму распознала в молодом, провинциально выглядевшем писателе будущую звезду, потому что могла оценить его произведения. О ней с уважением высказывались писатель Вересаев, академик Тарле... Живя с нею, Булгаков написал свою самую острую и гениальную повесть — «Собачье сердце». Но Татьяна Николаевна, узнав, что Михаил развелся с Белозерской и ухаживает за другой женщиной, не удивилась этому. Общие взгляды на литературу, понимание Белозерской писательского процесса, конечно, сблизили ее с Михаилом, и в красоте ей не откажешь, но между увлечением, даже самым пылким, и настоящей любовью существует большая разница. Человек, познавший истинную любовь и потерявший ее, будет подсознательно стремиться к ней, в поисках ее пройдет вся оставшаяся его жизнь, и он до последних дней может не осознать, что настоящая любовь бывает единственной. Татьяна Николаевна верила, что Михаил поймет свою ошибку, только не знала — когда. И лишь после его женитьбы на Елене Сергеевне она решила, что надеяться ей больше нечего. Она по-прежнему любила Михаила, но не страдала, как прежде, зная, что он живет с другой женщиной. И решила для себя важное — никому и никогда не рассказывать о том, что она была женою Булгакова. Вот если Михаил вернется, тогда другое дело. И стараться быть подальше от его нынешнего окружения, и работать там, где исключены даже случайные встречи с Катаевым, другими гудковцами, даже со Слезкиным и его женой. Старые верные друзья останутся, на то они и проверенные жизнью друзья, в самый трудный момент не бросили ее Коморские, Крешковы...

«Потом мне пришлось переехать из 34-й квартиры в 26-ю. Вернулся домой Левшин, с женой разошелся, и комната понадобилась. Ну, они мне... ключ от дверей не давали, боялись, что их обворуют... дверь мне не открывали, если поздно прихожу. Иногда мне часами приходилось на лестнице стоять, а защиты у меня никакой не было (хранила верность Булгакову, хотя мужчины заглядывались на нее. — В.С.). В общем, переселили меня в полуподвал, в 26-ю квартиру. Да и Коморский мне советовал: «Лучше переходи, чем у буржуев жить». Это в году 27-м было. К сестрам Булгакова я не заходила, и они у меня не бывали. Чтобы получить профсоюзный билет, пошла работать на стройку. Сначала кирпичи носила, потом инструмент выдавала...»

Таким образом Тасе пришлось замаливать свой грех буржуазного происхождения. Наденет холщовую спецовку, заляпанную красками и цементом, и рано утром спешит на стройку. Носить кирпичи по ненадежно построенным лесам, мостки которых пружинят под ногами, работа нелегкая и опасная. Зато никто вокруг не знает, что ты дочь действительного статского советника, и не интересуется, откуда ты и кем была. Таскай кирпичи и гордись, что принадлежишь к рабочему классу, строишь новую счастливую жизнь. Одна беда — мужики цепляются, словно нутром чувствуют, что она свободная баба, наверное по горящим глазам. А многим наплевать, замужем она или нет. Норовят к стене прижать. Обнимают, как бы в шутку. Она никогда косынку не снимала, чтобы мужики не видели ее пышных, красивых волос. Еще больше бы липли. Прораб к ней присматривался. Был удивлен, что она не ругается матом, даже когда нужно отогнать от себя мужика, который иного языка не понимает, дольше, чем другие работницы, отмывает от грязи после работы руки и лицо. Видимо, чувствовал, что ей таскать кирпичи труднее, чем другим бабам, приехавшим на стройку из деревни. Она ко всем относилась хорошо, догадывалась, что среди работниц есть женщины из семей раскулаченных, и тоже, как и она, пошли на стройку по необходимости. Лица у них были печальные и настороженные, даже в праздники. Но они привыкли к тяжелому крестьянскому труду и легче управлялись с носилками, наполненными доверху кирпичами, и несли их, прижав к телу, без особого напряжения, а у нее от натуги искажалось лицо. Прораб пожалел ее и перевел на склад, где она раздавала рабочим инструменты и следила за их сохранностью и состоянием. Даже появилось время передохнуть и подставить лицо летнему солнцу. Зимою работа на морозе была мучением. Склад не отапливался. Тася надевала на себя всю имевшуюся одежду, на которую еле налезала спецовка. Один из рабочих принес ей шапку-ушанку. «Ты правильная баба, — сказал он ей, — тебе бы быть домашней хозяйкой, из тебя бы вышла жена что надо. Подумай, я мужик холостой». — «Подумаю», — сказала она, чтобы не обидеть доброго человека. Но мысли ее по-прежнему крутились вокруг Михаила. Она радовалась, что пьеса «Дни Турбиных» имела громадный успех, переживала, когда ее сняли с репертуара. Миша вызнал, где она теперь живет, и часто приходил к ней, словно на исповедь, как к священнику. «Однажды Михаил приходит: «Я купил две комнаты». Но я не спросила ничего — где, как... Какие-то деньги он мне все-таки давал иногда. Но потом у него самого дела пошли не очень. Говорил: «Никто не хочет меня... Не идут мои пьесы, не берут мои вещи». В общем, ненужный человек. И вот как-то приходит: «Знаешь, я со Сталиным разговаривал». — «Как? Как же это ты?» — «Да вот, звонил мне по телефону. Теперь мои дела пойдут лучше». Я уже профсоюзный билет получила и стала в амбулатории работать, в регистратуре».

