Вернуться к Д.А. Гиреев. Булгаков на берегах Терека

5. «Я лелеял мечту стать писателем»

Быть интеллигентом вовсе не значит обязательно быть идиотом... Довольно! Проклятие войнам отныне и вовеки!

М. Булгаков

Прежде Булгаков не думал, что можно утратить представление о времени и потерять счет дням. Походы, стоянки на бивуаках, снова движение по глухим ущельям и каменистым дорогам. Куда? Зачем? Горящие аулы, проклятия обездоленных женщин и стариков, стоны раненых и умирающих — смерть и страдания людей... Он устал до такой степени, что порою все становилось безразличным, не хотелось жить. Плохо было по ночам. Стоило прилечь, закрыть глаза, и каждый раз начиналось одно и то же. Не сон, не кошмар, а видение наяву. Откуда-то из черного провала вдруг появлялся Николка. В красной короне, в светлом венчике из рваной кожи вместо лба, без глаз, без движения. Появится и голосом, полным тоски и страдания, извиняется: «Брат, пойми, не могу бросить эскадрон». Исчезнет, а вместо него — мать. Плачет и напоминает: «Ты же старший, спаси Колю... Не забудь о клятве...»

Булгаков вскакивал, шарил в походном ящике для медикаментов, принимал бром, глотал какие-то порошки и забывался тяжелым сном...

Зима на Кавказе легла ранняя, холодная, с ветрами и снежными вьюгами...

Был уже вечер, когда обозы полка, а с ними медицинская и ветеринарная часть прибыли на грозненскую станцию к платформам для погрузки. Вагоны еще не подали, и Булгаков забежал в отдел Терского войска. Костю не застал, наскоро написал записку, оставил у дежурного и пошел искать госпиталь, куда Шугаев сдал раненых.

Дежурная сестра, выслушав просьбу, хмурила брови и тихо повторяла:

— Булгаков, Булгаков... Да, да, помню... Был такой...

— Как был!? — вскрикнул. Михаил Афанасьевич. — А где же он?

Тогда сестра достала толстый, потертый журнал, долго листала и, наконец, оживилась.

— Ну, конечно, я не ошиблась. Вот: Булгаков Николай Афанасьевич, 1900 года рождения, вольноопределяющийся 3-го Терского полка. Так? Эвакуирован 3 ноября вместе с тяжелоранеными в тыл...

— Куда? Какой тыл!?

Сестра пожала плечами.

— Наверное, в Пятигорск или в Екатеринодар...

Улицы были пустынны, освещены плохо. Мела поземка, колючий ветер пробирался до самых костей. Где-то на окраине тревожно надрывался фабричный гудок, слышались винтовочные выстрелы. Булгаков боялся опоздать. Не шел, а бежал. Наконец большой перекресток. Яркая лампа. Полосы света на стенах и заборах, рекламных тумбах и сугробах. За ними черные провалы. А это что? Железный фонарный столб. Длинный мешок. Раскачивается на веревке. Дальше еще один. Еще и еще... Подошел поближе и остолбенел. В полосе света увидел лицо мужчины, измазанное сажей... Схватился двумя руками за голову и, скользя по сугробам, бросился подальше от страшного перекрестка...

В записной книжке доктора есть страничка:

«Декабрь. Эшелон готов. Пьяны все. Командир, казаки, кондукторская бригада и, что хуже всего, машинист. Мороз 18°. Теплушки, как лед. Печки ни одной. Выехали ночью глубокой. Задвинули двери теплушки. Закутались во что попало. Спиртом я сам поил всех санитаров. Не пропадать же, в самом деле, людям! Колыхнулась теплушка, залязгало, застучало внизу. Покатились.

Не помню, как я заснул и как я выскочил. Но зато ясно помню, как я, скатываясь под откос, запорошенный снегом, видел, что вагоны с треском разламливало, как спичечные коробки. Они лезли друг на друга. В мутном рассвете сыпались из вагонов люди. Стон и вой. Машинист загнал, несмотря на огонь семафора, эшелон на, встречный поезд...

Шугаева жалко. Ногу переломил.

До утра в станционной комнате перевязывал раненых и осматривал убитых... Когда перевязал последнего, вышел на загроможденное обломками полотно. Посмотрел на бледное небо. Посмотрел кругом... Тень фельдшера Голендрюка встала передо мной... Но куда к черту! я интеллигент... Сегодня я сообразил наконец. О бессмертный Голендрюк! Довольно глупости, безумия. В один год я перевидел столько, что хватило бы Майн-Риду на десять томов. Но я не Майн-Рид и не Буссенар. Я сыт по горло и совершенно загрызен вшами. Быть интеллигентом вовсе не значит обязательно быть идиотом... Довольно!»

