Вернуться к А.А. Нинов, В.В. Гудкова. М.А. Булгаков-драматург и художественная культура его времени

Е. Шереметьева. М. Булгаков и Красный театр

Начало первого стационарного сезона, кроме всех других трудностей, осложнялось еще и отсутствием интересных пьес в портфеле Красного театра. После «Фронта» и «Темпа»1, принесших театру2 огромный и заслуженный успех, это нависло грозным обстоятельством.

И тогда... не помню кто первый сказал «а!», но руководство театра единодушно решило обратиться к автору, все пьесы которого в те годы исчезли со сцен театров, — к Михаилу Афанасьевичу Булгакову. Это был рискованный шаг для молодого передового революционного театра, каким считался и в самом деле являлся Красный театр. О зачислении Михаила Афанасьевича в МХАТ ходили смутные слухи, но кто знал, насколько они достоверны? А то, что «Зойкина квартира», «Багровый остров» и даже шедшие три года в МХАТе «Дни Турбиных» сняты, знали в театральных и литературных кругах.

Нужна была смелость и настоящее понимание, вера в значительность и своеобразие огромного таланта Булгакова, чтобы взять на себя ответственность за обращение к нему, заказ пьесы и выплату максимального аванса. Надо сказать, что ответственные за все это художественный руководитель и директор театра искренно радовались возможности хоть немного поддержать Булгакова в трудное для него время и, конечно, надеялись получить талантливую интересную пьесу.

Начать переговоры с Булгаковым поручили мне. Уже не в порядке «нагрузки», а по штатной должности я занималась тогда литературной частью театра.

Это было в сентябре, пожалуй, в конце месяца, погода стояла теплая и ясная — бабье лето. Как всегда, я остановилась у лучшего моего друга Рахили Исаевны Ельевич в Б. Козловском переулке вблизи Красных ворот. Все утро мы с ней думали, когда лучше позвонить Булгакову? Что и как сказать ему? Что он за человек? Как ответит? «Белая гвардия» и «Дни Турбиных» рождали один образ автора, «Роковые яйца» и «Зойкина квартира» — другой. Гадали: когда он встает? когда работает? Ведь он, конечно же, работает, несмотря ни на что? Не помешать бы? Никогда ни один предстоящий деловой разговор так не волновал меня.

Около часа дня (мы, наконец, определили, что это самое подходящее время) я собралась с духом и позвонила. Как все, что делается на высоком эмоциональном накале, разговор этот запомнился особенно крепко.

— Слушаю вас! — не то нетерпение, не то раздражение послышалось мне в его голосе. Оробев, я спросила:

— Михаил Афанасьевич?

— Так точно — Михаил Афанасьевич, — иронически вежливо отозвался приятный баритон.

Как-то не очень складно я сказала, что у меня к нему деловое поручение, назвала себя, театр. Долго слушала молчание, стала соображать: так ли, то ли, ясно ли я объяснила? Или он не хочет разговаривать? Наконец, услышала недоумевающее:

— Нам, вероятно, надо встретиться?

— Да, конечно, когда вам удобно?

— Нет, когда вам удобно, — подчеркнуто вежливо и, мне показалось, с улыбкой сказал Булгаков, — и где вам удобно?

— Главная цель моей командировки — встреча с вами. Так что — когда вы можете...

— Хоть сейчас! — совсем весело ответил Михаил Афанасьевич. — Куда прикажете явиться? Или ждать вас?

Чаще всего, незнакомые авторы долго выбирали удобное для них время и назначали встречу через день-два-три у себя на квартире или в клубе писателей, иногда заставляли себя ждать. Простой живой ответ Михаила Афанасьевича был неожидан и удивил и обрадовал меня.

(Потом, уже не в первую встречу, я сказала об этом Михаилу Афанасьевичу, он ответил с горьковатым юмором, что это естественно: ведь он не обременен бездной общественных обязанностей, редакционно-издательской суетой-сует!)

