Вернуться к Г.А. Смолин. Булгаков на пороге вечности: мистико-эзотерическое расследование загадочной гибели Михаила Булгакова

Приворот

«Распад — начало великого рождения. Он изменяет форму и суть, силы и свойства природы. Распад — повитуха великих событий! Он губит многое и многих, дабы породить один прекрасный плод; ибо распад есть коренное изменение, смерть и разрушение изначальной сущности всех вещей. Он влечет за собою рождение и перерождение форм, в тысячу раз превосходящих прежние. И в этом — высочайшая и величайшая тайна Создателя, самое удивительное из чудес, которые Он явил смертному человеку».

Парацельс1

После смерти Булгакова мне показалось, что вскоре и я уйду следом за ним. За время наших с Мастером ночных бдений я настолько врос в него, что, когда его кремировали, а затем капсулу с прахом предали земле, то я воочию почувствовал, что жизнь моя начала угасать. Меня стало тянуть на московские погосты: я исходил Новодевичий монастырь вдоль и поперек, затем настал черёд Ваганьковского и Введенского погостов и кладбища Донского монастыря; разговаривал с фотографиями на стелах, как с живыми людьми, и они мне отвечали; у меня появилось масса друзей. Более того, возникла пропасть между тайным миром мёртвых, с которым я соприкоснулся у изголовья могилы Булгакова и повседневной жизнью людей, которая с уходом Мастера, стала катастрофически увеличиваться. Она ширилась и углублялась; а через две недели после похорон превратилась просто в непреодолимую бездну. Так что для меня было немыслимым рассказать о случившемся кому бы то ни было: ни моим коллегам по университету и больнице, ни даже моей дорогой жене. Ведь все это время она, абсолютно ничего не понимая, всем сердцем тянулась разгадать то, как ее некогда заботливый и любящий муж отдалился от нее, и молча надеялась на моё возвращение. Подобно сюжету картины «Возвращением блудного сына».

Пытаясь по крупицам собрать остатки душевного здоровья и в то же время выполнить клятву, данную Булгакову, которого я так и не смог вылечить, я принялся после его смерти искать ответы на загадки его скоротечного недуга.

Буквально через 24 года, будучи у постели Павла Сергеевича Попова, я оказался у смертного одра литературоведа, биографа и в своём роде помощника великого Булгакова. Был январь 1964 года. Погода выдалась по весеннему неожиданной — с дождём и снегом, полетать той, в которую скончался Булгаков. С каждым днем физические и душевные силы Попова таяли.

Он лежал, безукоризненно опрятный, в залитой солнцем и украшенной распустившимися цветами в горшках и в кашпо в просторной гостиной, — разительный контраст с мрачной клетушкой, в которой окончил свои дни великий Булгаков, — и рассказывал мне истории владикавказского периода своего покойного друга (иногда словами скупыми и точными, иногда — пространно и бессвязно).

Но, несмотря на слабость, он так же жаждал говорить о Булгакове, как я — слушать; особенно о временах, когда он жил во Владикавказе в 1920 году (Булгаков значился начальником медчасти 5-го Александрийского гусарского полка в деникинской армии; зимой 1919—1920 годов он участвовал в военных действиях в Чечне; был тяжело контужен). Эти воспоминания странным образом утешали меня. Я стал навещать Попова ежедневно. Примерно в пятом часу пополудни я появлялся у его порога с чемоданчиком-саквояжем в руке и каким-нибудь скромным подарком — несколько яблок, апельсинов или букетик цветов для жены, также сушёный инжир, который он обожал.

Его супруга была самой кроткой и доброй женщиной из всех, кого я когда-либо встречал. Она ни разу не позволила себе даже малейшего намёка на неуместность моих частых визитов. Изо дня в день она встречала меня дружеским рукопожатием и ангельской улыбкой и провожала в просторную, полную воздуха комнату на первом этаже. Вскоре подавали чай, который в том году, следуя московской моде, оказался в большой чести (надо сказать, что в нищих или процветающих домах столицы заваривали и подносили гостю отменный индийский напиток). Семейство Поповых можно было назвать процветающим — доходы заведующего кафедрой МГУ и профессора были весьма приличными, а потому квартира его производила хорошее впечатление состоятельного советского интеллигента.

Поначалу я проводил у постели Попова не более часа. Но близился конец января, а с ним неумолимо надвигался последний час Попова, и я стал засиживаться допоздна, так что единственным, кого я встречал на улице, возвращаясь домой, были неутомимые дворники.