Ниже приписал:

«Проклятие войнам отныне и вовеки!»1

Придя немного в себя после всего ужаса, Булгаков спросил солдата, который помогал вместо Шугаева:

— А что же это за окаянная станция?

— Беслан, ваше благородие...

— Скажи, до Владикавказа далеко?

— Да, верстов двадцать будет...

...В детстве Булгаков верил, что все самое удивительное происходит в ночь под рождество: появляется пышная елка, подарки оказываются в столе, а сладости под подушкой, в прихожей пляшут ряженые, старшие рассказывают о каком-то знамении в Лавре и Андреевской церкви.

Однако то, что произошло с ним, Булгаков, давно переставший верить в доброго Деда Мороза, теперь отнес к чудесам.

— День выдался не из легких, да он к этому привык, а потому не жаловался, не сердился, подчиненных не ругал, тем более, что они были новые и в делах походного лазарета ничего не смыслили. С утра приказ: всех раненых (а их за ночь из-под обломков вагонов извлекли около пятидесяти человек) незамедлительно доставить во владикавказский госпиталь. Подвод не оказалось. Лишь в полдень, после криков, беготни по дворам поселка и виртуозной ругани коменданта, обоз из 25 подвод вытянулся на дороге.

Темнело, когда замелькали огоньки слободки, и возница сказал:

— Владикавказ...

Долго петляли по узким улочкам. Остановились возле большого дома. Дежурный врач высунулся из дверей и замахал руками.

— Что вы! Да у меня люди на полу в коридоре. Везите в больницу.

Повезли. Там вытаращили глаза.

— Какой дурак вас сюда направил — у нас же тифозные. Езжайте на Молоканскую слободку. Там госпиталь возле новой тюрьмы...

Вконец измученный, голодный и злой до кипения, Булгаков лишь часов в семь вечера сдал всех раненых. Тепло простились с Шугаевым. Вскинув вещевую сумку на плечо, Михаил Афанасьевич вышел на улицу. Было тихо, морозно, искрился снег.

«Что же дальше? Куда направиться?»

И тут словно услышал голос Таси: «Запомни: Петровский переулок, 8». Булгаков даже оглянулся. Сзади старушка. Стоит и ждет чего-то. Спросил ее. Она пустилась в пространные объяснения, из которых Булгаков запомнил, что нужно дойти до угла, сесть в трамвай, проехать мост, миновать театр. Все это он проделал точно и живо.

В тихом и темном переулке — небольшой двухэтажный дом. Парадная дверь. На ней медная дощечка с какой-то надписью. Булгаков трижды чиркает спичками и, обжигая пальцы, наконец читает:

ПРИСЯЖНЫЙ ПОВЕРЕННЫЙ ТУАДЖИН
ПЕЙЗУЛАЕВ.
Прием с 5 до 7 вечера.

Отошел к краю тротуара и в нерешительности стал разглядывать дом. На втором этаже шесть окон и балкон. Темнота полная. Внизу пять окон и та самая парадная дверь. В окнах полоски света. Голоса и, боже мой, рояль...

Булгаков решительно нажал кнопку звонка. В коридоре вспыхнула лампа, и приятный женский голос спросил:

— Кто там? Дед Мороз? Это вы, Юрий Львович?

Булгаков кашлянул и, придав голосу свежесть, ответил:

— Смею заверить, сударыня, я не Дед Мороз, но тоже приезжий...

Щелкнул замок, дверь открылась. Блеснул яркий свет, повеяло теплом и духами. Перед ним стояла стройная брюнетка, лет тридцати пяти, с пышной прической и большими темными глазами. Поежившись от морозного воздуха, который пахнул на нее, и прижимая пуховый платок к груди, она с улыбкой сказала:

— И что бы хотел приезжий господин?

— Простите за беспокойство, я ищу Ларису Леонтьевну. Ее девичья фамилия Лаппа, а вот по мужу не знаю... Мне дали этот адрес.

— И правильно сделали, что дали этот адрес. Входите, пожалуйста... Вы, наверное, Михаил Афанасьевич Булгаков. Мы вас уже давно ждем...

Михаил Афанасьевич переступил порог и в полном недоумении остановился.

— Вы — Лариса?..

