Кавказ! Далекая страна!
Жилище вольности, простой!
И ты несчастьями полна
И окровавлена войной!
М. Лермонтов
Больше недели ушло, чтобы добраться до Пятигорска. Измученный теплушками, толпами спекулянтов и беженцев на всех станциях и вокзалах, стычками с комендантами и начальниками застав, которые вылавливали дезертиров, голодный, грязный, провисев, как репейник, на подножке вагона последние сутки, Булгаков, наконец, поздно вечером оказался в офицерской гостинице при пятигорской комендатуре.
У дежурного попытался выяснить, как можно найти инженера Константина Петровича Булгакова, работающего в штабе Терского войска. Дежурный рассмеялся:
— А кто его знает, к кому он на ночь ходит...
— Скажите, а где военный госпиталь?
— Да разве он здесь один! Считайте, с десяток будет, да еще в Ессентуках, в Кисловодске столько же... Отдыхайте лучше господин военврач... Утро вечера мудренее...
Горячая ванна и кровать с матрацем Булгакову показались преддверием в рай. Однако спал очень скверно — кусали клопы. Чертыхаясь, вскочил чуть свет.
Утро выдалось тихое, теплое, по-осеннему ласковое. До начала работы штаба времени было много. Неторопясь пошел безлюдным бульваром, обсаженным, как в Киеве, раскидистыми каштанами. На минуту остановился возле большого рекламного щита. Кинематограф со странным названием «Бомер» приглашал на боевик «Жгучие страсти», эстрада «Цветник» — на концерты цыган, а ресторан «Париж» — на выступление известной шансонетки.
Позади раздался странный звук: похоже было, что кто-то, играючи, все время ударяет в треснувший колокольчик. По узеньким рельсам катился маленький, точно елочная игрушка, зеленый трамвайчик с открытыми скамьями для пассажиров и ступенями во всю длину вагона. Булгакову он показался смешным и очень симпатичным. Забрался на сиденье и поехал. Куда? Все равно. Не блуждать же по пустынным улицам.
Поскрипывая и позвякивая, трамвай возле «Цветника» повернул влево и, напряженно гудя мотором, пополз в гору. Все выше и выше. Промелькнули последние дома, источник нарзана, редкий лесок с кустарником, ванны и пошли нарядные дачи. Так бы и ехал в этом пустом забавном трамвайчике. Без забот и тревог, легко и привольно. Но заскрипели тормоза.
— Извольте, господин офицер, приехали. Провал.
Бесцветный, печально-монотонный голос кондукторши вывел из раздумий. «Должно быть, голодная», — почему-то решил Булгаков, глядя на ее худое, желтое лицо. — Или после тифа...»
Трамвай развернулся и укатил. Булгаков шагал, заложив руки за спину, и ему казалось, что находится он не в чужом неизвестном городе, а в родном Киеве: бульвар с каштанами, горбатая улица по косогору, дома в зелени садов. Слева на высоком месте заметил круглую беседку с колоннами. Узкая тропинка среди кустарника привела к ступеням. Поднялся и... обомлел.
Беседка стояла на самом краю скалы, которая уступами сбегала к главной улице городка. Внизу пестрели крыши домов, тянулся бульвар с желто-красными кронами деревьев, еще дальше, рассекая долину, в дымке серебрилась лента Подкумка. По всему горизонту, от края и до края, громоздились снеговые вершины. Одна из них была выше всех. Розовая от солнечного загара, она упиралась в небо и поддерживала его...
Булгаков снял фуражку, повернул голову так, чтобы ветерок прошелся по волосам. Вздохнул, будто никогда не глотал пьянящий воздух. Как легко! Какой простор! Крылья бы...
И вдруг припомнил толстую книгу в красном переплете с золотым тиснением на обложке: офицер с незрячими глазами, с эполетами на плечах, точно крылышки. Еще мальчишкой читал, забравшись в библиотеку отца. Это Лермонтов. И строчки его: «Я не помню утра более голубого и свежего... Весело жить в такой земле».
