Вернуться к А.-А. Антонюк. Булгаковские мистерии: «Мастер и Маргарита» в контексте русской классики. Очерки по мифопоэтике

Диалог Фауста и Беса Мефистофеля

Как арлекина, из огня
Ты вызвал, наконец, меня.

«Сцена из Фауста» (1825)

Его язвительные речи...

«Демон» (1823)

«И всех вас гроб, зевая, ждет». Отношения пушкинского Фауста с Бесом, с одной стороны, — дань гётевским традициям, которые в русской литературе вслед за Пушкиным продолжают затем и Достоевский и Булгаков. С другой стороны, это память жанра «сократических диалогов», которая проявляется у Пушкина в споре Фауста и Беса Мефистофеля уже в том, что оба героя предстают некими «идеологами», в чем Мефистофель Пушкина даже «проговаривается», когда обращаясь к Фаусту, словно Сократ к своему оппоненту, бросает ему реплику: «И знаешь ли, философ мой...», — не без намека называя его «философом».

В изображении своего Фауста Пушкин подхватывает и томление и раздвоенность, которую испытывает Гётевский Фауст:

Что ни надень, все мучусь я хандрою,
И уз земных не в силах я забыть.

И. Гёте. «Фауст» (1808)

Пушкин показывает, что, собственно, томит его героя. Основная проблематика споров Беса и Фауста не просто существование, а его онтологическая глубина — бытие (как счастливое существование). Их различные взгляды по этому вопросу есть основное противопоставление (диалогическая синкриза) их спора, а анакризой — провокационным словом, развивающим художественную мысль всего диалога, является у Пушкина слово «скука» (как своеобразный синоним «смерти»). Спор этот идеологический, а по законам идеологического спора — для него характерна синкриза (сопоставление, противопоставление) обнажённых «последних позиций в мире». Фауст провоцирует Мефистофеля на диалог своей провокационной анакризой: «Мне скучно, бес!», на что Мефистофель саркастически замечает: «Вся тварь разумная скучает», что звучит как упрек Богу, создателю «твари разумной» («homo sapience») — то есть, человека. Это становится завязкой их спора о бытии человека в мире.

Сначала Мефистофель ретроспективно передает все важные моменты совершаемого с Фаустом путешествия, в ходе которого его «подопечный» Фауст должен был выдержать подготовленные ему искушения. Цель искусителя все та же — соблазнить человека (то есть, убедить в истинности своих «даров») и тем обесценить данную Создателем жизнь, чтобы в конце концов (склонив к договору) забрать его душу в свои адские пределы.

Провоцирующая реплика Фауста: «Мне скучно, бес» — задала тему для приключений слова «скука» (как слова-мысли в диалогической плоскости их спора). С этого момента в художественном пространстве нарисованной Пушкиным беседы понятие «скука» (за которым, собственно, кроется понятие смерти и небытия — «гроба») начинает подвергаться всевозможным философским и лингвистическим испытаниям и перипетиям (в том числе, игровым и смеховым). Софист Мефистофель ведет диалог по всем канонам жанра «сократического диалога». Упомянув о Творце, как создателе человека, он объясняет Фаусту со своей точки зрения основной принцип творения человека (как «твари разумной»): «Вся тварь разумная скучает»; «И всех вас гроб, зевая, ждет». Мефистофель намечает тему неизбежной смерти — «гроба» и «скуки» — то есть, проявления жизни лишь как ожидания смерти («зевая»).