— Должна огорчить, я Татьяна Павловна Пейзулаева... Однако, что же мы стоим на холоде. Пройдемте в комнату. Вам все станет ясно... Раздевайтесь.

В это время навстречу гостю вышел мужчина среднего роста, смуглый, с коротко остриженными черными усами, как щеточка, с широкими скулами.

— Мой муж. Знакомьтесь.

Пожимая руку Булгакову, он приветливо сказал:

— Очень приятно. Наслышан о вас. Устали? Да, вид у вас, прямо скажу — не рождественский... Кладите мешочек вот сюда... Сейчас все устроим...

Еще не веря в происходящее чудо, в то, что его принимают не за кого-то другого, Булгаков растерянно проговорил:

— Я очень тронут вашим вниманием, но... право же, не могу объяснить...

Громко смеясь, Татьяна Павловна перебила:

— Давайте лучше я вам объясню. Тем более, что все очень просто. Лариса Леонтьевна, двоюродная сестра вашей супруги — моя дальняя родственница и добрая подруга, занимает квартиру на втором этаже. Но ее муж сейчас в пятигорском госпитале, и она, срочно уезжая, поручила вас встретить...

— Позвольте, а как она узнала, что я на Кавказе?

— О мужчины! — все в том же празднично-шутливом тоне продолжала она. — Вы плохо думаете о нас, женщинах... Ваша жена еще с месяц назад передала письмо с нарочным. Ясно? Комната вас ждет. Туаджин, проводи. Устраивайтесь и спускайтесь. Мы все-таки раздобыли елку, соберутся близкие.

Предусмотрительность Пейзулаева показалась Булгакову тоже одним из чудес этого вечера. Когда они поднялись на второй этаж, он проводил гостя прямо в ванную.

— Бельишко, простите, чистое есть? А то я принесу. Вижу, вы долго в передрягах были.

Булгаков скупо улыбнулся и тихо ответил:

— Спасибо. Запас белья со мной. А что было за последние три месяца — не в рождественский вечер рассказывать...

— Сочувствую... Ну что же, купайтесь. В баках вода еще горячая.

Когда Булгаков, подтянутый, побритый, с зачесанными на две стороны волосами спустился к Пейзулаевым, в небольшой гостиной уже собрались гости. Татьяна Павловна, видимо, поджидала его.

— Разрешите, дорогие друзья, представить нашего нового знакомого.

Присутствующие оживились, а хозяйка продолжала:

— Михаил Афанасьевич из Киева, военный врач. И, кажется, дерзает в области литературы, как мне известно из семейных источников. Мы очень рады вам, Михаил Афанасьевич.

Булгаков сделал общий поклон и в тон хозяйке заметил:

— Быть в вашем доме, да еще в таком приятном обществе — большая радость. Я, как Чацкий, попал с корабля на бал. Правда, корабль в виде военного эшелона ночью разбился на станции Беслан, и до самого утра пришлось из-под обломков вытаскивать убитых и раненых, но, верно говорится: не важно, каким морем плывешь, важно, — к какому берегу пристанешь... — В гостиной опять зашептались, но Булгаков продолжал: — Принося свою сердечную благодарность радушной хозяйке, тем не менее должен уточнить: во-первых, военный врач я просто по недоразумению, ибо никогда не чувствовал тяги к мундиру, а во-вторых, мои дерзания в области литературы носят чисто домашний, любительский характер.

И тут Татьяна Павловна, не лишенная остроумия, но со свойственным ей кокетством произнесла пророческие слова, смысл которых присутствующие в тот вечер восприняли просто как шутку:

— О, браво, Михаил Афанасьевич, у вас есть прекрасные примеры: Антон Павлович Чехов и Викентий Викентьевич Вересаев тоже были врачами и тоже в литературе начинали как любители... Однако вы поймете, почему я упомянула о ваших литературных склонностях, когда узнаете, что сегодня здесь присутствует цвет литературного Владикавказа. Но о всех достоинствах этого могучего соцветья я вам расскажу отдельно, а то, не дай бог, кое-кто может о себе возомнить бог знает что... А пока прошу к столу. Уже давно нас ждет рождественский гусь...

Все задвигались и, дружно поднявшись, направились в соседнюю комнату, где уже звал к себе накрытый стол, а в углу, поблескивая серебряными украшениями и мигая разноцветными огоньками, стояла елка.

В этом доме, на верхнем этаже справа, в 1920—1921 годах жил М. Булгаков. Теперь это ул. Маяковского, 9

Так в этот рождественский вечер свершилось третье чудо — Булгаков оказался в кругу людей, которые в последующие полтора года в его судьбе сыграли немалую роль...