Долго не мог отвести взгляд от гор и синих далей. Потом посмотрел вниз, и мысли побежали тревожной тропкой. «Гимназист я, что ли? Любуюсь... Чем? Все это приманка, обман... создано не нами — потому и прекрасно. А жизнь создают люди... Вот где-то под этими крышами страдает Николка. За что и зачем?..»
Достал часы. Было начало восьмого. Рано. Можно еще постоять, побыть одному над этим безумным миром.
Дымчато-синие дали, просторы необъятные, воздух чист, «как поцелуй ребенка». Да ведь это тоже Лермонтов. «Что же я иду по его следам? А как же иначе? Ведь это его город...»
А там вдали грядой нестройной,
Но вечно гордой и спокойной,
Тянулись горы... И Казбек
Сверкал главой остроконечной...
И с грустью тайной и сердечной
Я думал: жалкий человек.
Чего он хочет? Небо ясно.
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он — зачем?
И вдруг (оно часто бывает в жизни!) где-то далеко, за Подкумком, ударила пушка. Потом еще и еще... Губы Булгакова, шептавшие лермонтовские строки, так и остались приоткрытыми. Сразу с небес свалился на землю. Вспомнил мать: это она утверждала, что на земле безумие. На другом берегу речки разглядел длинные казармы, большой плац и маленькие фигурки всадников. Будто игрушечные, только сами двигаются и строятся в прямоугольники. Через минуту, должно быть, два эскадрона на рысях пошли по дороге к горе, которая, как зеленый арбуз, лежала верстах в десяти от городка. Облако пыли провожало всадников, пока они не скрылись за холмами.
Очарование светлого утра, голубые дали, стихи Лермонтова, приподнятое настроение — все сразу потеряло краски, свое значение и развеялось, как мираж. Булгаков надел фуражку и крутой тропинкой стал спускаться к городскому бульвару.
Штаб Терского казачьего войска размещался в одном из лучших зданий Пятигорска — бывшей гостинице «Бристоль». Булгаков доложил о себе дежурному и предъявил документы. Тот прочитал и стал крутить ручку телефона. Кого-то выслушал, положил трубку и, возвращая документы, сказал:
— Должен разочаровать вас, господин военврач: начальник медико-санитарного отдела полковник Гладилин сможет принять только во второй половине дня. Он сейчас отсутствует...
— Тогда разрешите пройти в отдел снабжения боеприпасами. Мне необходимо повидать инженера Булгакова. Это мой брат...
— Прошу. Третий этаж, налево. Комната № 47.
С каждой ступенью у Булгакова все сильнее и сильнее билось сердце. И не потому, что лестничные марши были большими. Волновался. С того страшного декабрьского дня в Киеве прошло почти десять месяцев. И каких! Столько пережито, что можно не узнать друг друга.
— Разрешите войти? — спросил Булгаков, оказавшись в комнате, на двери которой был набит старый, добротный номер 47, а внизу пришпилена бумажка с надписью синим карандашом: «Военно-техническое интенданство». В комнате столов десять и лишь двое мужчин. Один с погонами хорунжего сидел и писал, другой ходил по комнате и, видимо, диктовал. Он был высокий, грузный, с круглой бритой головой, с большими висячими усами — ну, прямо-таки гоголевский Тарас Бульба, втиснутый в офицерский френч с погонами капитана. Только шаровары отличались от Тарасовых красными с кантом лампасами, а легкие сапоги — короткими шпорами.
— Разрешите, господин капитан, узнать, где я могу увидеть инженера Булгакова?
Тарас Бульба как-то неестественно, будто нарочито, рассмеялся, отчего живот его заколыхался под френчем, потом расправил усы, посверлил маленькими карими глазками Булгакова и пробасил:
— Капитан... Вижу, что вы, господин военврач, приезжий и не знаете званий в казачьих войсках. На первый раз вашу ошибку оставлю без последствий. А на какой предмет вам нужен инженер Булгаков?