Подвергнув сомнению понятие человека разумного — «homo sapience» (которого Мефистофель, глумясь, называет «тварью разумной»), он в своих тезисах последовательно доказывает затем идею ущербности человеческого существования («вся тварь разумная скучает, скучай и ты»). Темой спора, таким образом, становится скука как охлаждение к жизни, которую Мефистофель утрированно возводит в ранг последнего закона — единственно возможной, безапелляционной истины. Он даже готов доказывать все это на языке античности — на латыни, чтобы создать иллюзию настоящего «сократического диалога». «Fastidium est quies», — говорит он (то есть, «скука — есть отдых, покой»), а затем, глумясь над понятием вдохновение, делает свой перевод: «скука — отдохновение души». В подтверждение своей мысли, которая звучит у него как оксюморон («Скука есть отдохновение от вдохновения»), Мефистофель перечисляет затем основные причины скуки как утраты жизненного интереса. Играя словами и противоположностями, он создает, на первый взгляд, разумную и объективную картину мира людей, утративших интерес к жизни:

Иной от лени, тот от дел;
Кто верит, кто утратил веру;
Тот насладиться не успел,
Тот насладился через меру,
И всяк зевает да живет...

«Сцена из Фауста» (1825)

Все pro et contra последних вопросов человеческой жизни обнаруживаются у него через понятие скуки. Формы скуки как охлаждения жизнью Мефистофель представляет многообразные: это и тоска, и уныние и печаль, но все они, по его философии, именно результат охлаждения и даже отвращения.

Показывая контрастно противоположные устремления людей, Мефистофель как истинный психолог видит причину раздвоенности людей — с одной стороны, их стремление к абсолюту и возвышенному (делам и вере), а с другой стороны, показывает их приземленный опыт, который и является причиной их разочарованности и «скуки ненавистной» (на примере жизненной скуки самого Фауста).

Причины Мефистофель вскрывает самые разнообразные: это может быть в результате неосуществимости мечты («утратил веру») или, наоборот, от пресыщения («насладился через меру»). Лень, утрата веры, греховные наслаждения и прочие грехи, связанные с наслаждениями или только с тягой к ним («тот насладиться не успел») делают души людей его добычей.

Чтобы оценить всю глубину споров между Бесом и Фаустом, попробуем реконструировать пушкинский диалог как голые «последние вопросы» Фауста и ответы на них Мефистофеля:

Фауст:

Мне скучно, бес!
............

Мефистофель:

Скажи, когда ты не скучал?
Подумай, поищи...
............
Тогда ль, как погрузился ты
В великодушные мечты...

Фауст:

............

Мефистофель:

В пучину темную науки?
Но — помнится — тогда со скуки,
Как арлекина, из огня
Ты вызвал, наконец, меня.

Фауст:

Перестань,
Не растравляй мне язвы тайной.
В глубоком знанье жизни нет —
Я проклял знаний ложный свет...

Мефистофель:

Желал ты славы — и добился...

Фауст:

А слава... луч ее случайный
Неуловим. Мирская честь
Бессмысленна, как сон...

Мефистофель:

Хотел влюбиться — и влюбился.

Фауст:

О сон чудесный!
О пламя чистое любви!

Мефистофель:

Ты с жизни взял возможну дань,
А был ли счастлив?

Фауст:

Но есть
Прямое благо: сочетанье
Двух душ...
............
Там, там — где тень, где шум древесный,
Где сладко-звонкие струи —
Там, на груди ее прелестной
Покоя томную главу,
Я счастлив был...

Мефистофель:

Когда красавица твоя
Была в восторге, в упоенье,
Ты беспокойною душой
Уж погружался в размышленье
(А доказали мы с тобой,
Что размышленье — скуки семя).
И знаешь ли, философ мой,
Что́ думал ты в такое время,
Когда не думает никто?
Сказать ли?

Фауст:

Говори. Ну, что?

Мефистофель:

Любви невольной, бескорыстной
Невинно предалась она...
Что ж грудь моя теперь полна
Тоской и скукой ненавистной?..
............
Потом из этого всего
Одно ты вывел заключенье...
............
Ты думал:
............
На жертву прихоти моей
Гляжу, упившись наслажденьем,
С неодолимым отвращеньем...
............

Фауст:

Сокройся, адское творенье!
Беги от взора моего!

Мефистофель:

Изволь. Задай лишь мне задачу:
Без дела, знаешь, от тебя
Не смею отлучаться я —
Я даром времени не трачу.

Реконструированный нами диалог из «Сцены из Фауста» А.С. Пушкина.