Булгаков за столом сидел рядом с милой хозяйкой. Чуть склонив к нему голову, говоря вполголоса, она знакомила со своими гостями:

«Вот тот, что в самом конце стола...» или: «А вот эта тонкая дама...» Дальше следовала характеристика, меткости и обстоятельности которой мог позавидовать любой следователь.

Усталость и плотный ужин разморили Булгакова. Он делал невероятные усилия, чтобы держаться, быть учтивым, слушать, замечать.

Самым пожилым и уважаемым среди присутствующих, бесспорно, был Леонид Андреевич Федосеев. Мужчина лет шестидесяти, но еще бодрый, стройный, с лихими усами и отличной выправкой. Разглядывая его Булгаков не ошибся, сделав заключение, что это бывший военный. Действительно, Федосеев служил в Терском войске. Воевал на германском фронте, получил ранение и полковничьи погоны, а затем вышел в отставку. Вскоре поселился во Владикавказе. Одно время редактировал газету «Терский казак», а с осени 1919 года стал издавать «орган независимой мысли» под названием «Кавказская газета».

Полной противоположностью Федосеева показался Николай Николаевич Покровский, среднего роста, очень подвижный, разговорчивый, занимавший присутствующих рассказами весь вечер. Причем, когда доходил до самого интересного, то вскакивал, жестикулировал, потряхивал длинной шевелюрой, отчего с переносицы слетало позолоченое пенсне. Он ловил его с поразительной ловкостью и мгновенно водружал на место, чтобы через минуту все повторилось. Он был в длиннополом светлом пиджаке с широкими плечами, в штанах-галифе в крупную клетку и черно-красных гетрах. На ногах — ботинки с толстой подошвой и железными подбойками, такие, как у альпинистов. Когда он не говорил, то ел, а если не ел, то курил толстую сигару.

Татьяна Павловна шептала:

— Умнейший и культурнейший человек. Бывший дипломат, писатель и журналист «Русского слова». Автор трех повестей, рассказов и множества статей по музыке. Жил в Италии. Близкий родственник генерала Покровского, а генерал Эрдели — один из его добрых друзей... Слева от Николая Николаевича сидит сама Жданович...

Булгаков украдкой поглядел налево. Довольно миловидная дама лет тридцати, жгучая брюнетка с большими карими глазами...

— Чем она замечательна?

— Ну как же, прекрасная актриса, одна из ведущих героинь в театре... Жена Юрия Львовича Слезкина. Вон того, что поднял бокал. Ну, Слезкина, надеюсь вы знаете?

— Увы, и Слезкина не знаю... — улыбнулся Булгаков.

— Известный писатель. Автор многих романов, повестей, рассказов. Жил в Петербурге. Теперь революция вынесла его на Терек...

Запомнились Булгакову еще двое: сухощавый, красивый мужчина средних лет, мастер произносить кавказские тосты, врач Магомет Магометович Далгат и, как охарактеризовала его Татьяна Павловна, «воинствующий романтик, поэт и юрист» с открытой, приятной улыбкой Борис Ричардович Беме.

После ужина в маленькой комнате за круглым столом засели преферансисты, в другой, у рояля, пели. Но Булгаков был уже не в силах что-либо соображать. Он извинился и отправился наверх.

Татьяна Павловна оказалась не только радушной хозяйкой, в доме которой собиралось интересное общество, но и деловой женщиной. Когда на следующий день, проспав часов двенадцать, Булгаков спустился вниз к Пейзулаевым, Татьяна Павловна очаровательно улыбнулась.

— Поздравляю, Михаил Афанасьевич. О вас можно сказать: «Пришел, увидел, победил». Браво! Шарм ваш покорил моих друзей. Леонид Андреевич, уходя вчера, просил вас после рождества зайти в редакцию газеты. Ведь и я там работаю — секретарем...

— Вот как...

Муж Татьяны Павловны поставил стакан с кофе, рассмеялся, а уж потом повернулся к Булгакову.

— Вы должны знать: моя жена уверена, что миссия добропорядочной женщины — вдохновлять художников и поэтов, а также выводить их в люди...