— Это мой брат... двоюродный. Я сегодня ночью прибыл из Киева.
У Тараса Бульбы с лица сразу сбежала деланная строгость. Глаза стали большими и подобрели.
— Вот как... Тогда разрешите представиться: есаул Клычко Пантелей Кондратьевич, начальник отдела. Константин Петрович служит у меня. Рад с вами быть в добрых отношениях. Только вот незадача — три дня назад он откомандирован в Грозненский отдел... Там, видите ли, сейчас горячо стало...
Что говорил дальше Тарас Бульба, Булгаков не понимал. Слышал только, как гудел его бас, видел, как колышется живот и подрагивают кончики усов, пожелтевшие от табачного дыма.
«Что же это за напасть. Проехать почти две тысяча верст и...»
— Скажите, а вам ничего не известно о Николае-Булгакове? Другом моем брате. Он здесь был в госпитале.
— Ну, как же... — продолжал гудеть Тарас Бульба. — Не только известно. Сам принимал участие в его судьбе. В тринадцатом госпитале лежал. Месяца два. Потом с месяц держали в резерве. Но человек он молодой, крепкий, поправился быстро. Вольноопределяющимся отправили в 3-й Терский казачий полк...
— Давно ли? А где полк сейчас?
Но Тараса Бульбу остановить было не так-то просто. Он еще некоторое время говорил о том, какой это хороший полк, командир его лучший друг, что... Наконец умолк, лукаво подмигнул и поворотил ход событий.
— Нет, что же это такое? Я вам рассказываю, будто мы на марше. Завтракали? Пойдемте-ка. За столом буду отвечать на все ваши вопросы...
Потом сказал хорунжему, чтобы тот сам дописал бумажку, и они вышли на улицу.
— У нас тут при штабе ресторан для офицеров, но кормят паршиво, дорого и только вечером. Пойдемте в кафе Гукасова. Готовят чертовски вкусно, и для меня всегда найдется отдельный кабинетик...
Есаула Клычко в кафе хорошо знали, и через несколько минут на столе появилось вино и приличные закуски. Это было верным признаком перерастания «легкого завтрака» в обстоятельный обед.
Булгаков сходился с людьми медленно, долго приглядывался и не любил панибратства. Есаул, напротив, после третьего бокала, раскрасневшись, почувствовал; особые симпатии к новому знакомому.
— Я тебе вот что скажу, Михаил Афанасьевич, ты правильно сделал, что приехал на Кавказ. Братья братьями, но дело тут ясное. Помяни мое слово: не пройдет и месяца, как в Чечне, Дагестане, Осетии будет тишь и гладь, хоть невест вози. Наши терцы дадут жару всем этим красным чучмекам. С нашим атаманом генералом Вдовенко шутки плохи. Казак он крепкий. Ты его знаешь?
Булгаков учтиво ответил...
— Нет, не имею чести...
— А кого же ты знаешь из нашего начальства?
— Никого... Я, право, только приехал...
— И Шкуро, и Врангеля, и Покровского не знаешь?
— Да откуда же мне их знать? Так, только кое-что слышал...
— Эх, брат, не финти... Я же к тебе со всей душой, а ты... В штабе командующего войсками Северного Кавказа пост генерал-квартирмейстера занимает Иван Андреевич Булгаков. Разве он не твой дядюшка?
Михаил Афанасьевич пожал плечами и рассмеялся.
— Да он мне такой же дядюшка, как и вы, Пантелей Кондратьевич.
