Вернуться к Д.А. Гиреев. Булгаков на берегах Терека

6. Литературные вихри Владикавказа

Во Владикавказе дул сквозной ветер.

М. Булгаков

Сколько дней и ночей, сменяя друг друга, прошли в тумане с кошмарами и страшными голосами, Булгаков не знал. К нему вернулось сознание солнечным утром. За окном теплый март уже сбил длинную сосульку на водосточной трубе. В желобах журчали струйки талой воды. Верх крыши, чистый от снега, манил воробьев. Они, одурев от весеннего счастья, взапуски прыгали и заливались на все голоса.

Булгаков долго глядел и прислушивался. Потом пошевелился и попытался приподняться. Из-за перегородки женский голос:

— Спокойно, не поднимайтесь. Я помогу.

— Лариса Леон... Пить...

Татьяна Павловна подала стакан с водой и тихо сказала:

— Ларисы Леонтьевны нет... Как чувствуете, Миша?

— А где она? Когда вернется?

— Ее нет и не будет... Все переменилось, Миша. Татьяна Павловна присела рядом. Стала тихо рассказывать. Булгаков постепенно вспоминал все, что с ним случилось за последнее время и медленно постигал происшедшие перемены. Он, как в сказке на ковре-самолете, сразу перенесся в иной мир. Ни старых порядков, ни белой армии, ни господ и буржуев, ни самого понятия «единая и неделимая»; даже хозяйка квартиры, в которой его застала болезнь, захватив самые ценные вещи, куда-то сбежала. Будто раскаленная железная метла прошлась по просторам России. Только обломки от старого мира остались как память о бесславном былом... А над ними красные знамена и новые понятия: Советы, Республика...

Весна хозяйничала в городе. Теплым апрельским днем Булгаков, осторожно ступая, вышел из дому и как зачарованный остановился. Воздух пьянил. Голова плыла кругом, шумела, будто Терек на перекатах. Потом пришел в себя и улыбнулся. Прямо перед ним, на мостовой, в маленькой лужице купались два воробья: трепыхали крылышками, отчего водяная пыль радужно светилась вокруг. Им было хорошо...

И вдруг из глубины затуманенного сознания опять всплыл все тот же мучительный вопрос: как жить дальше? Он стоял перед ним неотступно, грозно, как каменная громада гор. А рядом другие, словно меньшие братья: каков этот новый мир, куда вынес его бурный поток событий? Примет ли он его, бывшего военврача белой армии, который изнемог от людских страданий, крови и войны?

Поймут ли его желание получить стол с лампой под зеленым абажуром и возможность писать? Ему необходимо излить целое море волнений, рассказать о своих необыкновенных приключениях, облегчить душу от ноши пережитого...

Воробьи вдруг вспорхнули и улетели. Булгаков улыбнулся, провожая их долгим взглядом, подумал, что очень хорошо быть свободным, как птица, затем, опираясь на палку и чуть-чуть прихрамывая, направился к центру города. Ноги едва несли. Вот и дом на углу Александровского проспекта. Здесь Михаил Афанасьевич последний раз был еще до болезни. Тогда у входа, на темно-серой стене красовалась вывеска: «Редакция газеты «Кавказ». Теперь ее не было. На штукатурке остался лишь более светлый квадрат. Пошатываясь, с трудом переводя дыхание, поднялся по лестнице. На двери кабинета бывшего редактора — кусок картона. На нем красной краской наспех написано:

«ИЗВЕСТИЯ РЕВКОМА ГОР. ВЛАДИКАВКАЗА».

За массивным дубовым столом — человек в черкеске и каракулевой шапке. Тонкая талия перехвачена кавказским поясом с потертой кобурой и наганом. Подняв большие карие глаза, он напряженно-проницательным взглядом прощупывал Булгакова.

— Я журналист, хочу работать... — негромко произнес Булгаков.

Человек в черкеске вдруг засмеялся, отчего блеснули его ровные белые зубы.

— А я осетинский поэт Константин Гатуев. Тоже хочу работать в газете. Однако ее еще нет, но скоро будет, а пока издаем листок «Известий». Тут и одному делать нечего. — Подумал и посоветовал: — Идите в подотдел искусств. Там люди нужны...

И Булгаков пошел.