Я решилась попросить, если, конечно, ему не трудно, приехать к нам. Присутствие Рахили Исаевны меня ободряло, я чувствовала себя спокойнее, увереннее. Дружба наша началась в 1919 году в 1-ой Сибирской драматической студии и крепла с каждым годом, пока не разлучила нас ее смерть в 1966 году. Она была на редкость яркой, сочной, разнообразной актрисой и не знала неудач. Каждая ее роль была новым успехом, новым открытием. Никто не сомневался в том, что ее ждет богатая, славная творческая жизнь. И человеком она была необыкновенным: до странности скромным, отзывчивым, жертвенно-добрым. Товарищи острили, что если Ронечке «садятся на голову», она беспокоится только о том, удобно ли сидящему.

Ее актерская жизнь оборвалась неожиданно, жестоко. На гастролях, выходя из вагона, Рахиль Исаевна упала и сломала ногу. Сложный перелом в маленькой периферийной больничке середины двадцатых годов срастили неправильно. Опытные хирурги в Москве потом дважды пытались вернуть подвижность суставу и уничтожить резкую боль при ходьбе. Снять боль удалось, а хромота осталась. С актерской работой пришлось расстаться. Надо ли говорить, что это значило для одаренной актрисы, влюбленной в свою работу? Она пережила это крушение мужественно и осталась тем же обаятельно-добрым, веселым человеком. Она любила людей и покоряла каждого, кто встречался с ней. В моих делах, как и во всей моей жизни она принимала самое горячее участие и всегда ее умное сердце в большом и малом подсказывало верное решение. Вот почему ее присутствие мне было дорого.

Минут через сорок после телефонного разговора в передней прозвенел звонок. Это был Булгаков.

По-разному описывают его внешность, мне помнится очень гармонично созданный природой человек — стройный, широкоплечий, выше среднего роста. Светлые волосы зачесаны назад, высокий лоб, серо-голубые глаза, хорошее, мужественное, выразительное лицо, привлекающее внимание.

Когда он вошел, сквозь сдержанную приветливость хорошо воспитанного человека мне почувствовалась настороженность. Но как и следовало ожидать, едва Михаил Афанасьевич увидел мою Ронечку, настороженность исчезла, взгляд стал открытым, доверчивым. Он весело начал «пугать» меня:

— Вы ясно представляете, что такое Булгаков? Разве можно с ним иметь дело? Вы и ваши товарищи хорошо взвесили, на какой безумный шаг отважились? Нет вы не смейтесь, подумайте серьезно!

Я ответила, что мы вполне серьезно и обдуманно решились на безумный шаг, и даже после его угрожающих разъяснений предложение остается в силе.

Михаил Афанасьевич как-то повел головой еще не вполне убежденный:

— Давайте проверим, так ли я вас понял, — и заговорил нудным голосом, будто читал официальный текст: — Театр предлагает автору Булгакову договор на сочинение им пьесы, не ограничивая упомянутого автора сроком и не определяя темы. Оговаривается, однако, что пьеса должна быть о времени настоящем или будущем. При заключении договора театр выплачивает автору определенный лаж. (Это слово я слышала впервые и поняла только приблизительно по смыслу, а Михаил Афанасьевич не раз потом употреблял его.) Выплаченная сумма не подлежит возврату даже в том случае, если представленная автором пьеса по тем или иным причинам театром принята не будет. После каждой фразы он останавливался, вопросительно глядя на меня, и я подтверждала ее, а последнюю фразу он произнес с некоторым нажимом, усмехнулся и объяснил: — Ведь автору неоткуда будет взять эти деньги, он их уже истратит!

Михаил Афанасьевич отказался от чая, пробыл недолго, сказал, что сразу решить вопрос не может, надо подумать, обещал позвонить завтра.

После его ухода мы долго вспоминали весь разговор с ним, его поведение. Простота, искренность, все пронизывающий юмор, благородство, свобода и застенчивость — все в нем казалось особенным. Булгаков был очень ярким человеком, и я часто рассказывала о нем друзьям; вероятно потому Недолгое знакомство с ним сохранила память.