— Понимаю: скромничаешь, доктор. Теперь молодежь пошла все больше с идеями в голове. Горячие, терпеть не могут покровительства, родством чураются. А вдруг кто подумает, что протекция... Ну, что же, я это понимаю. Только сам Константин Петрович рассказывал мне, что из Киева на Кавказ приехал с группой добровольцев, которой командовал Иван Андреевич. Да и письмо его у нас в штабе было о том, чтобы братьев твоих зачислили. Только не успели Николая определить в полк, как он сыпняк схватил... Ну, да ладно. Выпьем за тебя, доктор. Ты, видать, хороший человек, коли по такой кутерьме братьев ищешь.
— Да где они?
— Не беспокойся. Пей. Мне здесь кредит широкий. И братьев найдем, и тебя определим, куда надо. У меня начальник медицинской службы полковник Гладилин в друзьях состоит... А наши журналисты еще в газетах пропишут: так, мол, и так, три брата Булгаковых — герои-терцы, добровольцы... Ну, как? Здорово. И генерал-квартирмейстру приятно будет...
— Нет, от этого упаси боже. Какие же мы герои, да еще терцы...
— Не волнуйся, доктор. Политику тоже делать нужно... Давай еще по одной и пойдем службу править...
Дня через три в штабе все формальности были завершены. Получив приказ о назначении на должность начальника медицинской службы 3-го Терского конного, полка, Булгаков выехал в Грозный.
* * *
Скрипят колеса. Однообразно, нудно. В сон вгоняют. Повозка под брезентовым тентом, по бокам которого красные кресты в белых кругах, уже второй час тащится по разбитой, каменистой дороге. Пожилой казак Шугаев сидит на облучке, в левой руке держит веревочные вожжи, а в правой — кнут. Шугаев до приезда нового доктора был главным лицом в походном лазарете — санитаром, конюхом и ездовым. Теперь чувствует, что положение его меняется. Сплевывает прилипший к губе остаток цыгарки, утирается рукавом шинели и философски замечает:
— Оно, господин доктур, очень добре, что вы прибыли. Людей, ежели они рубаются, лечить надо, а у меня кой-когда затруднения выходят: не знаю, какую кишку до какой пришить, али еще что... Был у нас фельдшер Голендрюк. Так тот дня три как утек. Думаю, в станицу подался...
— Это как же? Отпуск получил?
— Да не... Хиба ему отпуск дадут? Война ж иде... Почуял он, шо жонка рожать собралась, а дома бильш никого нема, акромя пятерых гольцов. Вот он деру и дал... — Помолчал. О чем-то подумал и задергал вожжами. — Ну, пошла, коряга старая, пошла...
Даже кнутом с тоненьким ремешком на конце легонько прошел по широкому крупу гнедой кобылы. Та взмахнула коротким хвостом, покосилась на мерина, идущего в упряжке, и сделала вид, что ускоряет шаг. Скрипят колеса, позвякивают удила, порою фыркают лошади и цокают подковами о дорожные камни.
Булгаков сидит рядом с Шугаевым. На плечи набросил шинель, на лоб надвинул фуражку, чтобы прикрыть глаза от солнца. Оно уже клонится к горизонту. Минувший день был суматошный, богатый впечатлениями и эмоциями. В грозненский отдел Терского казачьего войска побежал прямо с вокзала. Едва поднялся на второй этаж, как лицом к лицу столкнулся с высоким офицером в форме казачьих войск и погонами подъесаула. Худое лицо с довольно большим сизым шрамом на лбу, сосредоточенный вид. В одной руке держит какие-то бумажки, правая — на черной перевязи. Офицер сделал резкое движение в сторону.
— Виноват... — и двинулся дальше.
— Костя! — вскрикнул Булгаков. — Ты ли это?!