На Александровском проспекте, в Центре — большое, удобное здание бывшего Коммерческого клуба. Есть уютный зал, много комнат, подсобные помещения. У входа вывеска:

«ПОДОТДЕЛ ИСКУССТВ НАРОБРАЗА».

На работу Булгакова приняли — знающие люди нужны, как воздух. Назначили заведующим литературной частью. С чего начинать? Что и как нужно делать? С кем работать? Ведь жизнь круто изменилась, медицинские знания и накопленный в смоленской деревне опыт практикующего врача здесь совсем не нужны.

Возглавлял учреждение Юрий Слезкин. Ему легче. Он не обманывал, сказав: «Я уже заведовал». Когда весной 1919 года в голодном Петрограде стало невмоготу, забрал жену и уехал на юг. Попал в Чернигов. Работал в подотделе искусств, в газете печатал рассказы, руководил комитетом по делам театра и музыки. Было сносно. Но потом ветер событий занес во Владикавказ. Белое нашествие пережил сравнительно благополучно. Как только во Владикавказе восстановили Советскую власть, пошел на работу1.

Окончательно отрешившись от старой профессии, Булгаков осваивал новый мир — с улыбкой, иронически. Видимо, почувствовал в себе силы литератора и написал:

«Солнце! За колесами пролеток пыльные облака... В гулком здании ходят, выходят... В комнате, на четвертом этаже, два шкафа с оторванными дверцами, колченогие столы. Три барышни с фиолетовыми губами то на машинках громко стучат, то курят.

Сидит в самом центре писатель и из хаоса лепит подотдел. Тео. Изо. Сизые актерские лица лезут на него. И денег требуют.

После возвратного — мертвая зыбь. Пошатывает и тошнит. Но я заведываю. Зав. Лито. Осваиваюсь.

— Завподиск. Наробраз. Литколлегия.

— Ходит какой-то между столами. В сером френче и чудовищном галифе. Вонзается в группы, и те разваливаются. Как миноноска, режет воду. На кого ни глянет — все бледнеют. Глаза под стол лезут. Только барышням — ничего! Барышням страх несвойственен.

Подошел. Просверлил глазами, вынул душу, положил на ладонь и внимательно осмотрел. Но душа — кристалл! Вложил обратно. Улыбнулся благосклонно.

— Завлито?

— Зав. Зав...

Пошел дальше. Парень будто ничего. Но не поймешь, что у нас делает. На Тео не похож. На Лито тем более. Поэтесса пришла. Черный берет. Юбка на боку застегнута и чулки винтом. Стихи принесла.

Та, та, там, там.

В сердце бьется динамо-снаряд.

Та, та, там...

Стишки ничего. Мы их... того... как это... в концерте прочитаем.

Глаза у поэтессы радостные. Ничего барышня. Но почему чулки не подвяжет?»2

Несмотря на слабость и «пошатывания», принялся за дело. Местная газета напечатала объявление:

«Подотдел искусств организует ряд лекций по теории и истории литературы, а также лекций, посвященных произведениям отдельных русских и иностранных писателей, приглашает лекторов, каковых просит явиться в подотдел искусств... не позднее 14 апреля...

Зав. литературной секцией М. Булгаков.
Секретарь К. Туаев».

Подотдел искусств с каждым днем набирал силы. Сюда шли артисты, певцы, музыканты, художники, поэты, литераторы — все истосковались по любимому делу. В двух городских театрах вспыхнули огни рамп, начали работать опера, цирк, в клубах зазвучали лекции, концерты, спектакли самодеятельных коллективов. Газета ежедневно давала информацию о культурной жизни города. Вот сообщает о первомайском митинге-концерте:

«Как всегда, Юрий Слезкин талантливо читал свои политические сказочки; как всегда, поэт Шуклин прочел свою «Революцию». В общем все артисты, все зрители и все ораторы были вполне довольны друг другом, не исключая и писателя Булгакова, который тоже был доволен удачно сказанным вступительным словом, где ему удалось избежать щекотливых разговоров о «политике». Подотдел искусств определенно начинает подтягиваться»3.

Через несколько дней после работы возвращались домой со Слезкиным. На проспекте было людно. Возле кафе «Чашка чая» бабы и мальчишки торговали цветами. Булгаков вдруг остановился, умиленным взглядом долго разглядывал огромный букет белой персидской сирени в ведре торговки и, наконец, заулыбался.