В какой бы сфере жизни Фауст ни находил вдохновение, Бес подлавливает его в тот самый момент, когда Фауст начинает переоценивать этот момент с точки зрения его онтологической глубины. Фауст — ученый, который пытался научно обосновать причины жизни и смерти, обращался к магии для того, чтобы (словами гетевского Фауста) ему «открылись таинства природы», и он постиг «всю мира внутреннюю связь», но зашел в тупик со своим научным анализом, — и это одна из его «тайных» мук, в чем он и признается Бесу:

Фауст:

Не растравляй мне язвы тайной.
В глубоком знаньи жизни нет —
Я проклял знаний ложный свет...

«Сцена из Фауста» (1825)

Бес, однако, нарочито «растравляет язву», как он это проделывал и с пушкинским Монахом в поэме «Монах», ища лишь «поддеть святого сбоку». «Язва тайная», — по выражению Фауста, — это его внутренние муки и его «горе от ума».

Фауст прошел тот же путь к «таинственному древу», что и Ева — первый человек, но, в результате, познал лишь «знаний ложный свет» и встал на путь заблуждений (как и другой герой Пушкина — Онегин, который признает себя «жертвой бурных заблуждений»). Древо познания не принесло счастья Адаму и Еве, о чем Бог, впрочем, их предупреждал, наложив запрет. Фауст в новую историческую эпоху научного познания мира «проклял знаний ложный свет». И Бес Мефистофель как бы вторит ему:

Мефистофель:

А доказали мы с тобой,
Что размышленье — скуки семя.

«Сцена из Фауста» (1825)

В один из интересных моментов их спора Бес подводит итог глубины существования Фауста: «Ты с жизни взял возможну дань», и тут же переводит вопрос в план не просто существования, а бытия: «А был ли счастлив?». Фауст не находит ни одного жизненного момента, который бы его сделал счастливым. Но один момент он готов выделить и даже признать как момент своего счастья:

Мефистофель:

Ты с жизни взял возможну дань,
А был ли счастлив?

Фауст:

...есть / Прямое благо: сочетанье
Двух душ...
............
Там, там — где тень, где шум древесный,
Где сладко-звонкие струи —
Там, на груди ее прелестной
Покоя томную главу,
Я счастлив был...

«Сцена из Фауста» (1825)

Если внимательно вчитаться в эти строчки, то они — с их упоминанием о «сочетанье двух душ» и описанием того, где это могло происходить («Там, там — где тень, где шум древесный, // Где сладко-звонкие струи»), явно являются архетипическими образами и уносят нас в Эдемский Сад, то есть в Рай. Такое низвержение в сознание Фауста образов Рая говорит о взыскании его душой платонической любви, которую он все же испытал как счастье: «Там, на груди ее прелестной // Покоя томную главу, // Я счастлив был...» («на груди ...главу» — это, собственно опять те тавтологии, которые каждый раз возникают у Пушкина как реминисценции библейского текста (они же появляются и в «Гавриилиаде» при описании первых людей Адама и Евы в Райском Саду — ср. фр. tête-à-tête; vis-à-vis, скалькированные Пушкиным в «Гавриилиаде» как «глаз-на-глаз», а также им подобные — «рука с рукой» — явные кальки, которые уводят нас, в свою очередь, к библейским тавтологиям «плоть от плоти» и «кость от кости»).

В этих всплывающих у пушкинского Фауста образах, рисующих состояние первого человека Адама до грехопадения, мы слышим ностальгию Фауста по девственному саду (который в «Гавриилиаде» софистически и двусмысленно назван Бесом «таинственным вертоградом», а в определении гётевского Фауста с его раздвоенностью души — «небесные поля, Где тени предков там, в эфире»).

В пушкинской «Сцене из Фауста» (1825) «старый софист» Бес Мефистофель, понимая, куда клонит Фауст — что речь сейчас зайдет о Боге (тайна которого в отношении человека так и осталась всеобщей тайной по причине предательства Змея-искусителя), хитро уводит разговор в свою сторону, переводя его в нужный ему план.