Ни разу я не слышал ни единого упрека от членов семьи Попова, хотя наши с ним встречи грубо нарушали уклад их жизни. Сын, копия матери, в последние дни отца не мог проводить с ним столько времени, сколько хотел. Мои бесконечные расспросы о Булгакове были самым бесцеремонным вторжением в святость семейного очага: приходя, я видел целые кипы страниц, исписанных старательным почерком Попова: то были выполненные им для меня наброски сюжетов, непосредственно связанных с Булгаковым. На все мои протесты и объяснения, что такой труд непосилен для человека в его состоянии, Попов только улыбнулся и, откинувшись на широкую подушку, благоухавшую розой и лавандой, ответил:

— Я всего лишь скромный преподаватель, заведующий кафедрой МГУ, товарищ Захаров. Но видит Бог, я буду честно служить до конца...

Так начались наши вечерние беседы. Они не обязательно напрямую касались Булгакова, но он всегда незримо присутствовал, как человек, который сидит в уголке, не принимая участия в разговоре. Попов по своему любил Булгакова и потому стал последним звеном, соединяющим меня с ним; в свою очередь, моя очарованность Булгаковым давала Попову возможность подтвердить свою преданность покойному другу. Но Попов умирал, и непрочные узы, связующие нас, неминуемо должны были порваться.

— ...Николай Александрович, друг мой, если Господь решит, что мне пришла пора покинуть этот мир, а я не успею переписать эти бумаги, они могут попасть в руки тех, кто называет белое чёрным.

Во время одного из визитов Попов откровенно признался:

— Я пока не знаю, чем могу помочь вам, но одно знаю наверняка: мой друг Булгаков желал и настаивал, чтобы каждое слово, написанное о нем после его смерти, было бы словом истины. Булгаков прекрасно знал библейские тексты. Он не страшился правды — достоверной правды. Истины. Его совсем не волновало расхожее представление, что пороки героя якобы могут затмить его добродетели. Я вспоминаю, как однажды — Булгаков болел уже второй месяц — мы с ним беседовали о Понтии Пилате. Пользуясь случаем, я спросил у Булгакова: кого из современников он предпочел бы иметь своим биографом. Ни секунды не колеблясь, великий писатель ответил: «Пашу, Павла Сергеевича Попова».

Я уже слышал об этом, но слукавил и сказал, что ничего не знаю об этой истории.

— Да, сударь, именно меня Булгаков воздвиг в биографы, — отвечал Попов. — Я ведь как никак тоже литератор, а точнее литературовед. Булгаков виделся со мной довольно регулярно и всегда восхищался моими трудами. В то утро, воздев руку и глядя мне прямо в глаза, Булгаков произнес: «Можете быть уверены, что не успею я умереть, как целая свора бумагомарателей примется сочинять про меня небылицы. Ибо таков удел каждого, кто опередил свое время. Особенно достанется тем, кто был слишком рядом со мной: жёнам, близким, друзьям. Пообещайте же, что каждое слово в этой биографии будет словом правды — какой бы горькой она ни была по отношению к тому или иному человеку, включая меня».

Далее Попов сообщил мне, что взял на себя обязанность составить в ближайшее время полное жизнеописание Мастера.

— Пока же, доктор Захаров, в вашем распоряжении всё, чем я владею, — сказал он в конце нашей встречи. — Это его многочисленные записи, пачка писем, документы, завизированные Булгаковым. Возможно, они окажутся полезными для вашего исследования, мой друг. И пожалуйста, не отказывайте мне в удовольствии переписать для вас то, что, как мне кажется, может вам пригодиться. По крайней мере, — добавил он, — это хоть какое-то серьёзное для меня занятие. Как видите, я прикован к постели, и это, по словам моего врача, даже в лучшем случае продлится еще месяц. Так что я буду безмерно счастлив поделиться с вами воспоминаниями о нашем с вами Булгакове, Маке, также общим прошлом, если это поможет вам лучше разобраться в причинах и течении его смертельной болезни.

Всякий раз я уходил от Попова с кипами листов, исписанных его чётким, твердым почерком гуманитария. Дома я немедленно направлялся в кабинет и складывал их на письменном столе. К концу января там образовалась внушительная стопка. Но, к стыду своему, я ни разу не прикоснулся к ней. Пятнадцать лет эти бумаги оставались непрочитанными.

Несколько раз я пытался расспросить Попова о том, что происходило между мной и Булгаковым в те последние ночи, докопаться до истины моих видений мастера в многочисленных перевоплощениях: в Сочинителя, Фантазёра, кубинца Родригеса, Модератора, Командора и других персонажей. Но всякий раз что-то мешало мне — то приступ кашля у Попова, то появление его жены; то сам Попов, перебивая меня, уносился памятью в давние времена, когда еще молодыми людьми они веселились с Булгаковым на праздниках во Владикавказе.