— Совсем как у нас в Киеве... Матушка очень любит... А что просите?

Торговка масляным голоском затараторила:

— Для вас, господа хорошие, задаром отдам. Таких цветов...

Слезкин перебил:

— Мы не господа, а граждане республики Советов. Пора знать и бросить торгашеские штучки. Тебя спрашивают и отвечай..

— Пять, гражданин хороший...

— Чего пять?

— Да пять тыщев...

— Тьфу ты, окаянная, совести у тебя нету. Пять тысяч за цветы...

Булгаков пошарил в карманах, собрал все, что было. Мало. Торговка и разговаривать не хотела. Тогда у мальчишки купил маленький букетик фиалок. Жадно втягивая сладкий запах, сказал:

— Ничего прекраснее цветов нет на земле... Не знаю, как отблагодарить Пейзулаевых. Если бы не Татьяна Павловна и Лариса, то квартировал бы я сейчас на погосте, а какой-нибудь беспризорник жалобно пел бы: «И никто не узнает, где могилка его»...

Слезкин, видимо, думал о своем.

— А что о Ларисе Леонтьевне слышно?

— Да ничего... Какие-то родственники приходили. Хотят квартиру занять. А Лариса как уехала к мужу, так и пропала. Он же офицер. Должно быть, за границу махнули.

Искоса глянув на Булгакова и ладонью погладив отрастающие волосы, Слезкин решительно заявил:

— А кому мы без денег за границей нужны. Журналист... писатель... Там и своих, как собак нерезаных... Наше дело ясное — здесь будем приспосабливаться. Жена говорит, театр без репертуара остался... Пьесу писать буду. Попробуйте-ка и вы...

Булгаков не слышал, что еще говорил Слезкин. Улавливал только гудение голоса, а когда оно прекратилось, еще раз глубоко потянул аромат фиалок и раздумно сказал:

— Не знаю, как вы, Юрий Львович, а я приспосабливаться не умею и не хочу...

— Понимаю... Окружающая действительность энтузиазма у вас не вызывает. Ну, а жить-то как станете?

— Да так: работать, глядеть, изучать эту самую действительность, а уж там видно будет... Время покажет...

— Значит, как говорится, внутренняя эмиграция. Так?..

— Нет, не то слово. Я просто многое не понимаю, не знаю... Вероятно, нужно время...

Слезкин наступал:

— А для меня все ясно — кто победил, тот и хозяин положения. Тому и служи... — Подумал, опять покосился на Булгакова и спросил:—А что из Киева и от братьев слышно?

Они подошли к углу Слепцовской улицы. Здесь Слезкину нужно было сворачивать влево, к Тереку, а Булгакову направо. Остановились. Слегка покачивая головой и морщась, как от зубной боли, Михаил Афанасьевич медленно заговорил:

— Ничего... Мука моя да и только... Десятка два писем отправил в Киев, в Москву родственникам, сестрам и все напрасно... А о братьях не знаю, что и думать... Видно, погибли...

Тогда Слезкин попытался успокоить:

— Это вы напрасно... Днями я знакомого встретил. Он из Новороссийска. Рассказывал, как донцы, терцы, кубанцы эвакуировались. Десятки судов... Еще в феврале стали уходить... Были, конечно, и безобразия, но...

— А куда же они?

— Одни в Крым, к Врангелю, другие — в Турцию, в Грецию, а кто и дальше... Там, говорят, для русских эмигрантов лагеря созданы... Ну, а быт свой как устроили? Кто вам готовит, стирает и прочее?

Булгаков ничего не ответил, махнул рукой, кивнул и направился своей дорогой. Слезкин долго смотрел ему вслед. Шел медленно, немного прихрамывая и прижимая к бокам руки. Ссутулившаяся спина, угловатые плечи и опущенная голова с коротко остриженными волосами — все выражало трагическую сосредоточенность и одиночество. Булгаков шел, никого не замечая, с букетиком фиалок в руке, с грузом тяжелых мыслей. Почему, думал он, слова «эмигранты» и «лагеря» такие оскорбительно-неприятные, едкие, а в соотнесении с братьями — просто ужасные?..