Завтра, точно в условленный час, он позвонил и пригласил меня на следующий день отобедать у него и продолжить деловую беседу.

Я растерялась от неожиданности:

— Спасибо... только... Минуточку — соображу, что у меня завтра, — закрыв трубку, я сказала Рахили Исаевне: — Приглашает меня к себе завтра обедать?

— Ну и хорошо!

Я спросила его адрес, Булгаков сказал:

— Зачем? Я приеду за вами.

Рыцарски-заботливое отношение Булгакова к женщине напоминало мне моего отца. Смешно говорить, что Михаил Афанасьевич не мог сидеть в трамвае, если рядом стояла женщина; оберегая свою спутницу, он не мог причинить неудобство другим женщинам, внимание, помощь, если она была нужна и уместна, он оказывал легко, естественно.

Булгаков привез меня на Большую Пироговскую. Напротив сквера, в маленьком дворе стоял невысокий дом. В низком первом этаже этого дома расположилась необычная квартира. Открывая дверь из передней в комнату, Михаил Афанасьевич предупредил: «Осторожно, ступеньки». Пол в столовой был выше, чем в передней, и у самой двери в углу две или три ступеньки вверх. Столовая очень маленькая, потолок низкий, окна невысоко от пола. Кроме двери в переднюю, в другой стене была еще дверь (кажется в кабинет Михаила Афанасьевича), и еще третья — в противоположной стенке.

Я не успела сесть на предложенный Михаилом Афанасьевичем стул, как из этой третьей двери вышла женщина лет тридцати пяти, невысокая, миловидная. Лицо ее показалось мне усталым и невеселым. Булгаков познакомил нас. Не помню, назвал ли он Любовь Евгеньевну женой или это и так было ясно. Она очень тепло, даже ласково поздоровалась, и сказала:

— Мне приходится сразу же проститься с вами.

У меня вырвался какой-то вопрос, вроде: «А как же обедать?» — и, глянув на красиво накрытый стол, я только тут заметила, что на нем всего два прибора.

Любовь Евгеньевна улыбнулась, внимательно посмотрела на меня:

— К сожалению, мне необходимо уйти. — И не помню точно, как именно она сказала, но смысл был тот, что Булгаков справится с обедом сам.

Я вдруг почувствовала себя неловко, словно неосторожно заглянула в чужую неблагополучную жизнь.

Ощущение не обмануло меня, в те же дни мои добрые знакомые, хорошо знавшие Л.Е. Белозерскую, рассказали мне, что отношения двух хороших, благородных людей не сложились и назрел разрыв. У Булгакова я потом не бывала и в те годы не видела больше Любовь Евгеньевну, но милая, грустная женщина вызвала у меня чувство глубокой симпатии и крепко запомнилась. Раза два я просила передать ей привет, Михаил Афанасьевич сдержанно благодарил.

Тогда мое ощущение неловкости довольно быстро сгладилось, Михаил Афанасьевич весело принялся угощать меня, подшучивать над своей «неопытностью», то он играл слугу, то недовольного им хозяина. У него были ловкие руки, точный глазомер, мгновенная реакция на неожиданность, изобретательность — все, что он делал, выходило естественно, изящно. Все, что он делал, вплоть до мелочей, было талантливо.

Почти сорок лет спустя, читая «Записки юного врача», я не удивлялась его редкой удачливости и легко представляла себе восхищение опытных акушерок, никак не ожидавших от юного врача такого самообладания, находчивости, ловкости и точности при первых операциях.

Мне кажется неудачным, неприложимым к Булгакову, выражение Заболоцкого (приведенное в воспоминаниях С.А. Ермолинского) «житейски приспособленный человек». Он был безгранично жизнелюбив и безгранично талантлив во всем. Потому и смог он, человек-художник, пройти через множество тяжелейших моральных и материальных испытаний, не теряя высокого человеческого достоинства, не склонив головы.