Я не мог найти никакого объяснения критической статье Булгакова «Юрий Слезкин. Силуэт», вышедшей в Берлине (журнал «Сполохи, № 12, 1922 год) по поводу творчества коллеги Попова и решил, что лучше всего будет вычеркнуть этот опус из памяти.

Но я много размышлял, в том числе и на бумаге, о природе стремительного телесного перерождения, которому был свидетелем, о том, чем могли быть вызваны перемены восьмого дня, и о возможной связи всего предыдущего с Булгаковым.

Все месяцы, что я лечил его, болезнь почек причиняла ему невыносимые страдания; а известный патологоанатом будущий академик А.И. Струков, сказал, что он еще никогда не наблюдал столь ужасного состояния почек. Еще со времен великого врача Парацельса известно, что люди, подобные Булгакову, с ярко выраженным холерическим темпераментом, постоянно страдали болезнями почек. Я видел, что у Булгакова некие внутренние преграды тормозили поток энергии, не давая ему обернуться внешней двигательной активностью.

Однако энергия Булгакова, его воля все еще находили выход, и этот выход был — в писательстве. Почти все его произведения были, казалось, надиктованы некоей могучей силой — в особенности «Мастер и Маргарита», который по сути был его Реквиемом. Михаил Афанасьевич всё более становился больным, тело его стремительно дряхлело, а сочинения становились все грандиознее, а в его закатном романе («Мастер и Маргарита») достигли своего апогея. И здесь — о, ирония судьбы! — их автор окончательно погиб, а вернее сказать — был уничтожен. И еще один парадокс: с годами неукротимая энергия Булгакова все сильней воплощалась в его книгах, сценариях, но сам он (и Попов подтвердил это мое наблюдение) в повседневной жизни становился все беспомощней; его повергал в растерянность даже самый простой выбор: что ему съесть или где отдохнуть в очередном году. Булгаков сделался заложником собственной нерешительности.

Я пришел к выводу, что Булгаков страдал пороком всего комплекса: зрение — почки — конечности. Его холерический темперамент постоянно боролся с этим недугом; и вся внутренняя энергия, которая должна была перейти во внешнюю, вся воля, которая должна была концентрироваться на принятие важных для жизни решений, — все это погибало втуне, накапливаясь в теле Булгакова, трансформируясь в дикие нечеловеческие боли. Воля Булгакова не могла быть преобразована во внешнее действие — следовательно, поток энергии словно перевёрнутая пирамида обратил свою мощь внутрь мастера, сокрушила зрение, ненасытным зверем набросилась на почки и наконец привела к уремии. Все это, в свою очередь, стало препятствием в его передвижении.

Итак, почки и зрение Булгакова были поражены тяжким недугом; и единственным путем к выживанию стала сила его воли, развитая — без преувеличения! — до титанических масштабов и воплощенная в сценариях и литературе. Тут уже было не до забот о плоти. Физическая жизнь Булгакова могла продлиться ровно на столько, на сколько он был способен противостоять натиску неожиданного недуга. Смертельная болезнь отсчитала ему совершенно немного — полгода умирания, которые он распорядился употребить во имя литературы, дописывая и шлифуя свой роман «Мастер и Маргарита», как Моцарт Реквием.

Я вспоминал те ночи, ночи бдений, когда сидел возле Булгакова и говорил его устами. При этом словно сталкивались две силы: точно в новых машинах с паровым двигателем, где горячий пар непременно должен найти выход, иначе неизбежен взрыв, тело Булгакова, его душа, все его существо на какое-то время разверзалось, дабы выпустить наружу раскаленный поток энергии; но в то же время в это отверстие врывались могучие, грозные силы извне — они наполняли тело Булгакова чуждой энергией, населяли иными духами.

Этими-то мыслями я и делился с Поповым, который никогда не уставал слушать мои рассказы о Булгакове. Нередко они будили в нем память о былом. Однажды, когда я в очередной раз попытался затронуть тему ночных бдений с Мастером, Попов неожиданно сказал:

— Странно, что с возрастом человек лучше помнит события сорокалетней давности, чем то, что случилось с ним, к примеру, вчера.