Дома его ждала новая неприятность: родственники хозяина квартиры объявили о том, чтобы он искал себе другую комнату...

Работа в подотделе искусств представлялась Булгакову одним из перекатов буйного Терека: крутит, вертит, захлестывает, и не поймешь, куда вынесет. С раннего утра и до вечера в подотдел искусств шли люди — с предприятий, учреждений, учебных заведений, воинских частей, всех возрастов и положений. Требовали лекций, митингов-концертов, литературных диспутов, спектаклей. Просили открыть читальни, библиотеки, картинные галереи и не менее, как народные университеты...

Булгаков внимательно выслушивал каждого и старался понять, откуда у людей силы и такая буйная фантазия — ведь в городе очень голодно, разруха, с каждым днем нарастает новая волна брюшного тифа, а им все нипочем: давай культуру!

Поразила одна встреча. Пришло человек пять комсомольцев — девчата в красных косынках, ребята с алыми круглыми картонными значками на груди. Веселые, громкоголосые, решительные, а самим лет по 15—16. Булгаков усадил их, собрав все стулья и табуретки в комнатах отдела, и спросил:

— Ну, как живете, молодые люди?

Им почему-то вопрос не понравился. Одна из девушек, черноглазая, как горная коза, метнула горячий взор и решительно заявила.

— Живем отлично, да не о том говорить пришли. Суд хотим устроить.

— Простите, что хотите устроить? — переспросил Булгаков.

— Да суд. Настоящий суд...

— Так это, я полагаю, вам следует обратиться не ко мне, а в Ревком или Особый отдел... — мягко сказал Булгаков.

Тогда один из юношей пояснил:

— Да нет же, судить хотим Евгения Онегина и Пушкина...

Булгаков замер. Некоторое время с недоумением смотрел на оригинальных посетителей, а уж затем слабо улыбнулся.

— Что-то не пойму... Это как же? Пушкин Александр Сергеевич... в некотором роде уже не подсуден, царство ему небесное, а Евгений Онегин, как бы это вам сказать, явление духовное. Литературный герой. Его на суд не пригласишь, ничего не спросишь, да и сказать он ничего не может. За него все Пушкин сказал...

Точно бомба взорвалась. Активисты повскакивали и заговорили все разом.

— Вот, вот! Пушкина и судить в первую очередь!

— Мы его из того самого царства небесного вытащим и сюда доставим...

— И Онегина тоже...

Когда немного успокоились, Михаил Афанасьевич серьезно попросил:

— Вы меня извините, дело это, видимо, новое. Я не совсем понимаю... Поясните...

— А чего же здесь не понимать?! — горячилась все та же черноглазая. — Соберемся в зале, на сцене будут судьи, пригласим прокурора, на скамью посадим Пушкина и Евгения Онегина. И спросим их нашим пролетарско-комсомольским судом: «А ну, скажите нам, что вы делали до 1917 года, как трудовой люд угнетали?»

— Не понимаю: как же это?

— Все уже продумано: в театре достали цилиндры, усы, бакенбарды, фраки там разные. Оденем наших ребят, посадим и судить начнем...

Тут Булгаков не смог удержаться от улыбки.

— Простите, а за что же их судить будете?

Такая наивность и улыбка зав. лито, видимо, была той самой последней каплей, которая оказалась взрывоопасной. Опять поднялся шум, а затем чей-то срывающийся голос на высоких нотах протянул:

— Вы, наверное, из бывших, вот и не понимаете...

— Вот именно...

— Разве не ясно? Кто был Пушкин? Помещик. Кого он изобразил в своем романе? Помещиков Лариных, Ленских, Петушковых и Онегина с ними — паразита и контру настоящую... К стенке их надо...

Дело принимало серьезный оборот. Булгаков растерялся.

— А чем же я вам могу помочь?

— Говорят, вы хорошо умеете выступать. Вот и хотели, чтобы прокурора у нас на суде исполнили... Но, видать... Пошли ребята...

Дружно встали и, громко споря о чем-то, удалились.

Булгаков долго никак не мог успокоиться, курил, машинально что-то чертил карандашом на листе бумаги, затем решительно встал и направился к своему начальнику Юрию Слезкину. Тот выслушал и расхохотался.

— Вот это здорово! Молодцы комсомольцы. Веселое может получиться мероприятие да еще с политикой... Нет, вы напрасно, Михаил Афанасьевич, не согласились, выступить прокурором...