Я, конечно, не помню, из чего состоял обед, помню, что он был вкусный и легкий, и что разговор шел легко, сам собой. Вспоминали родной Булгакову Киев, где я не раз бывала в детстве у родственников отца. Неожиданно для меня выяснилось, что Михаил Афанасьевич — врач, а так как я два года училась на медицинском факультете, который бросила, увлекшись театром (чего до сей поры не могу простить себе), то опять оказались какие-то интересные обоим воспоминания. Учились мы в разные годы (я уже при советской власти), но оба продолжали любить медицину и интересоваться ею. Вспоминали и о чем-то спорили. Говорили и тоже спорили о современных театрах. Булгаков рассказывал о МХАТе. Многое из того, что я тогда услышала, но не все, позже прочитала в «Театральном романе», а кое-что слышала иначе, чем оно звучит в романе. Например, в обрисовке Станиславского, при острой ироничности, было куда больше теплоты, уважения, даже восхищения и снисходительности к его странностям.

Конечно, ко времени работы над романом, у Булгакова могло измениться отношение к Станиславскому, или дело в том, что роман не закончен, но в тот день, за обедом, и потом, на вечеринке в нашем театре, в устных рассказах Михаила Афанасьевича Станиславский вырисовывался как-то крупнее и вместе с тем наивнее, милее.

Михаил Афанасьевич с интересом выспрашивал у меня, что я знаю о Ларисе Рейснер, о семье ее отца — брата моей матери. Потом спросил, не родственник ли мне Михаил Шереметьев, который был московским казначеем и ушел в отставку в апреле 1917 года. Я удивилась: откуда у него такие подробные сведения о моем отце? Оказалось, что Булгаков работал в архиве и случайно наткнулся на материал учреждений министерства финансов, запомнил имя своего тезки и фамилию — она редко встречается. Я тогда первый раз подумала, что память у него цепкая и точная.

Деловая часть нашей беседы состояла в том, что я коротко рассказала об истории Красного театра, его направлении, планах, Михаил Афанасьевич сказал, что он принципиально согласен на предложение театра, но, прежде чем связать себя договором, хотел бы познакомиться с работами театра, с его составом и заодно познакомиться с нашим городом (кажется, Булгаков до этого не был в Ленинграде). Конечно, если театр сможет оплатить ему эту поездку. Материальные дела его были тогда не блестящи. Я уверенно ответила, что это будет сделано.

Михаил Афанасьевич был все время оживлен, весел, словом, — в хорошем настроении. Он, конечно, устал от одиночества, создавшейся вокруг него атмосферы недоверия, настороженности и просто недоброжелательства. И вдруг появился представитель, пусть малоизвестного театра, но все же группы театральных работников, безусловно ценивших его талант и веривших ему. Возникшая перспектива какой-то передышки в материальных трудностях тоже вероятно играла роль в его настроении.

Когда мы вышли из квартиры Булгакова, дворник усиленно заработал метлой, вздымая перед нами облако пыли. Лицо Михаила Афанасьевича еле заметно напряглось, он поторопился открыть калитку. На улице сказал раздраженно:

— Прежде он униженно шапку ломал, а теперь пылит в лицо.

Я хотела было ответить, что не стоит обращать внимания, а он с тем же раздражением и, пожалуй, болью сказал:

— Как жило холуйство, так и живет. Не умирает.

Не раз еще я замечала, что Михаил Афанасьевич очень остро воспринимал отсутствие человеческого достоинства во всех его проявлениях — себя ли не уважал человек или других.

Перегрузка средств передвижения в Москве уже тогда становилась бедствием. Ни метро, ни даже троллейбусов еще и в помине не было. Почти единственным транспортом оставался трамвай. Правда, в центре появились автобусы не очень удобные и очень тряские. Такси были практически недоступны, так еще мало их бегало по Москве. Существовали извозчики, в большем количестве, чем такси, но цена их не соответствовала скорости, а скорость уже отставала от времени.