Фауст и Мефистофель — это два отдельных персонажа. Но иногда их сложно становится различать, поскольку Фауст не признается себе в своей деградации, и тогда Мефистофель начинает говорить как бы вместо него — от его лица, проявляя при этом обратную, темную сторону души Фауста:

Мефистофель (как бы от лица Фауста):

Невинно предалась она...
Любви невольной, бескорыстной
Что ж грудь моя теперь полна
Тоской и скукой ненавистной?..
............
На жертву прихоти моей
Гляжу, упившись наслажденьем,
С неодолимым отвращеньем...

«Сцена из Фауста» (1825)

Когда Мефистофель-искуситель начинает выступать в роли обвинителя, он обнажает душу Фауста и начинает говорить от его лица. И это, говоря словами Онегина, и «бесит» Фауста. Бес Мефистофель как бы проговаривает внутренний монолог Фауста, это его внутренний голос (мысли самого Фауста, но высказанные вслух Мефистофелем). Мефистофель — главный искуситель, он учитель, наущениями которого Фауст и подталкивается к разврату. И Фауст, искушаемый его стараниями, также, в свою очередь, становится искусителем, выступая уже в двух ролях — искушающего (очередную «жертву прихоти своей») и искушаемого (невинностью «любви невольной, бескорыстной»).

Страдания начинают разъедать Фауста: «Что ж грудь моя теперь полна // Тоской и скукой ненавистной?», — это говорит Бес, но от лица Фауста. Бес Мефистофель как бы проговаривает внутренний монолог Фауста, это мысли самого Фауста, но высказанные вслух Мефистофелем. То есть, сознание пушкинского Фауста (как и Фауста Гёте) раздваивается, и он получает второе «я», но это второе «я» — и есть Бес. Это и есть распятие на Древе жизни между двумя противоположными ветвями — Добра и Зла.

Необходимо подчеркнуть, что в «сократических диалогах», от коих ведут часто свое происхождение диалоги Пушкина, испытание мудреца есть испытание его философской позиции в мире, а не тех или иных, независимых от этой позиции, черт его характера. Речь не идёт об испытании определённого человеческого характера, индивидуального или социально-типического, речь идет об испытании идеи, и в данном случае — правды о скуке как утере жизненного интереса (говоря словами Пушкина, «сердце,... охлажденное опытом»). Испытание мудреца есть испытание его философской позиции в мире, а не тех или иных, независимых от этой позиции, черт его характера.

Припирая Фауста в очередной раз своими — якобы неоспоримыми — доводами, пушкинский Бес Мефистофель, в конце концов, рисует безысходную картину существования человечества:

— Что там белеет? говори.
— Корабль испанский трехмачтовый...
На нем мерзавцев сотни три...
Да модная болезнь...

«Сцена из Фауста» (1825)

Чем же закончилось «сократическое путешествие» слова-понятия «скука» (лат. «fastidium») в прениях беса и человека? Спор как бы заканчивается ничем, и читатель остается немного в недоумении, хотя до этого его все время держали в довольно драматическом напряжении, развивая бесконечные перипетии приключений этой загадочной дамы — «неотвратимой» и «ненавистной» Скуки. Бес, ведя свой диалог в духе «сократического», подвергал провокационное слово «скука» всевозможным сопоставлениям, ставя его в разные контексты, в том числе, и в контекст других языков, пытался острить, включая слово в различные изречения на латыни (что очень свойственно жанру «сократического диалога» с его техникой сопоставления различных слов-мнений и высказываний о предмете, с его обыгрыванием слова другим словом, в том числе, на другом языке). Он предлагал Фаусту записать в своем альбоме в качестве назидания некую сентенцию:

Fastidium est quies — скука
Отдохновение души.

«Сцена из Фауста» (1825)

Тем самым он лукаво трактовал «скуку» как «отдых от вдохновения» (собственно, отдых от жизни, то есть смерть). Он давал также другое определение скуки: «Размышленье — скуки семя». Однако разгадка всех приключений этого слова как понятия содержится, скорее всего, в словах «модная болезнь». «Она недавно вам завезена», — говорит Бес.