— Вы, верно, шутите, Юрий Львович... Ничего не знаю, как насчет политики и веселости этого мероприятия, как вы изволили сказать. Однако до сих пор я считал, что задача наша пропагандировать русских классиков, а не издеваться над ними... Глумиться над Пушкиным... Нет, эта роль не для меня...

— Ну зачем же так резко, Михаил Афанасьевич... Издеваться, глумиться... Разве об этом речь? Да пусть себе ребята забавляются. Ну и что из этого? Они кричат, а классики безмолвствуют. Для них это все равно...

Булгаков стал горячиться.

— Зато для нас не безразлично, что о них говорят вот такие кавалеристы людям, которые тянутся к настоящему искусству...

Слезкин примирительно, засмеялся и сказал:

— Не понимаю, чего вас так взволновало это посещение. Меня тревожит другое. Вы читаете местную газету?

Булгаков отрицательно покачал головой. Слезкин достал из ящика стола свежие номера «Коммуниста».

— Последнее время нас часто цепляют: то плохой спектакль, то плохие артисты пели старые романсы, то чтец бог знает что читал... А сегодня вот, полюбуйтесь.

Слезкин развернул газету и показал заметку, отчеркнутую красным карандашом. Булгаков пробежал ее глазами.

«Второй исторический концерт подотдела искусств был посвящен произведениям Баха, Гайдна, Моцарта; «писатель» Булгаков прочел по тетрадочке вступительное слово, которое представляло переложение книг по истории музыки и по существу являлось довольно легковесным... Более сносно пели местные артисты... Недурно вышел и квартет подотдела искусств, исполнивший в заключение сонату Моцарта...»

Булгаков раздраженно отбросил газету.

— Нет, какое невежество! «Сносно пели артисты», «недурно вышел и квартет». Надо же придумать такие определения! Кто же этот самый Вокс, что подписал заметку? Физиономию ему набить бы!

— Не горячитесь, Михаил Афанасьевич. Я с вами вполне согласен: профан он не только в музыке, но считаться с ним приходится.

— Это почему же?

— Я немного знаю его. Недоучка. Бывший студент юридического факультета, воевал на германском фронте, командовал ротой в Петрограде, в 1919 был следователем X Армии на Кавказе, а сейчас играет немаловажную роль в редакции и ревкоме...

— Ну и пусть себе играет любую роль. Я не против, — все также с раздражением продолжал Булгаков. — А зачем же глупости писать?

Слезкин подумал, сложил аккуратно газеты, сунул их в стол, а уж затем предложил:

— Мне кажется, мы с вами допустили тактическую ошибку — стоим в стороне от литературной жизни города. Во Владикавказе уже создан цех пролетарских поэтов. Собираются, читают, спорят, пишут, а мы... Давайте-ка, Михаил Афанасьевич, заглянем в этот самый цех...

И тихо засмеялся. Булгакову показалось, что смех этот нехороший, с ехидцей, но он ничего не ответил. Только головой кивнул и пошел к себе. Совету Слезкина не внял. Через день в газете появился довольно резкий «Ответ почтенному рецензенту», которого М. Булгаков упрекал в «абсолютной музыкальной безграмотности», а редакции рекомендовал «не поощрять Воксову смелость»4.

С того самого дня и началась в жизни Булгакова новая полоса невзгод — порою мелочных, бытовых или служебных, а порою и значительных, носивших принципиальный характер. Они доставляли немало горьких минут и волнений. Булгаков крепился и старался относиться к ним с философским спокойствием...

В самом конце мая последовало перемещение по службе. Его назначили заведующим театральной секцией подотдела искусств. Он был доволен, ясно представлял себе, что требуется для пользы дела, и энергично принялся за работу. Прежде всего нужны были молодые актеры, как воздух, нужен был национальный театр. Вступив в новую должность, Булгаков 28 мая направил такое письмо:

В ОСЕТИНСКИЙ ОТДЕЛ НАРОБРАЗА.

Прошу вас в срочном порядке доставить нам списки осетин, желающих заниматься в Народной Драматической студии сценического искусства. Студия начнет функционировать на этих днях.

За зав. подотделом искусств М. Булгаков5.