Михаил Афанасьевич предложил пройтись пешком, если меня не пугает расстояние. Оно меня не пугало. Мы перешли Зубовский бульвар и вышли на тихую Пречистенку (ул. Кропоткина). Между невзрачными деревянными домами стояли особняки с ампирными колоннами, среди разговора Булгаков называл имена архитекторов, бывших владельцев, или события, связанные с тем или иным домом. Он несомненно любил московскую старину и, видимо, хорошо знал ее.

Мы шли не быстро, то молчали, то говорили, заспорили о чем-то, и вдруг он сказал шутливо-назидательно:

— Мы все-таки принадлежим к разным поколениям, — как бы говоря этим «со старшими не спорят», и засмеялся вместе со мной.

Михаил Афанасьевич не раз напоминал мне о разнице в возрасте, и даже в деловом письме помню его шутку: «Не забывайте, что вы родились в двадцатом, а я в девятнадцатом веке». Но это были чистейшие шутки, он сам понимал, широко и перспективно видел современность и потому так остро ненавидел все уродливое и так беспощадно разоблачал его.

Дорогой Михаил Афанасьевич спросил о Рахили Исаевне, при этом как-то очень хорошо отозвался о ней. Я рассказала ее невеселую историю, и она, видимо, поразила его. Он сказал:

— Как страшно! — и еще что-то о нелепости судьбы таланта, о самых странных опасностях на пути таланта.

Так дошли мы до дома, где жила Рахиль Исаевна, прощаясь, Булгаков попросил передать ей низкий поклон и еще раз сказал:

— Как страшно.

При большой сдержанности Михаила Афанасьевича все-таки можно было заметить его редкую впечатлительность, ранимость, может быть, нервность. Иногда и не уловишь, отчего чуть дрогнули брови, чуть сжался рот, мускул в лице напрягся, но чувствуешь, что его что-то царапнуло.

На другой день я поговорила по телефону с Ленинградом и, позвонив Булгакову, сказала ему, что все в порядке и что я сообщу ему уже из Ленинграда, когда идут спектакли, которые мы хотели бы ему показать. Он поблагодарил, спросил, когда я уезжаю и не хочу ли, чтобы он меня проводил. Я, конечно, хотела, каждая встреча с ним была интересна, приятна мне, но меня должны были провожать старые друзья, люди ему незнакомые. Все это я так и сказала.

— Ну, значит, до встречи в Ленинграде.

Недели через две Михаил Афанасьевич приехал в Ленинград. Его устроили в «Европейской», тогда лучшей гостинице нашего города, старались, чтобы он чувствовал себя хорошо, были внимательны к нему, заботливы. Между деловыми, очень дружескими встречами с руководителями театра и спектаклями «угостили» его катаньем на американских горах (тогда единственных в Советском Союзе), попросили у директора Госнардома, в систему которого входил Красный театр, машину — открытый «Остин» — и часа три возили Булгакова, показывали город и его достопримечательности, которые хотел видеть Михаил Афанасьевич. Не раз он обедал с нами в маленькой, по-домашнему хорошей столовой Госнардома. Пригласили его на нашу вечеринку в квартиру актрисы Пасынковой. Помню, что большую комнату оформили под захудалое кабаре. На печку приклеили намалеванную на картоне высокую под потолок чахлую пальму в кадке, разнокалиберные столики покрыли газетами и афишами, на стенах развесили плакатики: «Спиртные (зачеркнуто) напитки продаются в неограниченном количестве», «Бить посуду и ломать мебель — разрешается» и т. д. Все актрисы работали официантками, а в концертном отделении превращались в матрешек и пели частушки на злобу дня, а затем цыганский хор под аккомпанемент двух гитар (актеры Волосов и Селянин) спели величальную: «К нам приехал наш любимый, Михаил Афанасьевич дорогой».

Булгаков тоже выступил в нашем концертном отделении, талантливо, как все, что он делал, рассказывал о МХАТе и о Станиславском, не копируя его, но какими-то штрихами отчетливо рисуя характер и манеру говорить и стариковский испуг, когда Константин Сергеевич в телефонном разговоре со Сталиным вдруг забыл его имя и отчество. Рассказал о разговоре Станиславского с истопником, которому он советовал растапливать печи так, как это делали в его детские годы в доме Алексеевых. Булгаков рассказал еще что-то из своей врачебной практики, но этого я сама не слышала, мне пришлось заниматься хозяйственными делами.