Тот повернулся и остолбенел. Потом пошли объятия, поцелуи и вопросы, точно лавина с гор. Вместе ходили по начальству. Костя с сияющим лицом представлял брата. Затем с лукавым выражением добавлял, что это лучший врач Киева: он не только режет, колет, зашивает, но и лечит все венерические болезни от триппера до сифилиса включительно. Последнее особенно впечатляло. Закончив официальную часть, отправились обедать. Костя причитал:
— Как хорошо, что тебя тоже двинули в третий Терский. Молодец все-таки Пантелей Кондратьевич. Он хотя и жулябия страшная и пройдоха, но добрый мужик. Уверен, что у меня в большом штабе крепкая рука. Я сначала разуверял его, говорил, что мы, видимо, однофамильцы, но он только щурится. Тогда я махнул рукой — пусть себе думает... А ты знаешь, твой полк лишь дня три назад ввели в ударную группу генерала Пашковского и двинули в глубь Чечни. Но группа эта совсем недалеко ушла. Ты сегодня или завтра догонишь ее. Здорово будет, когда с Николкой встретишься. Он молодец. Представь, кавалеристом стал, и говорят — бравым. Я как-то спрашиваю его: «Николка, с какой стороны на коня садишься? В какую падаешь?» А он мне: «Дудки, не падаю. Не зря мальчишкой в Буче каждое лето ездил». Это же надо — Николка кавалерист...
Костя захохотал, а потом вдруг заторопился.
— Ну, заболтался. Мне же еще наряды подписать нужно. Пойдем на склады. Там утром была повозка из твоего полка. Медикаменты получали. С ней и доберешься...
Скрипят колеса. Ухабы, тряска, фырканье лошадей, окрики Шугаева.
«Что же я не спросил Костю, где это его так зацепило», — думал Булгаков, раскуривая третью папиросу. И вспомнил: Костя упоминал о жестоком бое с петлюровцами еще в Киеве, о том, что его потом несколько дней везли по морозу, а Николка шел рядом по глубокому снегу и все укрывал тулупом. Затем какая-то большая станция... Эшелон...
— Так, говорите, господин доктур, брательник ваш во второй сотне, — вдруг поворачивается Шугаев и подергивает вожжи. — Это хорошо. Там сотенным командиром добрый казак. Мордобивец, правда, но отходчивый. Вчера они в резерве стояли в лесочке, левее нашего лазарета...
Повозка выбралась на возвышенность и остановилась. Шугаев пошел затянуть супонь на хомуте, а Булгаков поднял голову, вынул изо рта папиросу да так и замер. Прямо перед ним уступами громоздились горы. Совсем близко — округлые кряжи, покрытые зеленью лесов, дальше и выше синели скалистые массивы, щедро навороченные на много верст, а еще выше по всему горизонту снеговые вершины зубчатой кромкой белели на голубом небе. Дорога, по которой ехали, сбегала на плоскость, петляла желтыми кукурузными полями и рядом с речушкой уходила в ущелье. Правее, между складками горных кряжей хорошо были видны белые домики селения. Оттуда к небу тянулись столбы черного дыма.
Шугаев кончил возиться с хомутом, подошел к Булгакову. Тревожно сказал, покачивая головой:
— Вона, наши уже к Ханкальскому ущелью подошли. Чеченский аул запалили...
Сел на свое место, резко дернул вожжи.
— Но-о-о, коряга проклятая! Пошли! — В голосе — злость. Потянул гнедую кобылу кнутом и обернулся к Булгакову. — Версты три еще будет. До заката поспеть нужно. Тут с чеченцами шутки плохие...
Под уклон лошади затрусили рысью. Шугаев уже без раздражения, раздумно, как бы говоря с самим собою, продолжал:
— Оно, конечно, попадись — порубят... Да их тоже понять можно. Гляньте, как наши им красных петухов пущают. Должно быть, кубанцы. У их тут три батареи...