В ожидании ответа занялся другими делами.

* * *

Лето 1920 года тоже оказалось тяжелым. Еще продолжалась гражданская война, еще многие районы страны были охвачены пламенем ожесточенной борьбы с контрреволюцией: в Крыму держались недобитые белогвардейцы, в лесах и горах Северного Кавказа свирепствовали банды всех мастей, в городах притаились не успевшие сбежать враги Советской власти. Во Владикавказе — повсюду следы уличных боев, голод, разруха, страшные эпидемии сыпного и возвратного тифа, тысячи беженцев и беспризорных детей. Они ютились повсюду — на вокзалах, чердаках, в разрушенных домах, скверах и подъездах...

Но ничто не могло поколебать революционного энтузиазма масс. Они поднялись для героических свершений, для того, чтобы, разрушив старый мир эксплуатации и рабства, создать новую жизнь, основанную на высоких идеалах Свободы, Равенства и Братства. Вечерами на улицах притихшего городка молодые голоса распевали:

Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем...

Несколько лет спустя в повести «Записки на манжетах» Булгаков напишет, что во Владикавказе «дул сквозной ветер». Он подхватывал и уносил писателей и поэтов, актеров и музыкантов в неведомые края. Одни ехали с юга на север, другие с севера на юг. Евреинов с Черного моря в Петербург, а оттуда на Черное море — какой-то поэт, Рюрик Ивнев — из Тифлиса в Москву, а из Москвы — остатки бездомной труппы. Поэт Осип Мандельштам из Крыма. Посмотрел, повел носом, пробурчал «скверно» и скрылся в неизвестном направлении. За ним беллетрист Борис Пильняк проездом в мучном вагоне, в женской кофточке и золотых очках...

Кое-кто успевал в ожидании оказии для продолжения путешествия выступить в цехе местных поэтов или на эстраде, принять участие в митинге, публичном диспуте. Любили большие аудитории — выступления в клубах и театрах неизменно проходили при переполненных залах.

Однажды после работы (это было уже в середине июня) Слезкин предложил:

— А не пойти ли нам сегодня, Михаил Афанасьевич, на заседание цеха пролетарских поэтов. Говорят, интересно...

У Булгакова вечер был свободен. Спустились вниз в ревкомовскую столовую. Пообедали и поужинали сразу, захватили свой фунтовый паек кукурузного чурека и отправились в дом печати. На втором этаже в небольшом зале, как говорится, яблоку упасть было некуда. Булгаков заглянул через плечи девушек, которые стояли у входа, и в нерешительности остановился.

— Кого я вижу, — раздался позади приятный баритон. — Почти все руководство подотдела искусств двинулось в массы. Отлично. Цех пролетарских поэтов рад приветствовать...

Это был Георгий Андреевич Астахов, мужчина средних лет, плотный, с открытым лицом, на котором поблескивали живые карие глаза под мохнатыми черными бровями. Он занимал пост редактора газеты «Коммунист» и журнала «Творчество», первый номер которого вышел из печати как раз в те дни.

— Да мы уже давно в массах, — в тон ему ответил Слезкин. — Вот только сесть негде.

— Это мы враз устроим, — также приветливо прогудел Астахов, обернулся и какому-то парнишке скомандовал: — Ванюша, устрой-ка этих товарищей.

Через минуту, неся два стула над головой и расталкивая людей, толпившихся в проходе, Ванюша усадил Слезкина и Булгакова у самой сцены. Долго тряся колокольчиком и выкрикивая призывы, Астахов наконец навел в зале порядок и произнес:

— Мы сегодня в цехе пролетарских поэтов принимаем дорогого гостя — великого пролетарского писателя Александра Серафимовича Серафимовича...

И тут Астахов пустился в длинные рассуждения о том, как хорошо, что во Владикавказ приехал Серафимович. Далее попытался дать характеристику его раннего творчества, но попытка оказалась явно несостоятельной — все почувствовали, что оратор с произведениями писателя знаком плохо. Серафимович сидел в президиуме. Потупил взор, делая вид, что записывает что-то.

Ему, видимо, было не по себе. Он несколько раз провел ладонью правой руки по бритой голове и вдруг сказал:

— Товарищ Астахов, я думаю, нет необходимости здесь определять, кто у нас «великий пролетарский писатель», а кто не очень великий. Об этом скажет история. Люди пришли сюда, зная, куда и зачем идут... Может, вы дадите мне слово?