Руководство театра и актеры понравились Михаилу Афанасьевичу, он подписал договор на пьесу, ему выплатили максимальный из возможных аванс, и он уехал.

Видимо, тепло нашего театра грело его, он иногда звонил по телефону из Москвы, и я, приезжая в Москву, звонила ему, и мы виделись.

В конце ли 1930 года, или в начале 1931-го, в общем, прошло меньше трех месяцев со дня подписания договора, Михаил Афанасьевич приехал читать пьесу под названием «Адам и Ева». Слушали ее четыре человека: Вольф3, Гаккель4, Тихантовский5 и я. К великому общему огорчению ставить ее театр не мог. Кажется, меньше всех был расстроен автор. Он объяснил это тем, что когда кончил писать, то ему самому показалось, что, пожалуй, его «Адам и Ева» не выйдут на сцену.

Пьеса была, конечно, талантлива, умна, неожиданна, мастерски сделана. Экземпляр ее хранился в кабинете Вольфа и сгорел вместе со всем, что было в кабинете во время пожара театра. Из тех, кто слушал тогда пьесу, осталось двое. Вольфа и Гаккеля уже нет в живых. Оставшиеся двое старались вместе вспомнить содержание пока не известной пьесы Булгакова. Но прошло четыре с лишним десятка лет и в них вместилось столько огромных событий в мире, тревожных и страшных лет, так много личного горя, что пьеса, только прослушанная, но не ожившая на сцене, не прочтенная своими глазами, стерлась в памяти. Вот что удалось вспомнить: действие происходило в будущем. Главный герой — ученый-изобретатель и испытатель какого-то воздушного корабля, по-видимому, осваивающего космос. Все ходы и перипетии пьесы, связь изобретения с ходом политических событий в мире, а также и личный конфликт Адама и любимой им Евы, совершенно не сохранила память. Довольно точно помнилась заключительная фраза, обращенная к изобретателю: «Входите, вас ждет генеральный секретарь».

По впечатлению, а оно помнится отчетливее, чем самое содержание, это была, скорее всего, драматическая фантазия, написанная реалистически, конкретно, с комедийными сценами.

Неудача с «Адамом и Евой» не отразилась на добрых отношениях с нашим театром, Булгаков продолжал иногда звонить из Москвы, и мы, бывая в Москве, по-прежнему звонили ему и виделись с ним.

Нередко у нас возникали споры о женском равноправии. Я была восторженной защитницей его, Михаил Афанасьевич сначала иронически, потом тревожно рисовал видевшиеся ему опасности.

— Женщине надлежит быть женщиной, — говорил он. — Ведь если потерять материнство — начало всех начал, которому нет цены... — И вспоминал высказывания Пирогова.

Лет пять назад, работая над материалом о воспитании детей, я нашла эти слова Пирогова: «Пусть женщины поймут, что они, ухаживая за колыбелью ребенка, учреждая игры его детства, научая его уста лепетать... делаются главными зодчими общества. Краеугольный камень кладется их руками» — и снова и снова вспоминала Булгакова. Вспоминала написанные с такой любовью и преклонением строки, посвященные «светлой королеве» — матери («Белая гвардия»). И еще вспоминала, как свободно, дружески, заинтересованно Михаил Афанасьевич долго обсуждал с моим восьмилетним сыном способы дрессировки белых крыс (очередное увлечение Юры), вспоминала и думала: почему все героини Булгакова лишены материнства — бездетны?

Как-то мы долго бродили по Москве, подошли к Арбатской площади и Михаил Афанасьевич предложил пообедать в ресторане «Прага», на углу Арбата и Поварской (ул. Воровского). К концу обеда мы поспорили о заметке в газете, смысл которой поняли по-разному. Чтобы разрешить спор, Михаил Афанасьевич пошел купить газету в киоске внизу.