Тася привыкла к семье Булгаковых, но гордость мешала ей видеться с его сестрами Надеждой и Лелей, чтобы они не подумали, что она, разведенная с Мишей, навязывается им. А они переживали за Тасю, было стыдно, до боли, что брат бросил такую чудесную жену на произвол судьбы — без определенной профессии у нее не было шансов устроиться на работу в приличное учреждение, на более или менее достойное место. Но Тася выдержала превратности судьбы. От стройки до малооплачиваемого, но чистого, не изматывавшего до головокружения от слабости труда амбулаторного регистратора она прошла нелегкий путь, прошла сама, без чьей-либо помощи. А в 1936 году уехала в Сибирь, без сожаления оставив Москву. Чувства к Михаилу не исчезали, и жить с ним в одном городе, знать, что ему трудно, что у него провели обыск, что против него ополчились многие критики, даже Маяковский выступил со стихами, разоблачающими его буржуазное творчество, было для нее мучительно. Она думала, что вдалеке от Миши, за тридевять земель, переживания ее угаснут.

«Познакомилась в Москве с братом Крешкова, Александром Павловичем, он приехал на врача доучиваться. Стал педиатром, и его послали в Черемхово, километров сто от Иркутска. Он стал писать мне письма, что не может без меня, и звал туда. А тут Булгаков еще раз женился, уже на Елене Сергеевне. Понятно, что ждать мне больше нечего, и я уехала в Черемхово к Крешкову. Это в 1936 году. Но каждые шесть месяцев приезжала в Москву на один-два месяца, чтобы не потерять комнату. Была в основном у Земских и у Крешковых... С Кисельгофом Давидом встречалась, ходила в кино, театры...»

Все-таки с Надей наладилась связь, рано или поздно это должно было произойти, очень близкими подругами они были, даже больше чем подругами, членами одной семьи. Тася неназойливо, как бы между прочим, узнавала у Нади о том, как живет Михаил, что пишет. Узнала, что ему отказали в поездке за границу, и тяжело вздохнула:

— К нам попросился бы, в Сибирь, пустили бы без звука. Он и раньше хотел уехать за границу. Братья его там... Хотел, но не уехал. Я в этом не виновата. Честное слово. Я для него сделала все, что могла. Разбаловала... Но не раскаиваюсь в этом. Сердцу не прикажешь. Может быть, наша жизнь сложилась иначе, если бы я оставила детей. В Киеве сделала аборт. Варвара Михайловна настаивала. Я так любила вашу семью, что не могла перечить Мишиной маме. Потом в Никольском... Надо было рискнуть, хотя Миша был больным. Все равно у меня после этого... детей не могло быть. Думала, что пригожусь племянникам, за ними стану ухаживать, но они далеко. И никто, никакой племянник не заменит собственного ребенка. Он, конечно, какое-то время мешал бы Мише работать, но счастье принес бы большое... Нам обоим. А мне сейчас не о ком заботиться. И в этом моя беда. Мужу я помогаю. Делаю все, что требуется от жены... Но ради Миши готова была отдать жизнь...

— Знаю, — вытирая слезы и преодолевая душившие ее спазмы, еле вымолвила Надя, у которой тоже жизнь сложилась неудачно. Борис умер. Андрей от нее ушел.

Каждый отъезд Таси из Москвы превращался для нее в трагедию. Спасибо судьбе за Давида. Он провожал ее и заставлял крепиться. Приближаясь к вокзалу, Тася вспоминала, как они с Михаилом стремились в Москву, как она приехала сюда на разведку, чтобы выяснить, смогут ли они здесь жить. Ютилась где попало, питалась чем придется, но каким великим было счастье, когда Миша приехал в Москву и разыскал ее. А теперь она уезжает черт знает куда, уезжает из города, где живет он, где ему сейчас трудно, и она, его ангел-хранитель, не может ему помочь.

Она до последней минуты не садилась в поезд, пока проводник строго не предупреждал ее об отправке. Она через силу ставила ногу на ступеньку тамбура, а потом, сдерживая слезы, махала из окошка рукой, прощаясь с Михаилом, Москвой, Давидом...