Серафимович поднялся, стал рядом с кафедрой, сжимая в руке маленький листок бумаги. Когда воцарилась тишина, заговорил. Негромко, спокойно, делая паузы. Голос звучал глухо. Он прежде всего остановился на военных событиях в Сибири и Крыму, на победоносном шествии революции, ее мировом значении, на необходимости борьбы не только с белогвардейщиной, но и голодом, холодом, эпидемиями. Потом рассказал о том, как больше двух недель ему понадобилось, чтобы из Москвы доехать до Владикавказа — на железных дорогах разруха страшная, паровозов и вагонов нет, поезда идут черепашьим ходом.

— Вы можете спросить, — продолжал он, отпив глоток воды, — что же заставило меня проделать такой трудный путь? Охотно отвечу. Причин тому несколько... Прежде всего вот какая...

Здесь Серафимович заметно оживился, голос его зазвучал громче.

— Сравнительно недавно, весной, в один из вечеров у меня на квартире зазвонил телефон. Женский голос сказал:

— Вас просит приехать Владимир Ильич Ленин. Машина послана... — И вот Кремль. Я поднимаюсь по лестнице и оказываюсь в небольшой, очень скромно обставленной комнате. За столом — Надежда Константиновна Крупская и сестра Ленина Мария Ильинична, с которой мы знакомы по совместной работе в редакции газеты «Правда». Поздоровались, обменялись двумя-тремя фразами и тут вошел Ильич. Крепко пожал руку и пригласил за стол. Глядя на меня чуть смеющимися глазами, быстро спросил:

— Ну, с кем вы больше всего встречаетесь — с интеллигентами или рабочими?

— Да понемногу и с теми, и с другими...

— Да-да-да, — быстро проговорил Владимир Ильич, — вот литературу нужно нам свою организовывать. Кого из старых писателей можно привлечь?

Я подумал и отвечаю Ильичу:

— Старых писателей, готовых работать с Советской властью, осталось мало. Одни эмигрировали, Другие притаились и ждут, что будет дальше, а третьи просто в лагерь внутренних врагов перекинулись...

Ильич на минуту задумался, а затем живо заговорил:

— Да-да-да... Надо новых писателей создавать: из рабочих, из крестьян... Кружки... Постепенно из них и художники выйдут... Рабочий класс все может сделать... А там гляди и кое-кто из старой интеллигенции вернется...

Затем Ленин заговорил об искусстве, о трудностях в издательском деле из-за отсутствия бумаги, о великом и светлом будущем России... В этот вечер я уносил из Кремля ощущение чего-то очень светлого, большого и радостного. А через неделю, получив командировку редакции «Правды», я отправился к вам. Хочу кое-что написать о том, как народы Кавказа великую революцию совершают...

В зале долго аплодировали. Кто-то спросил Серафимовича о литературных делах и его творческих замыслах. Он с подъемом заговорил о задачах революционного искусства, о том, что великий Октябрь дал трудовому человеку право и возможность пользоваться всеми богатствами нашей духовной культуры.

— А что касается моих творческих планов, то они, конечно, есть. Собираю материал для романа о гражданской войне на Кавказе. Вы, верно, знаете о героическом походе Таманской армии летом 1918 года, слышали, как она из огненного кольца белогвардейщины на Кубани железным потоком пробила себе путь к Астрахани... Вот об этом буду писать... Надеюсь, получится...

Встал юноша с лихим рыжим чубом и громко сказал:

— Товарищ Серафимович, вот мы, поэты, хотим наше пролетарское искусство делать — новое, классовое, без всяких там тили-мили, кто кого полюбил и почему луна им светит и соловьи поют...

Серафимович улыбнулся и ласково сказал:

— Ну что же, очень похвально ваше рвение. Делайте такое искусство... Но, думаю, и о любви кое-когда можно писать... Всякое создавайте...

— Оно понятно, создавать надо, — уже не столь решительно продолжал чубастый парень. — Только вот загвоздка, откуда и какие слова надо брать для наших стихов... Те, что всякие Пушкины и Лермонтовы использовали, нам вроде не годятся. Они помещики были... А новых слов маловато и не всегда они пролетарские...