Затем он обратился к воспоминаниям детства:

— Как рассказывал мне Михаил Афанасьевич, жизнь в Киеве Булгаковы вели патриархальную. Удобная квартира, добротная мебель, свет жёлтых абажуров; русская кухня. Каждое лето Булгаковы на лето уезжала в своё поместье — в «Бучу». Мать Варвара Михайловна обладала педагогическим даром — налаживать жизнь в любых предлагаемых обстоятельствах. Когда муж умер, оставив её одну с семерыми детьми, Варвара Михайловна стала главой дома. Все дети боготворили мать и немного побаивались. Когда надо было сделать замечание, мать вызывала виновного в отцовский кабинет и строгим голосом делала выговор. Среди детей этот вызов звался на «цугундер». Первая жена Булгакова Татьяна Лаппа-Кисельгоф рассказывала: «Булгаковы жили дружно... Соберутся, устроят оркестр или разыграют что-нибудь... Где был Миша, там неизменно царили шутки, смех, веселье. Игра в «шарады» превращалась в маленькие театральные представления. Кроме того, он экспромтом писал небольшие рассказы, которые вызвали безудержное веселье и смех.

— И всё это рухнуло, Павел Сергеевич?

— Да, — кивнул тот. — Как сам говорил Михаил Афанасьевич: «Легендарные времена оборвались, и внезапно и грозно наступила история»

— В самом деле? — удивился я, силясь увязать этот образ кроткого молодого человека с тем Булгаковым, которого я знал.

— О да, — кивнул Попов. — Понимаете, его мать знала, когда нужно оставить Булгакова в покое. Она первой замечала это отсутствующее выражение в его взгляде и говорила мне: «Ребята, не трогайте Михаила; видишь, он опять витает в облаках». А потом ласково брала его за подбородок: «Ну, мой юный Прометей, спустись с небес на землю».

Слова «юный Прометей» обожгли меня. Конечно же! Как я мог просмотреть это сходство? Та титаническая сила, которая терзала тело Булгакова изнутри — об этом говорил и патологоанатом, производивший вскрытие, — вылилась в его литературе, была поистине Прометеевой силой!

Я мучительно вспоминал все, что знал о Прометее. Кажется, это был титан, который помог Зевсу победить других титанов. А имя его в переводе означает «провидец», то есть он заранее знал, к чему приведет любой его шаг; не так ли было и с Булгаковым?.. Вслух же я произнес:

— Прометей — это не он ли вылепил людей из глины?

— Именно, — широко улыбнулся Попов. Глаза его сияли. — Прекрасный миф! Мы читали его и перечитывали зимними вечерами в гостиной. Помню, Булгакову он особенно нравился. В нашей библиотеке была огромная книга мифов, а в ней — картинка: Прометей, прикованный к скале. Булгаков часами любовался ею, не говоря ни слова. Мама с удовольствием рассказывала нам этот миф, а Булгаков обожал его слушать.

— Пожалуйста, расскажите мне его, — если, конечно, это не утомит вас.

— Ну что вы! С огромной радостью. Конечно, я никогда не расскажу так прекрасно, как это получалось у его мамы...

Попов поудобнее устроился на перине и закрыл глаза и стал рассказывать:

— Сейчас... Когда Зевс, царь Богов, боролся с титанами за власть над небом и землей, он пощадил Прометея — за его дар предвидения, который помог Зевсу одержать победу. Ибо Прометей предсказал исход восстания Зевса против старого бога Хроноса. Прометей был мудрейшим из титанов. Он даже исполнял роль повитухи при рождении Афины из головы Зевса.

Я откинулся в кресле, любуясь Поповым. Лицо его, еще минуту назад бледное как смерть, расцвело румянцем.

— Афина обучила Прометея различным искусствам: астрономии, математике, зодчеству, медицине, мореплаванию, — продолжал Павел Сергеевич. — Еще она научила его, как обрабатывать металлы и делать оружие. Так или иначе, одержав победу, Зевс приказал Прометею спуститься на землю и у берегов великой реки вылепить из глины новое существо — человека. И Прометей с великой радостью изваял того, кто — единственный из живых существ — обратил лицо свое к небесам, с жаждой взирая на солнце, луну и звезды...

Приоткрылась дверь, и в комнату вошел сын Попова.

— Папа, — спросил он, склонившись над кроватью, — принести тебе чаю?

— Нет, сынок, спасибо. — Попов приобнял сына за плечи.

— Ты рассказываешь сказку, папа?

— Да, — улыбнулся Попов и взъерошил мальчику волосы.

— Можно и мне послушать?

— Ну конечно. — Попов слегка подвинулся на постели.

Сын присел рядом с ним и весь обратился в слух.

Примечания

1. Парацельс (1493—1541) — врач и естествоиспытатель, один из основателей агрохимии.