Недавно в Россию было «завезено» английское слово «сплин», как об этом упоминает сам Пушкин в «Евгении Онегине». Слово «сплин», как известно, стало не только общеупотребимым в этике и философии в пушкинскую эпоху, но и стало целым явлением в идеологии и даже основой художественного направления (например, османизма с его образом меланхолии как мировой скорби). Для Мефистофеля «модной болезнью» как аллюзией скуки, скорее всего, было греческое слово «μελαγχολία» (грусть, меланхолия), а для современников Пушкина — английское слово «spleen» (хандра, злоба, раздражение) как охлаждение к жизни:

Недуг, которого причину
Давно бы отыскать пора,
Подобный английскому сплину,
Короче: русская хандра
Им овладела понемногу;
Он застрелиться, слава богу,
Попробовать не захотел,
Но к жизни вовсе охладел.

«Евгений Онегин» (1:XXXVIII)

Но и на этом не заканчиваются еще приключения капризной дамы. Дело в том, что «fastidium» — «скука», слово, которое Мефистофель находит в другом языке для ее трактования, означает на латыни еще и брезгливость (а не только скуку и усталость). Брезгливость — это, как известно, отвращение. А отвращение — это та конечная точка, в которую приходит эволюция состояния скуки для Беса Мефистофеля:

На жертву прихоти моей
Гляжу, упившись наслажденьем,
С неодолимым отвращеньем.

«Сцена из Фауста» (1825)

Весь этот путь, который проделывает скука от печали до тоски, в конечном итоге доходя до отвращения к предмету любви, — это и есть охлаждение к жизни в целом — меланхолия, или сплин. По поводу отношения общества к этому явлению Пушкин в своей заметке «О стихотворении "Демон"», в частности, писал: «...Вижу я в "Демоне" цель... более нравственную... печальное влияние оного на нравственность нашего века».

Эту тему позднее будет глубоко исследовать также Достоевский во вставной легенде о Великом инквизиторе в «Братьях Карамазовых»: «Ибо тайна бытия человеческого не в том, чтобы только жить, а в том, для чего жить», — говорит Великий инквизитор у Достоевского в споре с Христом.

Мефистофель, побуждая Фауста к итоговому выводу о бессмысленности человеческой жизни, подводит его к итоговому поступку — самоубийству. Это то, к чему также склоняет Черт Ивана Карамазова в романе Достоевского: «Но колебания, но беспокойство, но борьба веры и неверия — это ведь такая иногда мука для совестливого человека, вот как ты, что лучше повеситься», — говорит Черт у Достоевского (гл. 9).

Но осознание «модной болезни» как рокового охлаждения к жизни — приводит Фауста Пушкина не к самоубийству, а к бунту. Бес называет приплывших на корабле людей не иначе как «мерзавцами», а Фауст вдруг понимает в этот момент, как глубоко демонизировано, на самом деле, человечество.

Доводы Мефистофеля рождают у Фауста эсхатологические прогнозы и картину конца мира. Он поступает почти как когда-то поступил Бог, наслав на Землю потоп и уничтожив допотопное человечество (оставив в живых тоже только «сотни три»). В этой сцене Пушкина Фауст «застрелиться, слава богу, ...не захотел». Но он проходит испытание еще одним искушением — властью, которая ему также дана в распоряжение разрушительным и темным духом Мефистофелем. Фауст по-своему проходит через это искушение: он приказывает Бесу: «Все утопить!» (Человечество утонуло в собственных слезах — так обыгрывал это приключение скуки Льюис Кэрролл в «Алисе в Стране чудес», имея в виду озеро Алисиных слез как аллюзию всемирного потопа).

Да! если бы все слезы, кровь и пот,
Пролитые за все, что здесь хранится,
Из недр земных все выступили вдруг,
То был бы вновь потоп — я захлебнулся б
В моих подвалах верных.

А.С. Пушкин. «Скупой рыцарь» (II)