Официант, видимо встревоженный исчезновением моего спутника, топтался вблизи нашего столика. Я попросила его получить за обед и заплатила. Я ожидала, что Михаил Афанасьевич обидится на это, но не так... Он показался в дверях, я пошла ему навстречу, официант уже собирал посуду. Булгаков понял, что за обед заплачено. Лицо его мгновенно осунулось, во взгляде было возмущение и отстраняющий холод. Он спросил только:

— Зачем?

Я совершенно растерялась, не помню, что говорила, не знала, как исправить, загладить свою бестактность. Булгаков не сразу простил мне ее.

Не помню, было ли это летом 1931 года или еще в 1930, но в очень трудное для Михаила Афанасьевича время — время цветения РАППа. Настроение у Булгакова было невеселое, и я, как могла, старалась повернуть его мысли на более оптимистический лад.

День был хмурый, и у Охотного ряда нас захватил дождь. Мы укрылись под навесом у какой-то лавочки. Тогда в Охотном ряду, на месте гостиницы «Москва», еще стояли старые небольшие дома, в их первых этажах были лавчонки, торговавшие разной снедью. На противоположной стороне выделялся, как самое высокое здание квартала, трехэтажный Дом Союзов.

Дождь кончился, и мы пошли. Темные облака еще висели низко, угрожали пролиться, Михаил Афанасьевич, глядя на гостиницу «Метрополь», сказал ворчливо:

— Под этим небом Принцесса Греза — размытая и тусклая.

Мы перешли на другую сторону улицы, солнце неожиданно глянуло меж облаков и осветило врубелевское панно. Я пошутила:

— Взгляните-ка на Принцессу — умытая, ясная. Вот что значит посмотреть с другой стороны.

Михаил Афанасьевич усмехнулся и ничего не сказал. А в письме потом была фраза: «С какой стороны не смотреть, а жизнь у меня — как Принцесса под дождем».

Наши дружеские связи не рвались, и Михаил Афанасьевич звонил, когда в МХАТе возобновились «Дни Турбиных», и позже. И однажды сказал: «Поздравьте меня, я — женюсь».

Осенью 1932 года, незадолго до пожара нашего театра, Булгаков приезжал в Ленинград по приглашению одного из театров, не то Акдрамы (Театр им. Пушкина), не то Большого драматического, где хотели ставить «Мертвые души». По старой памяти Михаил Афанасьевич позвонил нам.

Первые два сезона на стационаре прошли не слишком удачно для Красного театра (особенно второй), и театру надо было укрепить свой репертуар советскими пьесами. Вольф сказал Булгакову, что в этом сезоне — 15-летия Октябрьской революции — мы не планируем классику, а в следующем — такая постановка была бы очень возможна, и поэтому хотелось бы познакомиться с «Мертвыми душами».

Михаил Афанасьевич не сомневался в искреннем расположении к нему Красного театра и очень просто предложил:

— Я могу прочитать вам пьесу.

И на другой день приехал в театр вместе с женой Еленой Сергеевной. Она выбрала кресло в темноватом углу кабинета, Михаил Афанасьевич расположился у окна, за столом Вольфа, мы — вчетвером — сели против стола на диване.

Описать чтение Булгакова невозможно, настолько оно было богато, смело, неожиданно, абсолютно естественно, не менее своеобразно, чем его литературное творчество. Он был высокоталантлив во всем.

Мы условились, что в конце текущего сезона возобновим разговоры о постановке «Мертвых душ».

Но конца этого, очень удачно начавшегося сезона у Красного театра не было.

23 ноября задолго до рассвета нас разбудило страшное известие.

«Утром 23 ноября возник пожар в здании Госнардома, в помещении, занимаемом Красным театром... Усилиями 20 пожарных частей распространение огня было сбито... уничтожены зрительный зал, фойе и сцена», — кратко сообщала «Ленинградская правда».