— Теди, не говори глупостей... — с деланной улыбкой перебила Татьяна Павловна. — Я просто трезво гляжу на жизнь, а ты, хотя и юрист, паришь в облаках. Во-первых, из того, что Михаил Афанасьевич успел рассказать о себе, ясно главное — служба в армии ему чужда и обременительна. Дальнейшее пребывание в полку не имеет никакого смысла — брата там уже нет. Во-вторых, раз его тянет в литературу, и он начинает писать, значит у него талант. Такое богатство зарывать в бинты и склянки от лекарств — великий грех. Наконец, в-третьих, нашей газете по горло нужны свежие литературные таланты, а Михаилу Афанасьевичу — средства к существованию. При нынешней дороговизне это тоже немаловажный аргумент...

Пейзулаев хорошо знал: если жена обращается к нему «Теди», значит она сердится. Но это не остановило его. Низко наклонив голову и глядя поверх очков, он продолжал:

— Прости меня, дорогая, ты рассуждаешь по-женски. Михаил Афанасьевич — военный врач. Он на службе. Есть, наконец, законы...

— Законы, законы... Они существуют, Теди, только для таких, как ты. Вся российская юриспруденция давным-давно полетела вверх ногами в тартарары. Сейчас другой закон — это борьба за жизнь и только. Ты забываешь, что во главе нашей газеты стоит полковник Федосеев, а владикавказский комендант генерал Афросимов его давнишний приятель и сослуживец еще по германскому фронту. Вот ты сидишь на 20 томах Свода законов Российской империи, которой тоже уже давно нет, а Федосеев позвонит Афросимову по телефону, и все будет сделано... И тоже по закону... нынешней жизни. Ясно?

Пейзулаев пожевал толстыми губами с ежистыми усами, развел руками и добродушно засмеялся.

— Ты, как всегда, добываешь истину со дна стакана...

— Не остри, Теди, это тебе не удается. Гадание на кофейной гуще и реальный подход к делу — разные вещи. Не слушайте его, Михаил Афанасьевич. В делах он красна девица, хотя и юрист. Вы лучше закройтесь в своей комнате на два рождественских дня и напишите что-либо для газеты. Ведь у вас столько впечатлений.

Полемику супругов Булгаков слушал молча, душой принимал сторону Пейзулаева — человека, видимо, мягкого, живущего старыми представлениями, но чувствовал, что Татьяна Павловна с железной логикой и рационализмом права. Он помнил истину, обретенную горьким опытом жизни за последние месяцы: «Быть интеллигентом вовсе не означает быть идиотом и делать то, что противно тебе...»

Спустя несколько дней Булгаков направил по начальству рапорт о том, что из-за крайне скверного состояния здоровья он не может больше продолжать службу в полку. К рапорту было приложено заключение, выданное ему еще в феврале 1918 года московской медицинской комиссией. Федосеев и Покровский обещали содействие.

* * *

Холодным снежным вечером во второй половине января из Пятигорска во Владикавказ приехал Константин Петрович Булгаков. Он выглядел усталым, похудевшим, небритым. Но весть, которую он привез, была радостной: Николка в Екатеринодаре, в госпитале, поправляется. Вероятно, в конце февраля его выпишут. Что касается дальнейшей службы, то вопрос будет решен медицинской комиссией.

Михаил Афанасьевич нервно заходил по комнате и решительно заявил:

— Я поеду к нему... Немедленно... Сведения точные?

— Из первоисточника. В Екатеринодаре был полковник Гладилин, наш начальник медицинской службы... Конечно, поехать тебе туда нужно, но не сейчас. Пропуск необходим. Иначе на первой же станции заберут. Сначала устроим твои дела...

Многозначительно улыбаясь, он полез в кожаную сумку и достал важную бумагу, изготовленную по всей форме: со штампом, печатью и двумя подписями. Предписывалось: доктора Булгакова перевести в войсковой резерв и разрешить временно работать в отделе военной информации вновь открываемой газеты «Кавказ».

Михаил Афанасьевич прочитал, положил бумагу на стол и обнял брата.

— Ты гений, Костя. Только не пойму, как тебе удалось все это устроить?

Константин Петрович высвободился из крепких объятий, оправил френч, портупею и развел руками.

— Увы, Миша, это не моя заслуга. Все устроил Николай Николаевич Покровский. Он на днях появился в штабе как свой человек, и за час дело было сделано. Мы с ним потом разговорились и нашли родство. Он сын Николая Ивановича Покровского — редактора «Самарских епархиальных ведомостей» и двоюродного брата твоей матери...

— Батюшки! — рассмеялся Михаил Афанасьевич. — Вот это сюрприз! Не знал и не ведал, что на Кавказе родственниками хоть пруд пруди...

— Нет, ты напрасно смеешься. Он здесь всемогущ...

— А я и не смеюсь, а просто ехидно улыбаюсь...