И, как бы подтверждая слова Шугаева, справа забухали пушки, длинными очередями застрекотали пулеметы. Булгаков поднес к глазам бинокль. Пошарил стеклами Цейсса. По кривым улочкам аула мели вихри боя: при каждом разрыве снаряда вздыбливались крыши домиков, летели в разные стороны камни и куски дерева, метались жители. Языки пламени лизали горские сакли, дымки свивались в огромный столб бурого цвета. Он полз в небо по ущелью, которое Булгакову напомнило вдруг декорацию к опере «Демон». Боже, как давно это было! Киев, театр, блеск люстр и золоченых лож, бриллианты декольтированных дам...
Уже ложились сумерки, когда повозка спустилась к речке, на берегу которой кверху ногами лежал труп разбухшей лошади. Бродом перебрались через быстрое течение и по косогору выползли к опушке рощи. Левее дымили походные кухни, стояло десятка два телег и арб, сновали казаки. Возле огромного раскидистого дуба — двуколка и палатка, а рядом — пика. На ней краснокрестный флаг. Шугаев облегченно вздохнул.
— Ну, слава богу, кажись, пронесло. Вот и наша хата...
Булгаков слез с повозки, огляделся и вдруг сердце забилось в предчувствии чего-то очень значительного, что-вот-вот может произойти.
— Шугаев, голубчик, как бы узнать, рядом с нами не вторая ли сотня стоит?
— Я мигом, господин доктур, пошлю казачка...
Черный вечер сразу накрыл землю. Холодно. Октябрь о себе напоминает. В ущелье ползут туманы. За рекой, меж кукурузных полей, цепочка костров. Это казаки обложили чеченский аул. Шугаев тоже развел костер, что-то варит. К черному небу летят искры. Вдруг из темноты возникает казак.
— Ваше благородие, никак нет. Это обозники. Вторая сотня, говорят, к вечеру в деле была, а теперь за речкой...
На всю жизнь залегла в памяти эта ночь. Позднее писал:
«Гуще сумрак, таинственные тени. Потом бархатный полог и бескрайний звездный океан. Ручей сердито плещет. Фыркают лошади... Чем черней, тем страшней и тоскливей на душе. Наш костер трещит. Дымом то на меня потянет, то в сторону отнесет. Лица казаков в трепетном свете изменчивые, странные... А ночь нарастает безграничная, черная, ползучая. Шалит, пугает. Ущелье длинное. В ночных бархатах неизвестность. Тыла нет. И начинает казаться, что оживает за спиной дубовая роща. Может, там уже ползут, припадая к росистой траве, тени в черкесках. Ползут, ползут... И глазом не успеешь моргнуть: вылетят бешеные тени, распаленные ненавистью, с воем, визгом и... аминь!
Тьфу, черт возьми!
— Поручиться нельзя, — философски отвечает на кой-какие дилетантские мои соображения относительно непрочности и каверзности этой ночи сидящий у костра Терского 3-го конного казачок, — заскочуть с хлангу. Бывало...
Ах, типун тебе на язык. «С хлангу!» Господи, боже мой! Что же это такое! «Поручиться нельзя!» Туманы в тьме, Узун-Хаджи в роковом ауле...
Заваливаюсь на брезент, съеживаюсь в шинели и начинаю глядеть в бархатный купол с алмазными брызгами. И тотчас взвивается надо мной мутно-белая птица тоски. Встает зеленая лампа, круг света на глянцеватых листах, стены кабинета... Все полетело верхним концом вниз и к чертовой матери! За тысячи верст на брезенте, в страшной ночи. В Ханкальском ущелье...
Золой покрываются угли, и холодом тянет сверху. Встает бледный далекий рассвет. Усталость нечеловеческая. Пропадает из глаз умирающий костер... Мягче, мягче, глуше, темней. Сон»1.
Очнулся оттого, что кто-то тряс за плечо. Шугаев навис, как демон над Тамарой. В самое лицо дышал, в ухо гудел:
— Проснись, ваше благородие, вставайте. Кажись, вторая сотня на чеченцев уходит...