Пожар начался в пять часов утра от короткого замыкания и если бы не великолепный потолок — шапито черного бархата, возможно, все обошлось бы незначительным ущербом. Но бархат мгновенно весь вспыхнул и рухнул на зал. Огонь кинулся во все стороны: на расписные фанерные щиты, которыми, но замыслу Казимира Малевича, обшили железные фермы, превратив их в своеобразные колонны в фойе, на декорации, стоявшие на сцене — и запылал весь театр.

На ближайшие годы Красный театр снова становился передвижным, в основном периферийным. Теперь он мало интересовал наших драматургов как творчески, так и материально. «Советские драматурги временно обходятся без Красного театра» — грустно острил Вольф.

Мы, конечно, надеялись, что это ненадолго, и установившиеся дружеские и творческие связи с драматургами вскоре возобновятся. Так оно в дальнейшем и получилось.

Очень дорогой для нас автор — Михаил Афанасьевич Булгаков — не забыл доброго отношения к нему нашего руководства и всего коллектива, в 1935 году он предложил Красному театру пьесу «Пушкин» («Последние дни»). Пьеса тогда не была поставлена ни в МХАТе, ни у нас, но Красному театру удалось еще раз поддержать М.А. Булгакова авансом.

В гастролях мы тосковали по Ленинграду и своему сгоревшему дому, строили планы на будущее, вспоминали наших авторов. Часто говорили о Булгакове. Встреча с таким огромным талантом крепко помнилась, всех интересовал Булгаков — драматург и человек.

Мне, как завлиту, больше других пришлось встречаться с Михаилом Афанасьевичем, и я снова и снова отвечала на расспросы друзей, рассказывала о своих впечатлениях и размышлениях.

Михаил Афанасьевич был не только на редкость интересным собеседником, он был по человечески прост, искренен, как свойственно подлинно большим талантам, большим сердцам. Общение с ним было легким. Однако при всей простоте и искренности, он не был откровенен и никогда не касался ни своих творческих планов, ни личной жизни.

После публикации в журнале «Звезда» (1976 г., № 12) небольшого отрывка из моих воспоминаний о Красном театре, где рассказано о встречах театра с М.А. Булгаковым, неожиданно возникла у меня переписка с Л.Е. Белозерской. В одном из ее писем были горькие строки о том, что бывшую квартиру Михаила Афанасьевича в доме 35 на Б. Пироговской улице ломают, все внутри перестраивают, так как там будет помещаться контора жэка.

В конце 1977 года, приехав в Москву по своим делам, я отправилась к Любови Евгеньевне по ее приглашению. Она жила в малюсенькой квартирке дома 35а, выстроенного позади дома 35, где я впервые встретилась с ней, где весело угощал меня обедом Михаил Афанасьевич.

...Я не сразу узнала дом на Б. Пироговской. Он оказался каменным, а не деревянным, как мне показалось в то давнее время, и теперь на нем надстроено еще несколько этажей. Не стало забора с воротами, огораживающего двор, и самого двора. С грустью и неприязнью заглянула я в знакомые окна, теперь яростно сиявшие лампами дневного света, увидела голую белую учрежденческую стену...

Я не касаюсь последних лет жизни М.А. Булгакова, об этом времени у меня нет личных впечатлений, достоверных сведений. Осенью 1932 года, когда Михаил Афанасьевич читал руководству Красного театра инсценировку «Мертвых душ» и познакомил нас с Еленой Сергеевной, я видела его в последний раз.

Примечания

1. Имеются в виду пьесы Д. Дэля и Н. Погодина. (Примеч. ред.)

2. Красный театр организован в 1924 году в Ленинграде, вначале как передвижной, позже работал на базе Гос. народ. дома на Петроградской стороне; в 1936 г. был слит с ТРАМом и принял название Театра имени Ленинского комсомола. (Примеч. ред.)

3. Вольф В.Е. — худ. руководитель Красного театра.

4. Гаккель Е.Г. — режиссер Красного театра.

5. Тихантовский Г.Д. — директор Красного театра.