— Почему же?

— Да потому, что сегодня я угощаю кахетинским и шашлыком. Здесь на Слепцовской есть подвал с огромными бочками вина и симпатичным грузином. Называется подвал «Клуб литераторов». Не удивляйся. Там собираются местные журналисты для пропития гонораров. Вот и мне вчера Федосеев выплатил приличную мзду. А неписаный закон гласит: первый гонорар — на алтарь Бахуса. Иначе талант зачахнет. Идем ужинать.

Костя вдруг помрачнел.

— Не могу. Я к тебе прямо с поезда, а у меня для генерала Афросимова два срочных пакета. Нужно бежать...

Вышли в переднюю. Надевая шинель, Костя метнул тревожный взгляд. Булгаков заметил.

— Что с тобой?

Хотя рядом никого не было, Костя заговорил вполголоса:

— Больно плохие вести с фронтов. В штабе смятение. После взятия Киева за месяц красные захватили почти всю правобережную Украину, Донбасс, Царицын, Ростов. На днях получены разведданные: красные готовят генеральное наступление на Северный Кавказ... Понимаешь, что это значит? Сердце болит: как там наши в Киеве? Ума не приложу...

Повернулся, резко накинул на голову фуражку, башлык и вышел...

Всю ночь смутные сны тревожили Булгакова. Дом на Андреевском спуске в Киеве. Столовая. Вечер. Лампа под зеленым абажуром. Мать и сестры, сидя вокруг стола, что-то делают — каждая свое. Рядом слышна гитара. Появляется Николка. Глаза искрятся смехом. Поет:

Здравствуйте, дачники!
Здравствуйте, дачницы!
Съемки у нас уж давно начались.
Съемки примерные, съемки глазомерные...
  Гей, песня моя любима-я-я,
  Гей, песня моя-я-я...

Булгаков помнит: это Николка сочинил песню о юнкерах, которые занимались топографией в окрестностях Киева, возле Бучи...

А потом другое. Дом, что на углу Крещатика и Прорезной. Откуда-то стреляют. Со стены сыплются куски штукатурки. Николка жмется к забору и собой прикрывает кого-то. Ох, да это же мать! Боже, а на тротуаре кровь... Кровь... Все больше... В ушах душераздирающий крик матери: «Коля... Коленька!..»

Булгаков проснулся. Сердце билось часто-часто, болела грудь. Сквозь ставни пробивались полоски света Вскочил. Быстро умылся и сразу сел за письменный стол. Через два часа рассказ «Дань восхищения» был готов. В его основу легли ночные видения...2

* * *

В редакции суета и шум с раннего утра. Собрались не только свои служащие и журналисты, но и сотрудники бывшей «Кавказской газеты», которая неделю назад кончила существование за отсутствием средств и перспектив. Курили, занимались городскими сплетнями, просматривали ночные телеграммы, спорили, пытались решать какие-то политические проблемы. Ждали редактора и секретаря. Они почти всю ночь провели в типографии. Накануне вечером выяснилось, что половина наборщиков, метранпаж и печатник разбежались кто куда. Найти не удалось. Набор, верстка и печать затянулись до утра.

Было уже часов двенадцать, когда, наконец, редактор Покровский и секретарь Амфитеатров, тяжело дыша, но с сияющими лицами появились в редакции. Их обступили. С торжественным видом Покровский разложил свежий номер газеты на столе и устало опустился в кресло. Запахло типографской краской и свинцом. Булгаков из-за плеча какой-то грузной фигуры, которая маячила перед ним, стал разглядывать первую страницу новой газеты.

Сверху огромными, в два вершка, клишированными буквами красовалось название: «КАВКАЗ». Чуть пониже пояснение: «Ежедневная, беспартийная, политическая и литературно-общественная газета. Цена отдельного номера во Владикавказе 10 рублей». Далее дата — суббота, 15 февраля 1920 года, № 1, а еще пониже условия подписки и список сотрудников, который явно долженствовал утвердить авторитет нового издания. В этом списке значились имена журналистов, известных всей России: Григорий Петров, Юрий Слезкин, Дмитрий Цензор, Евгений Венский, Александр Амфитеатров и в конце — Михаил Булгаков...

Редактор вдруг стукнул по столу кулаком и скорее прохрипел, чем крикнул:

— Да что же это такое! На первой странице и такие ошибки. Александр Валентинович, полюбуйтесь-ка, ваши инициалы перепутаны. Набрали В.А. Это же надо: не знают имени и отчества Амфитеатрова — ответственного секретаря редакции и крупнейшего русского писателя. С кем работать! Сегодня же сообщу генералу Афросимову. Пусть этих сукиных сынов разыщут и заставят вернуться в цех или вздернут одного-другого. Тогда...

Но что будет «тогда», никто не узнал — в комнату вошла рассыльная и принесла довольно объемистую пачку свежих телеграмм. Покровский лихорадочно перебрал листки и наконец увидел сообщение штаба войск Северного Кавказа. Стал читать. Лицо его помрачнело. На щеках появились красные пятна. Из ящика выхватил дешевую сигару, отгрыз конец и, часто затягиваясь, задымил. Чувствуя недоброе, окружавшие отхлынули в разные стороны. Покровский забарабанил пальцами правой руки по зеленому сукну стола, поглядел на Григория Петрова — публициста и политического обозревателя, затем повернулся к Амфитеатрову. Кривая усмешка исказила его полное лицо.

— Я так и знал! Красные перешли Дон, развивают наступление на Кущевку и Екатеринодар... Ожесточенные бои в районе...

Снова поглядел, щуря глаза, в телеграмму, потом махнул рукой.

— Возможно, придется отчаливать, Александр Валентинович. Ну что же, чему быть — того не миновать.) В Риме у меня на первый случай шесть тысяч лир... Тэкс, тэкс! До Тифлиса сорок миль, кто продаст автомобиль!..

Но шутку никто не воспринял. Заметив это, сразу набросил маску серьезности. Щуря один глаз от сигарного дыма, взял ручку и сбоку на телеграмме сделал пометку: «Корпус жирный, две колонки, в оборку». Встал и решительным шагом направился в типографию.

Булгаков подхватился за ним.

— Позвольте, Николай Николаевич, что случилось? Катастрофа?

Покровский остановился, поглядел поверх пенсне на Булгакова. Во взоре сначала было недоумение, будто встретил незнакомца. Потом что-то вспомнил, пожевал нижней губой и по-французски процедил тихонько:

— Плохо, мой друг. Хуже и быть не может. Как говорят итальянцы, фенита ла комедиа! Окончен бал, погасли свечи...

И быстро вышел. Булгаков хотел еще о чем-то спросить, но вяло поморщился и тяжело опустился на диванчик. Болела голова. Вторые сутки. По спине пробегал холодок, а потом испарина. В висках: тук-тук-тук. Словно молотком.

— Ну что, Михаил Афанасьевич, двинем по домам?

Булгаков поднял голову. Перед ним стоял Слезкин.

Большие голубые глаза, худое смуглое лицо с острыми скулами и рыжие усы, а голова под машинку стриженая — после тифа. Френч хаки, побитый молью, синие галифе и серые обмотки — уходят в огромные грубые ботинки. Заметив, что Булгаков смотрит невидящим взглядом, повторил:

— Думаю, нам можно домой ретироваться. Делать здесь больше нечего...

Когда стали спускаться по лестнице, Булгаков неожиданно спросил:

— А как же с подписчиками?

— С кем?

— Да с подписчиками газеты. Тысячи две наберется...

Слезкин остановился и долго глядел на Булгакова.

Затем вдруг громко расхохотался.

— Не беда, переживут! Или вместе с нами за тридевять земель удерут... Впрочем, я не собираюсь... Некуда, незачем, да и жена родить должна...

Вышли на улицу. Поеживаясь от холодного ветра, Слезкин поглядел на Булгакова и тревожно спросил:

— Да что с вами, Михаил Афанасьевич? На вас лица нет. Уж не заболели ли?

Булгаков пожал плечами.

— Должно быть, простудился. Морозит... Проклятый февральский туман...

— Нам по пути. Я вас провожу...

* * *

Булгаков писал потом о своем состоянии.

«Как хорошо после тумана. Дома. Утес и море в золотой раме. Книги в шкафу. Ковер на тахте шершавый, никак не уляжешься, подушка жесткая, жесткая... Тридцать девять и пять!

— Доктор, ведь это не тиф? Я думаю, это просто инфлюэнца? А? Этот туман...

— Да, да... Туман. Дышите глубже, голубчик... Глубже... Так!

— Доктор, мне нужно по важному делу... Ненадолго. Можно?

— С ума сошли!..

Пышет жаром утес, и море, и тахта. Подушку перевернешь, только приложишь голову, а уж она горячая. Ничего... и эту ночь проваляюсь, а завтра пойду, пойду! И в случае чего — еду! Еду!

— Лариса Леонтьевна, где монашки?!

— Бредит:., бедный, бредит!

— Ничего подобного. И не думаю бредить... Да я завтра же встану! Иду к Петрову. Вы не понимаете. Меня бросят! Бросят!..

Туман. Жаркий, красноватый туман. Леса, леса... и тихо слезится из расщелины в зеленом камне вода. Такая чистая, перекрученная хрустальная струя. Только нужно доползти. А там напьешься — и снимет как рукой! Но мучительно ползти по хвое, она липкая и колючая. Глаза открыть — вовсе не хвоя, а простыня.

— Господи! Что это за простыня... Песком, что-ли, вы ее посыпали? Пи-ить!

— Сейчас, сейчас!

— А-ах, теплая, дрянная!

— ...ужасно. Опять сорок и пять!

— ...пузырь со льдом...

— Доктор! Я требую... немедленно отправить меня в Париж! Не желаю больше оставаться в России... Если не отправите, извольте дать мне мой бра... браунинг! Ларочка-а-а! Достаньте!

Тьма. Просвет. Тьма... просвет. Хоть убейте, не помню...»3

Это был возвратный тиф. Все потонуло во мгле. Неделя, вторая, третья... Температура 40—41°. Грань небытия... Перепуганные Лариса Леонтьевна и Татьяна Павловна мечутся у постели больного. Их добрый приятель доктор Далгат каждый день навещает больного. Приносит нужные лекарства, делает уколы...

Между приступами наступает просветление, и тогда томящая тревога заползает в душу Булгакова. В памяти, словно страницы прочитанной книги, мелькает былое. Каждый раз одно и то же: киевская квартира с ее родным уютом — со старинными шкафами отцовской библиотеки, с кафельной печью и лампой под зеленым абажуром, с бронзовыми часами в материнской спальне и неизменным гавотом — все самое дорогое и утраченное навсегда. Неужели навсегда?

Булгаков на минуту закрывает глаза, чтобы избавиться от мучительной рези, но услужливая память не дает покоя. Снова из тьмы выплывают два всадника с пиками, а между ними — Николка. Он в красной короне и шепчет: «Брат, я не могу покинуть эскадрон»... Мешки качаются на фонарях, груды разбитых вагонов, крики раненых, стоны умирающих... А чего стоит роковой день 15 февраля! Сначала — радость: его фамилия среди имен лучших журналистов России. Он, наконец — профессиональный литератор! Мечта, давнишняя мечта становится реальностью. Но тут же на стол ложится телеграмма — фронт рухнул. Редактор мечется крысиной побежкой, собираясь укрыться за Кавказским хребтом. И опять (уж в какой раз!) все летит в тартарары. Жизнь круто поворачивает, опрокидывая планы и желания...

Бывало, откроет глаза, а за окном — все то же: крыша соседнего дома, запорошенная снегом, ржавая водосточная труба с длинной сосулькой, ветки высокой акации, покрытые иглистым инеем... И сразу, точно молния, блеснет мучительная мысль: а что же дальше, как жить?

Затем опять туман. Жаркий, шершавый песок сжигает тело. Мерещутся дремучие леса, какие-то звери, и откуда-то издалека голоса монашек:

— Пузырь, со льдом...

— Камфору...

— Мишуня, спокойно...

Оказывается, это не монашки, а Татьяна Павловна и Лариса Леонтьевна. Тут же бритая голова Слезкина. Сидит в кресле и растягивает паршивую трубку. На ногах серые обмотки.

— Жить-то как будем?.. — выдавливает из себя хриплые стоны Булгаков и чувствует, что лоб становится влажным.

— Проживем... — гудит Слезкин. — Подотдел искусств откроем. — Я уже заведовал в Чернигове... Денег много будет...

— Чего от-кро-ем? Под-под... под чем?

— Да не под чем, а подотдел искусств...

Из другой комнаты Лариса Леонтьевна тревожно:

— Юрий Львович, ради бога, не разговаривайте! Опять жар будет...

Она не ошиблась. Вновь густая тьма, и монашки поют гнусавыми голосами, точно хоронят кого-то... Нудно, длинно... А в тело впивается горячий иглистый песок...

Примечания

1. Рассказ «Необыкновенные приключения доктора».

2. Рассказ «Дань восхищения». Опубликован в «Кавказской газете» (Владикавказ) 5 февраля 1920 г.

3. «Записки на манжетах». Цитируется по машинописной копии Отдела рукописей ГПБ им. В.И. Ленина в Москве. Фонд 562.