Встрепенулся мгновенно, как на пружинах. Солнце уже поднялось над рощей, но из ущелья еще тянуло холодом и неизвестностью. Дальше — сахарная вершина на синем небе.
— Как же заспался... Всю ночь крутился и на тебе...
«Ту-ту-ту-ту-ту-у-у!..» — где-то трубач сигналил тревогу.
Из-за опушки леска по дороге, ведущей в кукурузные поля и дальше к аулу, вытягивалась колонна всадников. Шли шагом. Не помня себя, Булгаков кинулся навстречу. Несколькими прыжками перемахнул через речушку, выскочил на покатый берег и остановился у самой дороги. Сердце колотилось до боли.
Конники двигались по четыре. Булгаков узнал его сразу. Он был в первой шеренге крайний слева. Лицо осунулось, возмужало. Сосредоточен, как перед трудным делом. Фуражка надвинута на лоб — прикрывает глаза от солнца. Голова бритая, без загара. («Боже, где же его чубчик?! Понятно — сыпняк»). От фуражки под подбородок проходил ремешок, прижимал щеку. За плечами карабин. С пояса свисает длинная шашка с темляком. Шпора на левом сапоге опустилась к самому каблуку.
— Коля! Коля! — закричал Булгаков и кинулся к всаднику.
Николка повернул голову. Узнал. Лицо стало солнечным, глаза — искрометными.
— Здравствуй, брат! Мне уж сказали, что ты в нашем полку. Прекрасно! Как мама?
Булгаков шел рядом, держался за стремя. Николка склонился и щекой на мгновение прижался к его лбу.
— Мама здорова... Молит бога, ждет тебя... На минутку придержи коня. Догонишь... — перехватывая дыхание, чуть слышно проговорил Булгаков.
— Что ты, брат. Не могу оставить эскадрон... У нас командир строгий... Мишенька, мы скоро вернемся... Я прибегу к тебе...
Чей-то высокий, хриповатый голос, как сирена паровоза, просвистал:
— Сотня-я-я, марш, марш!
Лошади пошли рысью, обдавая Булгакова пылью и комками земли...
Опять забухали пушки, взвыли пулеметы. И вдруг стало тихо, будто люди исчезли с горящей земли. К чему бы это? Не иначе, как недобрый признак...
Точно в тумане побрел назад. Память не сохранила, как лихорадочно делал перевязки, как пытался спасти окровавленных казаков, умиравших у него на руках, как метались Шугаев и две сестры, помогая ему... А раненых все подвозили и приносили... А Потом...
Потом будто огромный осколок прошел по душе. Разворотил, разорвал, и осталась глубокая рана на всю жизнь. Ровно через три года вспоминал тот ужасный день:
«Через час я увидел его. Так же рысью он возвращался. А эскадрона не было. Лишь два всадника с пиками скакали по бокам, и один из них — правый — то и дело склонялся к брату, как будто что-то шептал ему. Щурясь от солнца, я глядел на странный маскарад. Уехал в серенькой фуражке, вернулся в красной... Не было волос и не было лба. Вместо него был красный венчик с желтыми зубьями — клочьями... Два красных пятна с потеками были там, где час назад светились ясные глаза...
Левый всадник спешился, левой рукой схватил повод, а правой тихонько потянул Колю за руку. Тот качнулся.
И голос сказал:
— Эх, вольноопределяющего нашего... осколком. Санитар, зови доктора...
Другой охнул и ответил:
— С-с... Что ж, брат, доктора? Тут давай попа...
Тогда флер черный стал гуще и все затянул, даже головной убор...»2
В тумане перевязывал, делал уколы, щупал пульс. Затем на двуколку наложили побольше сена, покрыли попоной, под голову подоткнули подушку от старого казачьего седла. Вместе с другими тяжелоранеными отправили в Грозный. Булгаков с версту шел рядом с двуколкой. На бугре остановил лошадей, еще раз пощупал пульс и тихо сказал:
— Поосторожнее, ради бога, Шугаев. В госпитале сдашь дежурному врачу вместе с этой запиской...