— Я думаю, что товарищ затронул важный вопрос, — спокойно продолжал Серафимович. — Мы с вами на занятиях цеха поэтов специально поговорим об этом. Сейчас лишь несколько слов... Вновь и вновь вспоминаю встречу с Лениным. Он, говоря о кружках молодых литераторов, несколько раз повторил: «Учиться, учиться и еще учиться надо». Запомните эту ленинскую мысль. Без учебы, без мастерства вы ничего не напишете. Ведь сапожник, каменщик, кузнец — любой рабочий человек — мастерству учится у своих старших товарищей. Так? А почему молодой поэт не должен учиться? Вы говорите, нам нужны другие слова, не такие, как у Пушкина и Лермонтова. А у кого они брали слова для своих стихов? Да у народа. Язык наш не помещики создавали и не буржуи, а народ. Это его богатство. Оно для всех русских людей дорого, да и не только для русских... Вот пролетариат и стал теперь хозяином этого богатства. Оно наше. А если и попадаются отдельные слова, которые не подходят, так и бросайте их на свалку. Ясно?

В зале поднялся шум. Кое-кто вскочил, что-то выкрикивая. Булгаков растерянно поглядел на буйствующих зрителей, а затем опять повернулся к сцене. Серафимович спокойно стоял у трибуны и улыбался. Поднял руку и заговорил:

— Писать нужно круто, сильно. Так, чтобы каждая фраза до сердца доходила. За живое брала. Мастерству нужно учиться и у старых писателей. Вот, к примеру, Лев Толстой. Этикетку как-то для водочной бутылки против пьянства писал. Написал фразу. Слово вычеркнул. Сверху другое поставил. Подумал — еще что-то перечеркнул. И так десяток раз. Но вышла фраза, как кованая... Теперь пишут необыкновенно: раз прочитаешь — нет, не понял, другой раз — тоже. Так и отложишь в сторону. Читать не хочется...

Когда встреча закончилась, Серафимовича окружили. О чем-то с ним спорил Слезкин. Булгаков немного постоял в стороне, подождал, а затем не торопясь направился домой6.

На бульваре пахло зацветающей липой. Город уже давно спал, трамваи не ходили. На перекатах буйно шумел разлившийся Терек, а на Осетинской слободке взахлеб заливались собаки. Булгаков неторопливо направился по бульвару. На душе было и тревожно, и приятно.

Перед глазами стояла плотная, точно сбитая фигура Серафимовича. Во всем его облике проглядывалось что-то могучее, схожее с гранитными монолитами в Дарья-ле; в каждом слове ощущалась ясность мысли, целостность, внутренняя гармония. Булгаков даже почувствовал, как на сердце затрепетала легкая зависть, мелькнула мысль: «Хорошо ему, все подмял под себя, все ведает и никаких сомнений».

Увидел пустую скамейку. Присел, машинально полез в карман пиджака, достал завернутый в газету остаток пайка кукурузного чурека и стал, отламывая маленькие кусочки, не торопясь жевать. Сладковатый привкус и пряный запах кукурузы показался особенно приятным. Мысли шли своим чередом.

«Глыбистый он человек... Хорошо знает: искусство не умирает. Оно, точно жар-птица в ночи. Золотом рассыпается, ярким светом заливает темные уголки большого сада жизни... Пусть люди делают революции, сокрушают старый, ненавистный мир и утверждают новые идеалы, пусть по истерзанной земле катится огненный каток войн и эпидемий — пусть... А люди живы, и, покуда они живут, им, как воздух, нужно искусство. Хорошее, крепкое... А для этого работать нужно, работать...»

Примечания

1. «Известия» Владикавказского Ревкома 6 апреля 1920 года опубликовали приказ о том, что «Тов. Слезкина Юрия Львовича считать зав. подотделом искусств Терского Наробраза с 27 марта».

2. «Записки на манжетах».

3. Газета «Коммунист», 1920, 9 апреля и 4 мая.

4. Там же, № 47 и № 48 от 4 и 6 июня.

5. Гос. Архив СО АССР, фонд 49, № 423, лист 81.

6. Об этом выступлении А. Серафимовича см. «Социалистическая Осетия». 1977, 15 октября. Д. Гиреев, «По велению сердца, с мандатом партии».