Напряженно глядел вслед, пока последняя двуколка не скрылась в лощинке. После этого поднял голову и почувствовал такую усталость, такую боль на душе, тоску и одиночество, что в изнеможении упал на землю лицом вниз и зарыдал. Впервые за долгие годы...
Сколько времени прошло, бог весть. Он все лежал недвижно, без желаний и мыслей. Темно и пусто. Только: в мозгу звенит одно и то же: «За что?» Потом до слуха дошел шелест сухой кукурузы. Приподнялся. Вокруг истоптанное, изрытое снарядами и солдатскими лопатками поле. Помятые, изломанные стебли желтой неубранной кукурузы. Услышал, как откуда-то сверху, издалека доносятся переливчатые, ласковые звуки. Поглядел на небо. В бездонной голубовато-серой глубине плыл треугольник журавлей. Они тянулись к югу. Там хорошо были видны вечно спокойные серебряные вершины гор...
Примечания
1. Далее в рассказе «Необыкновенные приключения доктора» есть такие строчки: «Утро. Готово дело. С плато поднялись клубы черного дыма. Терцы поскакали за кукурузные пространства. Опять взвыл пулемет, но очень скоро перестал. Взяли Чечен-Аул... Огненные столбы взлетают к небу. Пылают белые домики, заборы, трещат деревья... Пухом полна земля и воздух. Лихие гребенские станичники проносятся вихрем по аулу, потом обратно. За седлами, пачками связанные, в ужасе воют куры и гуси. У нас на стоянке с утра идет лукулловский пир. Пятнадцать кур бултыхнули в котел. Золотистый, жирный бульон — объедение. Кур режет Шугаев, как Ирод младенцев... Голову Даю на отсечение, что все это кончится скверно. И поделом — не жги аулов! Для меня тоже кончится скверно. Но с этой мыслью я уже примирился. Стараюсь внушить себе, что это я вижу сон. Длинный и скверный...»
О том, что этот рассказ Булгакова очень точно воспроизводит подлинные события тех дней, можно убедиться, сравнив его с описанием историка М.А. Абазатова:
«Это было в двадцатых числах октября... На рассвете командование белогвардейских частей, подошедших к Чечен-Аулу, предъявило его жителям ультиматум... сложить оружие. Пехота и кавалерия белых заняли Ханкальское ущелье, артиллерия расположилась на Новопромысловской горе. Ультиматум белых был отвергнут, и начался бой, который длился два дня. Артиллерия противника осыпала село и его защитников градом снарядов, горели дома, стога сена». («Борьба трудящихся Чечено-Ингушетии за Советскую власть». Грозный, 1966, с. 184.)
У Булгакова упоминается Узун-Хаджи. Это подлинно историческое лицо. В ту пору столетний старик, он стал знаменем буржуазно-националистического движения в Чечено-Игушетии и Дагестане. Умер в 1920 году. В описанном эпизоде один из отрядов Узун-Хаджи в количестве 300 всадников действительно принимал участие. Но на рассвете второго дня он снялся с позиций и бросил красных партизан и жителей Чечен-Аула в их борьбе с белыми. Булгаков и в этом точен. Следует прибавить: по данным газеты «Терско-Дагестанский вестник» (№ 181), Чечен-Аул был разгромлен и сожжен белыми 15—16 октября, а Шали — 19 октября 1919 года. На стороне белых принимали участие: 1-й Кизляро-Гребенской, 3-й Терский конный и 1-й Волгский гусарский полки при трех батареях. У Булгакова: кизляро-гребенские казаки стоят на левом фланге, гусары — на правом, у костра греется казак 3-го конного терского полка, аул обстреливают три батареи кубанской пехоты.
2. Рассказ «Красная корона», журнал «Аврора», 1977, № 6, с. 52.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |