Вернуться к К. Малапарте. Бал в Кремле

I. Черный князь

Когда оркестр отыграл «Ich küsse ihre Hand, Madame»* (венские вальсы непременно исполнялись на балах в английском посольстве**, как на балах в посольстве Германии обязательно звучали песни Коула Портера и Ноэла Кауарда1), мадам Луначарская, супруга народного комиссара просвещения Анатолия Луначарского***, замерла посреди зала.

— Где же Алексис Карахан? — спросила она, оглядываясь. Держа левую руку у меня на плече, а правой поправляя на висках черные, слегка вьющиеся волосы, она быстро прибавила: — Вы не находите, что Семенова строит из себя Кшесинскую?

Кшесинская была последней великой балериной царской эпохи и, как говорили, любовницей Николая II.

— Почему?

— Она и сегодня опаздывает. Считает, что заставлять себя ждать — особый шик.

— А я и не заметил, что она опаздывает.

— Вы больше в нее не влюблены? — поинтересовалась мадам Луначарская, насмешливо глядя на меня.

— Вам прекрасно известно, — ответил я, — что я влюблен в вас.

— По Москве ходят и такие слухи, — сказала мадам Луначарская, — впрочем, Москва — город сплетников.

Оркестр заиграл «Wiener Blut»2, и мадам Луначарская томно оперлась на мою руку.

— Когда вы возвращаетесь в Париж? — спросила она, поворачиваясь к дверям и позволяя мне ее вести.

— Наверное, я задержусь в Москве еще несколько недель, — ответил я, — хочется увидеть русскую весну во всей красе.

— Русская весна не стоит парижской весны, — сказала мадам Луначарская. — В октябре я была в Париже: выбирала костюмы для комедии, которую играю всю зиму. Это платье — от Скьяпарелли3, — прибавила она, — надеюсь, что уж вы-то не станете меня бранить.

По правилам советских театров актрисам запрещено выходить в свет в нарядах из театрального гардероба. Однако Семеновой, Луначарской, ***, самым знаменитым актрисам советского театра и кино было наплевать на правила, они выходили в свет в костюмах из театральных гардеробов, даже не догадываясь, что бросают вызов не столько официальным правилам, сколько нищете, в которой жил весь народ.

Платье было чуть тяжеловатое, чуть барочное, — известно, что мадам Скьяпарелли подражала складкам тканей на рисунках Микеланджело, драпировкам статуй Кановы, римскому барокко в манере Доменикино, в котором цвета напоминают тени деревьев у Пуссена и лазуревые тени Коро. Мадам Луначарская была брюнеткой с бледной кожей, с чуть грубоватыми чертами лица, словно увиденными через лупу. Черные глаза были выпуклыми, как будто их распирали чувственность и злость, они совсем не походили на светлые стеклянные глаза русских женщин из народа. Глаза из плоти, в которых все казалось не отраженным, а словно бы вытатуированным. Черные брови — не выщипанные и не тонкие, а будто нарочно подчеркнутые карандашом — отбрасывали смутную тень на эти глаза из плоти, на ночные глаза, в которых ленивая и сладостная чувственность светилась, словно ночник в спальне. Рот у нее был крупный, мясистый, с пухлыми губами, по которым блуждала ироничная и порой презрительная улыбка, словно луч солнца, пробивающийся из-под закрытой двери. В ней и правда ощущалась какая-то закрытость — в манерах, жестах, взглядах, словах. То, что подлинным аристократам дается традицией, воспитанием, благородным стилем, — сдержанность, простота, природное достоинство, некая снисходительность в поведении, словах и даже улыбке, холодность, представляющая собой не что иное, как смягченную хорошими манерами горделивость, самоуважение, отражающееся в уважении к другим, — одним словом, все, что у настоящей знати является врожденным, у класса, который недавно получил доступ к власти, почестям, привилегиям, является наигранным. Среди коммунистической знати, у которой стиль не врожденный, а наигранный, как среди парвеню в буржуазном обществе, сдержанность и простота манер подменяются подозрительностью. Главное отличие коммунистической знати — не дурной вкус, не грубость, не bad manners4, не любование богатством, шиком, властью, а подозрительность и даже, я бы сказал, идеологическая нетерпимость. В Москве мы все в один голос хвалили образ жизни Сталина: его строгий стиль, рабочую, благородную простоту манер. Впрочем, Сталин не относится к коммунистической знати. Сталин был Бонапартом после восемнадцатого брюмера5, хозяином, диктатором; коммунистическая знать была против него, как парвеню Директории против Бонапарта.

У всех русских аристократов, у всей коммунистической знати чувствовалось презрение — не общественное, а идеологическое. Снобизм был тайной пружиной всех светских событий этого наимогущественнейшего и уже разложившегося общества. Вчера еще они жили в нищете, под подозрением, в шатком положении подпольщиков и эмигрантов, а потом вдруг стали спать в царских постелях, восседать в золоченых креслах высших чиновников царской России, играть ту же роль, которую еще вчера играла имперская знать. Каждый из представителей новой знати старался подражать западным манерам: дамы — парижским, господа — лондонским, меньшинство — берлинским или нью-йоркским.

Самыми элегантными среди дам были актрисы, среди господ элегантнее всех были офицеры, особенно кавалеристы Пролетарской дивизии****, которая размещалась в Москве, и некоторые дипломаты Наркомата иностранных дел. Тем вечером в просторном бальном зале английского посольства было необычно много русских гостей. Все примчались на бал, который сэр Оуэн Стенли5* давал для московского золотого общества — иностранцев и русских, поскольку пролетел слух, будто первая танцовщица Большого театра Семенова отвергла Карахана и тот попытался покончить с собой. Все смотрели на дверь, ожидая, что произойдет нечто невероятное: Семенова обещала явиться на бал, но опаздывала, гости и хозяин дома Стенли Оуэн были охвачены тревожным ожиданием.

Все уже привыкли к опозданиям Семеновой, которую соперницы упрекали за то, что она строит из себя старорежимную даму или, как говорила мадам Луначарская, принцессу крови. Однако тем вечером она опаздывала больше обычного, а отсутствие Карахана подтверждало слухи, которые днем облетели всю Москву.

— Вы — настоящая парижанка, — сказал я с улыбкой мадам Луначарской.

Она перевела на меня свои глаза из плоти и усмехнулась.

— Подумайте только, и меня упрекают в контрреволюционности манер! Из-за того, что я прилично одеваюсь. Расскажите мне о Париже! — попросила она, прикрывая глаза.

Я рассказал ей о Париже. О его серых и лазуревых красках, о розовых красках осени, о золоченой листве marronniers6, что растут вдоль Сены, о тумане, что вечерами встает над рекой, о шуршании листвы под ногами прохожих, о саде Тюильри.

— Расскажите о Вандомской площади!

И я рассказал ей о Вандомской площади, о ее тишине, гармонии, о ее сером камне — голубовато-сером, как камень во Флоренции, который называют «пьетра серена»7. О Вандомской площади, где ничто не напоминает о природе, деревьях, траве, цветах, воде, где во всем ощущается присутствие человека, человеческого разума — как стих Расина, как мысль Декарта.

— Представьте себе, — говорил я, — что пьесу Расина ставят на Вандомской площади, представьте, как *** стоит, прислонившись к одной из колонн Вандомской площади, как Пирр пересекает площадь, громко повествуя о своей страсти, как в одном из углов, поникнув от горя, стоит Андромаха. Представьте себе, что тишину Вандомской площади наполняет стих Расина, словно ветер наполняет парус, представьте стих Расина, наполненный речным ветром, что летит, стелясь по земле, вдоль рю Кастильоне:

S'enivrait en marchant du plaisir de la voir8.

Представьте себе Вандомскую площадь лунной ночью, тишину, торжественное, математическое спокойствие, подобное тишине, что приходит на смену последней ноте симфонии Вивальди, Люлли, Рамо.

— Расскажите мне о Жироду! — попросила мадам Луначарская.

И я рассказал ей о Жане Жироду, о его мужественном и слегка усталом голосе, о неярком блеске его глаз, о его доброй улыбке, рассказал о его псе Паке, о camaraderie9, объединившем два их существа, которые были рождены, чтобы понимать друг друга, рассказал о том, как Жан Жироду прогуливался с непокрытой головой, без пальто, холодным зимним вечером, ясным и студеным, одним из зимних вечеров, в которые Париж становится стеклянным, его дома, памятники, статуи, колонны, деревья кажутся сделанными из фарфора с неброскими красками, как севрский фарфор, все становится хрупким, драгоценным, сверкающим. Жироду медленно брел по набережной Сены, от улицы Святых Отцов до Нового моста, и на ходу говорил о Париже, о запахе Парижа, о тишине Парижа, о тумане Парижа. Я рассказал ей о Жироду, с которым я расстался на Новом мосту и который медленно удалился, растаял в тумане, в тишине Парижа.

— Мне так хочется, — сказала мадам Луначарская, — сыграть в комедии Жироду здесь, в Москве. Но нельзя. Вы полагаете, что Жироду на самом деле контрреволюционный, буржуазный писатель?

Я негромко рассмеялся, мадам Луначарская поправилась: «Барочный писатель?»

Тогда я рассказал ей о барочном Жироду, о Жироду, который был воспитан на творениях юного Бернини, о Франции, которая виделась ему драгоценной, хрупкой, необычной, о том, какими он воображал себе мужчин и женщин, о его любезности, однако мадам Луначарская положила мне руку на плечо:

— Здесь, в Москве, нравится только то, что нравится рабочим. Неужели вы правда думаете, что Жироду способен воспитывать рабочих?

— Разумеется, — ответил я и рассмеялся. — Разумеется, рабочие Парижа, рабочие «Рено», механики, литейщики, токари, мотористы ходят смотреть Жироду, потому что понимают его лучше, чем высокомерные буржуазные дамы, одевающиеся у Пакен10 и у Скьяпарелли; понять Жироду способны лишь некоторые французские интеллектуалы и еще рабочие, которые привыкли обращаться с моторами, собирать моторы, привыкли к точности электрических токарных станков, к точности соединения деталей — так же, как на страницах Декарта или Паскаля точно соединяются образы, мысли, логика и рождается французская красота — та особая красота, что свойственна только французам, красота точности, четкости, ясности, которую можно найти у Бодлера, Верлена, Валери, Равеля, Леже, Сегонзака, у художников, писателей, философов, у самых квалифицированных, точных рабочих, у ремесленников. Я уверен в таких писателях, как Жироду, в писателях, которые воспитывают рабочих лучше, чем революционные писатели, лучше какого-нибудь Ильи Эренбурга6*, — сказал я, — но, чтобы понять Жироду, нужно быть изысканным, умным и тонко чувствующим человеком, как французские рабочие. Русские рабочие...

— О, русские рабочие... — перебила меня мадам Луначарская, но осеклась и замолкла.

Оркестр заиграл «На прекрасном голубом Дунае», и мадам Луначарская встала со словами: «Вернемся в зал!» Дойдя до дверей, она оглянулась и заметила: «Ее еще нет». Я понял, что она имеет в виду Семенову, и, стоя на пороге, тихо спросил, верит ли она тому, о чем в последние часы судачат в Москве.

— Я была бы этому рада, — сказала мадам Луначарская. Повернувшись, она положила мне руку на плечо, и я закружил ее в вальсе. Но тут белокурый и румяный Флоринский, начальник Протокольного отдела Комиссариата иностранных дел, промчался через весь зал между танцующими парами, чтобы встретить Семенову, которая в это мгновение входила, одна. Мадам Семенова замерла в дверях, ища глазами леди Оуэн. Флоринский подбежал и поцеловал ей руку, воскликнув: «О, дорогая, ma chère, enfin!»11

Услышав его, мадам Луначарская обернулась, увидела Семенову, оторвалась от меня, почти толкнув рукой в плечо, и, сказав «извините!», отошла и приблизилась к Таирову7*, знаменитому руководителю Камерного театра, который что-то рассказывал, стоя у окна в окружении молодых актеров.

Оставшись стоять посреди зала, я оглянулся.

Мадам Егорова, жена маршала Егорова8*, сидевшая в кресле в глубине зала, громко разговаривала, смеясь, с молодыми офицерами Пролетарской дивизии, следя краем глаза за Семеновой, которая уже под руку с сэром Эсмондом Овеем, послом Его королевского величества, подходила к столу с угощениями. Семенова, прима-балерина московского Большого театра, была невысокого роста, с холодными светлыми глазами и блестящими белокурыми волосами, собранными в крепкий пучок. У нее были недлинные, тонкие, хрупкие кости, покрытые нежной белой плотью. Обнаженные полные плечи в белом свете люстр казались вылепленными из снега. На ней было платье с глубоким вырезом на спине, тесно обхватывавшее довольно полные бедра, по-моему, от Лелонга12, из белого атласа с лазурной каймой по краю, — оно походило на византийскую тогу. На шее у Семеновой было колье из розового жемчуга, в волосах — напоминающая кокошник диадема, придававшая ее полному, бледному лицу с большими светлыми, ледяными глазами выражение, которое иногда можно увидеть на старинных иконах на старообрядческом Рогожском кладбище. Она шла, опираясь на руку сэра Эсмонда Овея. Левой рукой она придерживала подол платья, едва прикрывавшего знаменитые маленькие ножки, по которым сходила с ума вся Москва и которые сейчас были сжаты белыми атласными туфельками — достойным творением парижского мастера N, обувавшего Павлову.

Все взоры были обращены на Семенову, я заметил, что она улыбается направо и налево, ни на кого, впрочем, не глядя, словно улыбается призракам. Невероятно изящная, но не как балерины Дега, она была наделена несколько двусмысленной грацией, как у арлекинов Маньяско13 или Пикассо, как у Пьеро на полотнах кубистов, помнящих о пережитых унижениях и полных горделивой надежды. При этом ее движения были резкими, и, хотя на первый взгляд казались инстинктивными, приглядевшись повнимательнее, можно было заметить, что они не только продуманы, но и полны гордой ненависти. Временами проскальзывало на ее лице дерзкое и злое выражение, холодное и просчитанное высокомерие. Достаточно было понаблюдать, как она поворачивает маленькую, слегка приплюснутую на затылке голову (рывком, как ящерица), чтобы понять, насколько продуманы простейшие жесты, казавшиеся совершенно естественными, насколько просчитаны капризы, перепады настроения, вспышки гнева, приступы холодной ярости, принесшие ей славу взбалмошной и деспотичной артистки. Бывало, что из-за малейшего промедления дирижера, незначительного огреха партнера или еле слышной фальши скрипки, из-за скрипа кресла в глубине зала, из-за покашливания зрителя Семенова прекращала танец, останавливалась посреди пируэта и замирала — неподвижная, холодная, словно мраморная статуя, посреди сцены, перед онемевшей от страха толпой.

Бессчетные зрители-пролетарии, каждый вечер заполнявшие зал Большого театра, прощали ей все капризы, все дерзости, все проявления тирании: зрители теряли дар слова и замирали, не дыша, чтобы не действовать на нервы своему идолу. И так до тех пор, пока горячие, пламенные, нескончаемые аплодисменты не растапливали лед мраморной статуи, и она еле заметно, презрительно склоняла голову с высокомерной улыбкой триумфатора.

«Elle est le seul être au monde qui oserait danser sur un volcan»14, — говорил французский посол месье Эрбетт9*. многие годы возглавлявший в Париже «Ле Там»15 и хранивший верность bon mots16, модным во времена Фальера в редакциях парижских журналов и не умиравших на набережной Орсе со времен герцога де Грамона17.

«Vous oubliez Karakan»18, — непременно отвечал английский посол сэр Эсмонд Овей.

Зимой, долгой зимой 1929 года, отношения Семеновой и Карахана были обычной темой дня разговора за любым столом для игры в бридж в иностранных посольствах в Москве, у любой кучки людей в огромном зале дворца на Спиридоновке10*, где народный комиссар иностранных дел Литвинов11* — толстый, бледный, улыбающийся Литвинов, — обыкновенно устраивал официальные обеды и балы. Господа из коммунистической знати были за Семенову, дамы — за Карахана. Мир иностранных дипломатов также разделился на два лагеря: дамы поддерживали Семенову, господа — Карахана.

И это было самым верным знаком то ли новизны русского коммунистического общества, то ли хороших манер, отличавших старое западное общество. Ведь если мужчины болеют за мужчин — это признак восточной культуры, а если мужчины болеют за женщин — признак западной.

Карахан был самым красивым мужчиной в Советской России и, возможно, как утверждала супруга германского посла фрау Дирксен, самым красивым в Европе. Времена меняются, старинная аристократия приходит в упадок, на смену либеральному европейскому обществу приходит марксистское общество, однако каноны мужской красоты не подвластны времени, моде, политическому режиму, общественной идеологии и морали. Мужчина или женщина, которых сочли бы красивыми в правление Людовика XV, нравились бы и в эпоху Директории. Лорд Байрон или граф д'Орсе19 покорили бы своей красотой, блеском, грацией и манерами даже самое грубое общество или более разложившееся общество, чем их собственное. Разумеется, такой мужчина, как Карахан, заставил бы побледнеть дам даже при дворе Николая II. Помешать ему завоевать успех среди аристократок крови могло только темное происхождение. Впрочем, истории известны примеры людей темного происхождения, но невероятно красивых, добившихся благодаря своей внешности самых больших милостей и самого большого успеха в обществе. Поначалу, когда я только приехал в Москву и еще не осознал, насколько разложилась коммунистическая аристократия, меня поражало, что и в Москве, столице Советского Союза, для личного успеха настолько важна красота. Я приехал, уверенный в том, что увижу у власти класс, вышедший из народа, — суровый, непримиримый образчик марксистского пуританства, так похожего на кальвинистское пуританство, класс, для которого имеют значение лишь революционные заслуги и верность марксистской теории. Любой рассказ о Карахане сопровождался похвалами и восторгами не только его моральными качествами, его вкладом в пролетарскую революцию (Карахан, как и Бородин12*, был героем китайской революции и установления советской власти в Туркестане), но и его физической красотой. Я был готов возмутиться, мне казалось, что в пролетарском обществе недостойно придавать вес физическим качествам. А тут было своего рода engouement20.

Но это не было единственным признаком всеобщего разложения коммунистической аристократии. Потому что разложение нравов в революционном обществе — признак разложения идей, революционного духа. Как могли уживаться в коммунистическом обществе привилегия обладать красотой, рассматриваемая как заслуга, как моральное качество, и марксистская суровость? Всего пять лет назад умер Ленин, за это Недолгое время элементы распада и разложения, уже присутствовавшие в коммунистическом обществе, развились и приняли привычные формы. Я словно оказался на месте того, кто, уехав из Парижа в годы республиканской добродетели, вернулся в эпоху Директории: «Неужели, — сказал бы он, — это то самое пуританское революционное общество, которое я видел несколько лет назад? Это Бруты, с которыми я расстался несколько лет назад, те, чью душу сжигает очистительное пламя революционной веры?» Шагая от Порт-Майо по Елисейским Полям ясным и теплым весенним днем, можно услышать, как некогда услышал Шатобриан по возвращении в Париж, песни, музыку — проявления всеобщего веселья, гнетущие признаки разложения революционной аристократии.

И все же я не мог не испытывать к Карахану искренней симпатии. Я был молод, несколько месяцев назад мне стукнуло тридцать, и юношеский энтузиазм, подтолкнувший меня приехать в Москву, чтобы увидеть вблизи героев Октябрьской революции, смешаться с толпой рабочих, с русским народом, с коммунистическим пролетариатом Советского Союза, естественно и tout entier, как сказала бы Федра21, подталкивал меня к тем, кто воплощал в моих глазах гений и волю революции.

Кто упрекнет меня сегодня в том, что я питал к Карахану нечто, подобное страсти? Жюльен Сорель любил Наполеона22. В Москве моим Наполеоном был Карахан. Каждый довольствуется тем Наполеоном, который ему попадется. Добавлю, что в моей страсти к Карахану, к герою китайской коммунистической революции, отчасти виновна свойственная моему поколению жажда мести: после возвращения с войны 1918 года нам пришлось довольствоваться ничтожными героями, жалкими буржуазными типами вроде Д'Аннунцио, Муссолини, Барреса, Жида, Поля Валери или Поля Клоделя. В Карахане я видел героя революции, сына азиатских степей, одного из тех, кто опрокинул царский трон, толкнул в грязь старую, ни на что не способную аристократию, вывел на сцену пролетарские массы. Я видел его в романтическом свете. Но кто имеет право запретить молодежи видеть людей и жизнь в романтическом свете? Я выбрал своим героем Карахана, а не Троцкого13*, Каменева или Бухарина14*, по одной причине: среди них он был первый красавец и последний интеллектуал. В восхищении молодого человека своим героем всегда есть нечто женственное, хотя и невинное. Ничто так не далеко от порока, как страсть, которую Сорель или Фабричио дель Донго23 питают к Наполеону.

Карахан был высоким, атлетического сложения мужчиной — подобную атлетическую худобу Пушкин называл «казацкой», — с гордо поднятой над широкими плечами головой. Лицо у него выдавалось вперед, как у всех кавказцев — армян, грузин, осетин, черкесов, которые встречаются, сталкиваются и никогда не перемешиваются на перекрестке Вселенной под названием Кавказ. Карахан на языке восточных степей означает «черный князь». У назначенного после успеха коммунистической революции в Китае заместителем наркома иностранных дел, а затем послом в Анкаре прекрасного и загадочного Карахана (как о нем обычно говорили) было бледное лицо и глаза непонятного цвета: то серые, то совсем темные, они ярко сверкали за стеклами очков. В противоположность тому, что обыкновенно бывает с теми, кто носит очки, стекла лишь усиливали волшебную силу взгляда — чуть затуманенного и одновременно острого, как взгляд стеклянных глаз древнегреческих статуй. У него была черная, заостренная бородка, чем он напоминал одного из знатных испанских сеньоров, склонившихся над бледным трупом графа Оргаса на полотне Эль Греко в Толедо24. Одевался он строго, в английском стиле, и отдавал предпочтение в соответствии с теперешней модой серому и черному — цветам, которые преобладают у портных с Сэвил-роу25. Его костюмы, галстуки, туфли, рубашки, перчатки были из Лондона — их доставляли дипломатической почтой из советского посольства при дворце Святого Иакова26. Сэр Эсмонд Овей справедливо заметил, что мужская мода зависит от преобладающих политических идей, что есть мода либерального и консервативного времени. «Разумеется, Уильям Питт не одевался как Уильям Фокс, а Гладстон — как Роберт Пиль»27. Сэра Овея удивляло, что Карахан одевается по английской моде, не осознавая, что таким образом примеряет на себя английские политические идеи. Карахан прекрасно играл в теннис и каждый день появлялся на кортах особняка на Спиридоновке или английского посольства, одетый в безукоризненный комплект из белой фланели, в теннисных туфлях — белых, на красной резиновой подошве, которые недавно вошли в моду и которые называли japanese shoes28. Играл он легко, свободно, раскованно, souple29, с улыбкой.

Все дамы из дипломатического мира, все актрисы, все beauties высшего коммунистического общества, жены наркомов, крупных чиновников и советских генералов прибегали на корт и толпились вокруг сетки, чтобы увидеть игру Карахана. В нем было что-то звериное, когда он носился по рыжему песчаному корту, когда вытягивал или сгибал руку, когда размахивался и с силой бил. Играл он только мячами, которые ему присылали из Лондона. С улыбкой, словно извиняясь, он объяснял, что советские теннисные мячи жесткие: «В России, — говорил он, — все, что коснется земли, уже не отскочит». Наверное, он хотел сказать «не поднимется». Затем он, улыбаясь, поворачивался к леди Овей и с задорной дерзостью, с беспечностью, которую дарит чувство собственного превосходства, с идеальным оксфордским произношением заявлял: «Маркс не предвидел, что английские теннисные мячи окажутся лучше советских. Маркс жил в Сохо и в Ист-Энде. В лондонском Ист-Энде не играют в теннис, isn't it?30»

Честно говоря, подобные разговоры, подобные bon mots, подобное нахальство меня раздражали. Мне бы хотелось, чтобы и Карахан глубоко презирал Европу. Я приехал в Москву, уверенный, что найду здесь анти-Европу или просто другую Европу, а теперь с горечью убеждался, что советская знать испытывает к Европе (pour n'importe quelle Europe31, как говорил французский посол Эрбетт) безоговорочное восхищение. В Москве, как и в любом провинциальном городе мира, только и говорили, что о Париже, Лондоне, Нью-Йорке, Берлине, Вене, о театрах, кинотеатрах, ресторанах, парижских и лондонских и прочих night clubs32. Мадам Скьяпарелли, Лелонг, Пакен, Мэгги Руфф, Молино33 в Москве знали лучше, чем Жироду, Поля Валери и Клоделя. В Москве куда больше судачили о мадам Скьяпарелли, чем о Сталине, и вовсе не потому, что судачить о мадам Скьяпарелли было менее опасно, чем о Сталине. Так или иначе, в Карахане меня раздражали не столько снобизм, engouement, восхищение Европой, изящной европейской жизнью, сколько циничная, наглая, показная, нарочитая, как мне казалось, независимость от чужого мнения. В этой его независимости от чужого мнения мне виделось нечто более глубокое и горькое, чем простое нахальство.

И мне от этого было больно.

Во время игры в теннис в нескольких шагах от Кара-хана, следя за каждым его жестом, за каждым движением, бесстрастно, слегка прищуриваясь, оценивая каждый его удар, стоял тренер со Спиридоновки, знаменитый Ульянов15*, один из самых известных персонажей тогдашней советской Москвы: красивый высокий мужчина, блондин с голубыми глазами. За ним открыто ухаживали все русские дамы Москвы и все супруги иностранных дипломатов — лишь бы уговорить его дать им несколько уроков тенниса. Карахан не удостаивал внимания небольшую толпу щебечущих поклонниц. Впрочем, казалось, он не смотрит даже на Семенову в те редкие дни, когда знаменитая балерина ненадолго появлялась в Английском посольстве или на Спиридоновке, а ведь он, как говорили, был в нее безумно влюблен. Я наблюдал за Караханом, пока он играл с советником английского посольства сэром Уильямом Стрэнгом16* или с секретарями посольства. Я смотрел на него, и мне чудилось, будто за спиной его — словно Карахан нарисован на холсте — возникал пейзаж Новочеркасска, описанный Пушкиным в «Путешествии в Арзрум»: Европа постепенно переходит в Азию, леса постепенно уступают место высоким травам, степям, сухим и ветреным долинам, на кочках вдоль проезжих дорог сидят орлы, словно охраняя врата Азии. Я смотрел на Карахана и в эти мгновения ощущал себя молодым Пушкиным, в английской коляске с сиденьями из мягкой блестящей кожи, направлявшимся в Армению, в Арзрум, чтобы увидеть, как князь N34 воюет против турок. Я видел, как Европа постепенно переходит в Азию, леса постепенно уступают место степи, сухим и ветреным долинам, как под бескрайним бледным небом Азии открывается бесконечный желтый горизонт. И все это был Карахан. Как и все, я испытывал к нему любопытство, которое не получалось удовлетворить: порой я спрашивал себя, не является ли главной чертой характера Карахана безудержная амбициозность или бесконечное, наглое и одновременно ленивое презрение к людям, причем не только к советским людям; не прячет ли он за саркастическим презрением болезненную страсть, горькую тоску по вольной жизни, по Западу. Я думал, что, возможно, его характер определяет типичный для славян нарциссизм, которым болен всякий персонаж русской литературы, особенно у Достоевского, всякий русский литературный герой — самый униженный, нищий, презренный, развращенный. Я, как и все, ощущал таинственную силу, исходившую от этого человека, которого считали крайне жестоким и о котором даже высшие советские сановники, даже его приятели говорили как о загадочном и таинственном существе. «Он — сам дьявол», — говорила, например, мадам Буденная, жена маршала: она употребляла это слово не в том смысле, в котором употребляет его Сологуб35 в «Мелком бесе» или Алеша в «Братьях Карамазовых», а в байроническом смысле, как Пушкин, или в простонародном понимании, как в «Петербургских повестях» Гоголя. Меня удивляло, что в коммунистическом обществе мог возникнуть такой необычный, такой загадочный человек, совершенно далекий от задуманного и подготавливаемого марксизмом идеала. Меня удивляло, что в коммунистическом обществе, которое на расстоянии, из Парижа, казалось мне воплощением классицизма и рационализма, возник романтический персонаж, достойный лорда Байрона или Пушкина.

Чтобы судить о человеке, нужно внимательно рассмотреть его портреты. На портрете человек предстает таким, какой он есть, безоружным, ничего не подозревающим. Я долго и тщетно искал портрет Карахана — не обычную фотографию из газетных архивов или официальных изданий, а именно портрет. Однажды я находился в актерской уборной Семеновой в Большом театре, в антракте между двумя актами «Красного мака» — великого балета, рассказывающего о коммунистической революции в Китае: во время одной из сцен сотни танцовщиков в красном — маки — наводняют сцену и сталкиваются с армией цветов лотоса — танцовщиками в желтом.

Я попросил у Семеновой показать мне портрет Карахана.

Она взглянула на меня удивленно:

— Зачем?

— Чтобы увидеть, каким ему нравится представать перед вами, — ответил я.

— Он никогда не бывает самим собой, — грустно сказала Семенова, глядя в зеркало.

— Даже перед вами?

— Почему вы об этом спрашиваете? — сказала Семенова. — Перед мной еще меньше.

Она открыла ящик трюмо, достала большую фотографию в серебряной рамке и небрежно бросила мне на колени.

— Посмотрите внимательно, — сказал она, — наверняка вы его не узнаете.

На портрете Карахан был в толстовке — мужицкой рубахе с застежкой сбоку, на плече, названной так в честь Льва Толстого. Вид у него был бледный и даже неряшливый; шея в широком воротнике рубахи казалась тонкой, как у Бодлера36. Карахан сидел на берегу озера. Озерный пейзаж — бледный и тусклый под сияющим, почти фарфоровым небом с целой гаммой оттенков серого, так накладываются друг на друга слои кожи (у русского неба цвет, рисунок, поры, как у человеческой кожи) — придавал лицу, взгляду, всему выражению Карахана романтическую печаль, контрастирующую с впечатлением от его высокого роста, узких бедер, тонкой талии, широких плеч. Да еще немного нахальной, полной благородства и достоинства манеры держать голову, поворачивать ее с неспешной горделивостью, со спокойным презрением, осторожно и недоверчиво, «словно, — как говорил польский посол Патек17*, — он несет на плечах ребенка». На фоне этого пейзажа он казался потерявшимся в пустыне одиночества — вернее, он сам наполнял пейзаж одиночеством. Это был первый «одинокий» человек, которого я видел в советской России, где одиночество считается роскошью, проявлением буржуазного разложения, интеллектуального отклонения от марксизма.

Конечно, мне не по силам, хотя я и пытаюсь это сделать, написать портрет человека и общества, рассказать о страстях, терзающих людей в этом обществе, не будучи его частью, не принадлежа к нему. На мой взгляд, одна из характерных черт Стендаля — то, что он не принадлежит (и сам осознает это) к обществу, о котором пишет. Возможно, Стендаль сумел бы написать портрет разложившегося, прогнившего советского общества — которое поначалу возглавило пролетарскую революцию и создало коммунизм, а потом, как и общество, рожденное термидором, стало наслаждаться властью.

Он мгновенно почувствовал бы себя глубоко чуждым: не как якобинец, а уже как бонапартист.

Чувство одиночества, исходящее от этого человека и передающееся пейзажу, произвело на меня странное впечатление. Я ожидал, что встречу в России тип коммунистического лидера, воспламенившегося жаром пролетарских масс, тип нового интеллектуала, не оторванного, как в Европе, от глубинной, животной жизни, а полностью проникшегося ею, столько же далекого от одиночества европейского интеллектуала, сколь далек интеллектуал на Западе от жизни масс, я бы даже сказал, от жизни своего биологического вида. А передо мной был тип человека, который уже встречался у Пушкина, Гоголя, а чаще всего у Достоевского, — одинокого, наслаждающегося одиночеством, словно злостным пороком, человека, который предается особому славянскому нарциссизму, заставляющему любоваться собой, своей гнусностью, своим ничтожеством, своими грехами.

И это самая типичная черта упадка прежнего русского общества, сметенного коммунистической революцией.

«Красивый, правда?» — спросила Семенова у моего отражения в зеркале. Она подняла руки, поправляя волосы, и внезапно я увидел, как у нее под мышкой, из зеркальной глубины, медленно возникает Карахан, как поднимается из глубины озера отражение, вырисовываясь на его поверхности. Я вздрогнул и резко обернулся. Между платяным шкафом и стеной висел еще один портрет Карахана, который я прежде не заметил. Карахан глядел на меня с портрета тяжело и враждебно. На нем была кожаная куртка, какие носили коммунисты во время восстания и Гражданской войны (их и прозвали кожанками). На лоб надвинута папаха, на ремне — маузер в кобуре, на левом боку — кривой кавказский кинжал с серебряной рукояткой. За спиной виднелись высокие дымящиеся трубы, подъемные краны, стальные мостики и стальные турбины, резко выделяющиеся на затуманенном черном горизонте. Пейзаж Путиловского завода в Петербурге или завода N в Москве. Это был один из официальных пропагандистских портретов: вождям Октябрьской революции нравилось, когда их изображали на романтическом фоне с дымящимися трубами, подъемными кранами и зубчатыми колесами, словно подчеркивая принадлежность к пролетарской революции.

Я улыбнулся, но Семенова пригвоздила острым, словно булавка, взглядом мою улыбку к блестящей поверхности зеркала.

— Нет, — ответил я, — он не просто красавец. Это больше чем красота. Я боюсь за него.

— Вы очень любезны, — ответила Семенова с ироничной улыбкой.

Этот Карахан был совсем не похож на того, кого в один прекрасный день показала мне мадам Бубнова18*, директор Торгсина19* — магазина для иностранцев, в них можно расплачиваться валютой. Портрет Карахана написал китайский художник во времена, когда Карахан с Бородиным принесли пламя революции в Китай. Все восточное, едва заметное, что есть в каждом русском, — загадочная интонация, тихо звучащая во всяком движении, не в разрезе узких и немного косых глаз, а в том особенном свете, которым вспыхивают эти крупные и неторопливые глаза, — на портрете Карахана казалось донельзя наглым. Безымянный китайский художник из Кантона изобразил Карахана в манчжурском костюме, в шелковом кафтане с волчьим воротником — он выглядел более атлетичным и хищным, чем на портрете, который возник в глубине зеркала в уборной Семеновой.

Эти портреты говорили о многом: что революционное общество, заполучившее власть через насилие Октябрьской революции, было неоднородным, состояло отнюдь не из чистых марксистов, как они себя называли. В те годы коммунистическая аристократия была совсем не похожа на то, что появится спустя несколько лет, после больших чисток и после успехов первых пятилеток. Там присутствовали старорежимные элементы — дипломаты, интеллектуалы, офицеры, спешно перешедшие в коммунизм, а также искатели приключений из самых отдаленных азиатских провинций Российской империи. Рабочих было мало, они почти не принимали участия в жизни советской знати. Их было не встретить на балах, обедах, parties37, теннисных кортах или на Николаевских холмах38, где в Москве занимались зимними видами спорта, а летом на берегах Москвы-реки, в *** где коммунистической бомонд с женами и любовницами катался на лодках вдоль зеленых берегов под розоватым московским небом. Я прибыл в Москву, полный воодушевления, но герои Октябрьской революции оказались совсем не похожими на героев, которых я воображал себе издалека! Я видел разложившихся, ничтожных, полных личных амбиций людей, искателей приключений, прибывших из азиатских степей, или бывших царских унтер-офицеров — чванливых, какими бывают sous-off39, видел злобных, высокомерных, безудержно амбициозных интеллектуалов, борющихся между собой за верховную власть. Я ехал в Москву не развлекаться. Но что мне оставалось делать, как не развлекаться? Общество разложившихся и амбициозных парвеню желало наслаждаться властью. Так пусть себе пляшут и развлекаются. Однако при мысли о Карахане на меня накатывала глубокая грусть. Я боялся за него. А еще? В глубине души я был обижен на него за то, что и он предстал передо мной разложившимся амбициозным парвеню. Я был обижен на него, словно он меня предал.

Венский вальс, который в это время играл оркестр, не был вальсом Штрауса: это был один из тощих, оголодавших, костлявых вальсов, предвещавших конец Дольфуса, Шушнига и аншлюс20*. Вся жировая ткань габсбургской венской традиции, весь романтический пафос Вены растаяли в 1905—1914 гг., и взгляду открылись кости вальса — голые, белые, гладкие. В эту минуту советник английского посольства сэр Уильям Стрэнг вышел из буфета и предложил руку Семеновой. Рядом с высоченным сэром Уильямом Стрэнгом Семенова казалась особенно маленькой и хрупкой.

— Сегодня я узнала, — сказала мадам Бубнова, стоя в углу буфета, у выхода на террасу, в компании актеров и актрис театров Станиславского и Мейерхольда, — я узнала, что дирекция Ковент-Гардена на самом деле пригласила Семенову в Лондон.

— Сталин, — возразила супруга маршала Буденного21*, — никогда не разрешит ей уехать из Москвы.

— Семенова в Лондоне! Ха! Ха! Ха! — воскликнула мадам Бубнова, подняв руку и шлепнув себя по щеке. Это была женщина атлетического сложения с густыми черными волосами и круглым упрямым лбом, полными руками, громким голосом — низковатым, но без хрипотцы, — густым, звонким, как голос постаревшей и давно не выступающей контральто. Она была женой Бубнова22* — злобного, хитрого и коварного интригана, который каждый день вслух мечтал о смерти Анатолия Луначарского. Когда Луначарский умрет от туберкулеза (странного русского туберкулеза, который не убивает больного, а сопровождает его, словно верный друг, до преклонных лет, когда ему перевалит за восемьдесят, до самой могилы), Бубнов займет его место.

— Почему бы и нет? — возразила мадам Егорова, жена генерала Егорова, начальника Генштаба Красной армии, очень красивая, невысокого роста брюнетка; округлая полнота придавала ей сходство с жемчужиной, покоящейся в бархатной коробочке, у нее были и подобающие жемчужине холодная и влажная томность, и неприступная хрупкость, и полная переливов серого отстраненность и безучастность, делавшая ее рассеянной и далекой. — Почему бы и нет? Семенова не лучше и не хуже многих других.

— О, многие хуже нее! — сказала мадам Бубнова.

— А я нахожу ее прелестной! — наивно заметила мадам Буденная.

Мадам Бубнова рассмеялась, Егорова искоса взглянула на нее. Она глубоко презирала beauties советского общества, особенно жену Луначарского, имя которой ежедневно мелькало в светской хронике и в скандалах. Лишь к Семеновой и мадам Буденной мадам Егорова относилась снисходительно — вероятно, чтобы презрение к остальным казалось еще беспощаднее и оправданнее.

— Она завоюет Лондон, как завоевала Москву, — сказала Егорова, следя глазами за Семеновой и сэром Уильямом Стрэнгом, скользившими по мраморному полу в медленном вальсе.

— Дорогая, — сказала мадам Бубнова, — пусть завоевывает кого угодно, мне до этого нет дела, я не ревную, потому что сама не танцую.

— Я тоже, — наивно ответила Буденная, — хотя я часто ревную Семенову. Она так красива, изящна, так хорошо танцует! Она... она как...

— Бабочка! — подсказала со смехом мадам Бубнова.

— Верно, бабочка, — согласилась мадам Буденная, смеясь. В этой брюнетке с крупными формами была какая-то притягательная вульгарность. Говоря о ней, Флоринский ехидно посмеивался, выставляя ладонь, чтобы показать, какая она маленькая, и раскрывая пальцы, чтобы показать, какая кругленькая и толстая.

«Маршал Буденный23* любит лошадей, — говорил он и смеялся, втягивая, как черепаха, маленькую рыжую голову: — Хи! Хи! Хи!» Впрочем, в самой невысокой и незаметной мадам Буденной не было ничего смешного. Она так и оставалась простой женщиной: за свою головокружительную карьеру от нижнего чина царской армии до маршала красной кавалерии, от sous-off до Мюрата24*, маршал Буденный не смог заставить свою жену подняться ни на ступеньку выше по лестнице гордости, чванства, вульгарности. Она относилась ко всему с недоверием и искренне восхищалась безвкусными драгоценностями, которые украшали ее уши, шею и пальцы.

Мадам Буденная до сих пор удивлялась тому, насколько повезло ее мужу.

— В Лондоне у нее не будет успеха, — вещала мадам Бубнова грубоватым громким голосом, — в Лондоне до сих пор жив дух божественной Павловой. Вы бывали в Лондоне? — спросила она, поворачиваясь ко мне? — Помню, я видела в Музее Лондона, недалеко от Сент-Джеймс-стрит, реликвии, связанные с именем Павловой. Семеновой никогда не победить ее призрак.

— Я тоже видел пуанты Павловой, — сказал я, — те самые, в которых божественная балерина танцевала лебедя. Весь Музей Лондона медленно ходит вокруг этой пары туфелек из белого атласа. Однако Павлова приносила в Лондон, к трону Святого Иакова, гиперборейский блеск царского престола из белоснежного Санкт-Петербурга, блеск ее легенды невероятный, ледяной, чистейший, но ему не выдержать сравнения с красным, кроваво-рубиновым блеском балета Семеновой. Павлова была царской танцовщицей. Семенова — танцовщица пролетариата, пролетарка.

— Ха! Ха! Ха! — рассмеялась мадам Луначарская, подходя к нам со свитой молодых офицеров и молодых артистов-таировцев. — Семенова не должна вас услышать, а не то она вам глаза выцарапает! Божественная Семенова — пролетарская балерина! Ха! Ха! Ха!

— Простите, — начал я, — я хотел сказать...

— Не надо извиняться, — сказала мадам Егорова, — в России слово «пролетарский» еще не стало оскорблением. Просто не всем оно нравится.

— Ошибаетесь, дорогая, — возразила мадам Луначарская, — мне очень нравится, когда меня называют пролетаркой. Ха! Ха! Ха!

— Ха! Ха! Ха! — засмеялась Бубнова.

— Ха! Ха! Ха! — засмеялись молодые офицеры и артисты.

— Разве это не должно нам нравиться? — наивно спросила мадам Буденная. — К счастью, мы все пролетарки! Что тут смешного?

— Ха! Ха! Ха! — засмеялась Бубнова. — Что смешного? Но, дорогая...

— Вы находите это забавным, господин Малапарте? — неожиданно спросила меня Егорова.

— Весьма забавным, — ответил я. — В Европе женщины, которым повезло иметь кольцо с бриллиантами, тоже стесняются своего пролетарского происхождения. Здесь, слава богу, — прибавил я, — ни одна из вас не стыдится своего происхождения. Это говорит о хорошем вкусе, что приятно.

— Глядите, какое красивое жемчужное ожерелье! — сказала мадам Бубнова. — Она его надела впервые. Клянусь, что куплено не в Торгсине.

— Оно из Парижа, — сказала мадам Луначарская, — ожерелье от Картье.

— И вы называете ее пролетарской балериной? — произнесла Бубнова со смехом, слегка похлопывая себя ладонями по щекам — так она обыкновенно выражала изумление.

— Угостите виски? — попросила Егорова, опираясь на мою руку.

Мы отдалились от beauties и, осторожно проскользнув вдоль стен бального зала, зашли в буфет. Я заметил, что тем вечером не было Литвинова, Луначарского и маршала Тухачевского25*. За одним из столиков бара сидели итальянский посол Черрути26*, польский посол Патек, фон Штейгер27*, чиновник Комиссариата иностранных дел, и латвийский министр N28*. Мы с мадам Егоровой уселись за столик, бармен принес нам два виски «Антиквари».

— Вы не знали? — спросил нас латвийский министр, вставая со своего места и подходя к барной стойке. — Каменев арестован29*.

Мадам Егорова и бровью не повела. Но я заметил, что она побледнела и медленно поставила бокал на мраморный столик.

— Что тут странного? — спросил я.

— Ничего странного, — ответил латвийский министр немного удивленно, — но это очень важно. Вы знаете, кто такой Каменев?

— Один из старейших товарищей Ленина, — ответил я, — ну и что?

— Это пугает! — воскликнул латвийский министр.

— Все эти дамы и господа, — сказал я, оглядываясь, — окажутся в тюрьме.

— Вас это забавляет?

— Все они — предатели, — сказал я, — карьеристы, парвеню, воспользовавшиеся революцией. Они получат по заслугам.

— Но ведь Каменев — один из вождей революции! — воскликнул латвийский министр.

— Правда! Поделом ему, — сказал я и засмеялся.

Латвийский министр несколько мгновений смотрел мне в лицо, потом повернулся к Егоровой и, склонившись, тихо произнес:

C'est à vous que je donnais cette nouvelle!40

— Я разделяю мнение Малапарте, — равнодушно ответила Егорова и холодно повернулась к бальному залу.

В эту минуту сэр Эсмонд Овей подошел к сэру Уильяму Стрэнгу и что-то зашептал ему на ухо. Сэр Уильям Стрэнг почти рывком оторвался от Семеновой и, что-то нашептывая ей, кланяясь и словно прося прощения, подал ей руку и, пробираясь среди танцующих пар, повел в бар. Из всех дверей в зал заглядывали удивленные и словно напуганные мужчины и женщины. Посол Черрути, посол Патек, Штейгер, Таиров, латвийский министр, французский посол Эрбетт, немецкий посол барон фон Дирксен30* и другие дипломаты поднимались из-за столиков, со своих кресел и сбегались отовсюду, выглядывали в двери, выходившие на террасу, в двери бара, в двери fumoir41. Образовывались и сразу же распадались группы людей, другие отходили в сторону, тихо переговариваясь, однако постепенно все поворачивались в сторону бледного Флоринского, который, замерев посреди зала, с улыбкой глядел на Семенову: опираясь о стойку бара, Семенова стояла одна и то и дело подносила бокал к губам, не отрывая глаз от дверей, которые вели из зала в переднюю.

Медленно, словно повинуясь инстинкту, Луначарская, Бубнова, Буденная, все советские beauties собрались вместе, постепенно к ним присоединились молодые офицеры и артисты. Зал опустел, оркестр продолжал негромко играть, в открытые окна залетал теплый ветер, пахнущий листьями и травой. Московская весна врывалась в зал с нежной силой, со сладким запахом беременной женщины. За деревьями парка, влажными и словно распухшими от неясных звуков и смутных ароматов, виднелись купола церквей, освещенные электрическими прожекторами башни Кремля, над Оружейной палатой развевались красные знамена. Небо было бездонным, розовым и зеленым, его наводнял напоминавший старинное серебро свет луны. Каменев — товарищ Ленина, триумвир, которого Ленин привел к власти вместе с Зиновьевым31* и Бухариным, арестован. Начиналась большая чистка. Террор начинался с миролюбивого Каменева с седой бородкой, близорукими глазами, скрытыми за блестящей ширмой очков. После Троцкого — Каменев. Оркестр нежно играл мелодию венского вальса. Драгоценности сияли на шеях и толстых пальцах советских beauties.

Внезапно дверь распахнулась и на пороге возник Карахан. Он был бледнее обычного. Карахан замер с высоко поднятой головой, затем медленно направился к бару, подошел к Семеновой. Склонившись, поцеловал ей руку, притянул к себе, и они отдались медленным волнам вальса. Казалось, они одни в огромном зале. Егорова дотронулась до моей руки и прошептала с улыбкой:

Qu'ils sont beaux!42

В это время ко мне подошел улыбающийся Флоринский:

Vous ne trouvez pas, — сказал он, — qu'il ressemble...43

Постепенно и другие пары начали танцевать. Мадам Луначарская, высоко подняв голову и раздувая ноздри, беззаботно смеялась в объятиях молодого офицера. Сэр Эсмонд Овей склонился перед мадам Егоровой и повел в центр зала. Ко мне подошел Штейгер и предложил покурить.

— Хочу подышать свежим воздухом. Можно проводить вас до гостиницы?

— Какая прекрасная ночь! — сказал я и направился к выходу вместе со Штейгером, побелевшее лицо которого было покрыто каплями пота.

Примечания

*. «Ich küsse Ihre Hand, Madame» («Целую Вашу руку, мадам»; нем.) — фильм австрийского режиссера Роберта Ланда (1929). Премьера фильма «Целую Вашу руку, мадам» состоялась 17 января 1929 г. в Берлине. Среди исполнителей — Марлен Дитрих. Это один из последних немых фильмов, и в нем уже использовались короткие звуковые дорожки с музыкальной темой фильма; танго «Я целую ваши руки, мадам» (музыка Ральфа Эрвина, текст Фрица Ростера). Пикантно, что фильм посвящен парижской жизни русских эмигрантов.

**. ...на балах в английском посольстве... — Посольство Великобритании находилось на Софийской набережной в усадьбе «сахарного короля» П.И. Харитоненко, где он хранил свою коллекцию живописи. Главный дом усадьбы был построен в 1891—1893 гг. по проекту В.Г. Залесского; интерьеры — Ф.О. Шехтеля. После 1917 г. дом отошел Наркомату иностранных дел.

Вначале в этом доме находился Датский красный крест, затем здесь жили видные иностранные гости (Арманд Хаммер, Герберт Уэллс). С 1929 г. в особняке размещались посольство Великобритании и резиденция посла Великобритании.

Из воспоминаний латвийского посланника Карлиса Озолса о жизни дипломатического корпуса: «Нигде так дружно, как в Москве, не жил дипломатический корпус в период 1923—1929 годов. Это не только мое мнение. Думаю, под этими словами подпишутся и все мои коллеги, а тогда нас было в Москве больше 170 человек, пользовавшихся дипломатической неприкосновенностью. Эта большая семья, особенно в лице ее высших представителей, жила своей особой жизнью, отгороженная от остальной России. Отгороженность и стала нашей общей сплоченностью, а изолированность, наша обособленность вызывалась российскими условиями тех лет.

Все посольства и миссии занимали лучшие особняки изгнанных московских богачей. Большинство этих домов было окружено садами и заборами, и заборы символизировали собой крепкую ограду, за которой спокойно могли жить и работать дипломатические представители. Кроме того, в особняках находили приют и некоторые прежние владельцы. Например, в норвежском посольстве, в его побочных помещениях, проживали оставшиеся в Москве Морозовы. Особняки советское правительство сдавало внаем посольствам, получало деньги и, конечно, ничего не платило прежним владельцам. Иногда посольства, в той или иной форме, хотели отплатить бывшим собственникам, чаще всего продуктами питания. Мы понимали трагическое положение этих несчастных людей и, как могли, шли им навстречу. <...> Часто устраивались большие вечера, званые обеды, концерты, что тоже помогало нашему сближению. Это было не только развлечением, но и необходимостью. На подобных приемах иностранные представители легче всего могли встречаться с руководителями и чинами НКИД и других советских учреждений. Те охотно откликались на наши приглашения.

Подавались лучшие французские вина, шампанское, деликатесы, национальные блюда. Прельщали не только щи с кашей, но и русская черная икра, балыки, осетрина. Как еще недавно жила богатая Москва, так теперь жили в посольствах.

Но в особняке Терещенко, где обитали Литвинов и Карахан, жизнь была безбедной и даже роскошной. Под тяжестью дореволюционных яств ломились столы, на больших приемах медведи изо льда держали в лапах громадные блюда с икрой и, казалось, глядели на нее, облизываясь. Так на этих приемах символизировалась ширь СССР, и медведь Ледовитого океана подавал продукты Каспийского моря, знаменуя таким образом объединение севера с югом» (Озолс К. Мемуары посланника. Цит. по: https://e-libra.ru/read/372071-memuary-poslannika.html).

***. ...мадам Луначарская, супруга народного комиссара просвещения Анатолия Луначарского. — Луначарская-Розенель Наталья Александровна (урожд. Сац; 1900—1962) — сводная сестра Игоря Саца, литературного секретаря А.В. Луначарского; в первом браке — Розенель; с 1922-го — жена Луначарского. Училась в Киевской Театральной академии. Играла на сцене Малого театра (1923—1939), в театре Корша, Театре им. МГСПС, ленинградском театре «Комедия». В 1920-е гг. снималась в немом кино. Во многих театрах ставились переведенные ею пьесы французских и немецких драматургов. Оставила мемуарную книгу о Луначарском и его окружении «Память сердца» (М., 1962).

Любовь Н.А. Розенель к роскоши стала предметом эпиграмм и насмешек. В 1927 г. была поставлена пьеса А.В. Луначарского «Бархат и лохмотья», в которой она играла; Демьян Бедный реагировал эпиграммой (цит. по: Ефимов В.В. А.В. Луначарский и литературное движение: Хроника. Душанбе, 1991. С. 244а):

Ценя в искусстве рублики,
Нарком наш видит цель:
Дарить лохмотья публике,
А бархат — Розенель.

Об этом же писал в своем дневнике главный редактор «Нового мира» Вяч. Полонский (запись от 31 мая 1931 г.): «<...> Луначарский, постаревший, обрюзгший, побритый — от чего постарел еще больше, — сидел впереди, согнувшийся, усталый, как мешок. Рядом раскрашенная, разряженная, с огромным белым воротником а-ля Мария Стюарт — Розенель. Одета в пух и прах, в какую-то парчу. Плывет надменно, поставит несколько набок голову, с неподвижным взглядом, как царица в изображении горничной. Демьян сказал, глядя на них: «Беда, если старик свяжется с такой вот молодой. Десять-двадцать лет жизни сократит. Я уж знаю это дело, так что держусь своей старухи и не лезу», — и он кивнул в сторону своей жены, пухлой, с покрашенными в черное волосами. Та довольна. Но Демьян врет. Насчет баб тот тоже маху не дает. Но ненависть его к Розенель так и прет. Он написал как-то на нее довольно гнусное четверостишие: смысл сводился к тому, что эту «розанель», т. е. горшочек с цветком, порядочные люди выбрасывают за окно. Луначарский некоторое время на него дулся, даже не здоровался, но на днях приветливо и даже заискивающе с ним беседовал вместе с женой» (Полонский Вяч. Моя борьба на литературном фронте: Дневник. Май 1920 — январь 1932. Цит. по: http://lunacharsky.newgod.su/bio/vyacheslav-polonskij-o-lunacharskom/).

7 марта 1928 г. «Правда» опубликовала статью влиятельного политика и публициста Е.М. Ярославского «Покрепче на аванпостах», где, не называя имен, критиковалась публикация фотографии «одного из наших ответственных товарищей... в богатых костюмах, в украшениях»: уже 8 марта Луначарский отправил Ярославскому письмо (копии — Сталину, Бухарину и др.), в котором определил статью как «чрезвычайно несправедливую и вредную»: «Почему идет нечто вроде травли моей жены? За то, что она артистка? Вы в телефонном разговоре с ней даже сказали: «Оставьте сцену...» <...> Ее туалеты? Во-первых, все здесь безобразно преувеличено. Никаких драгоценностей у нас с женой нет и быть не может. В жизни она одевается скромно. <...> Всякий человек, побывавший в современных магазинах, знает, что теперь все, вплоть до хорошо оплачиваемых работниц за границей, носят искусственные жемчуга и другие безделушки» (Советское руководство: Переписка: 1928—1941 гг. / сост. А.В. Квашонкин, Л.П. Кошелева, Л.А. Роговая, О.В. Хлевнюк. М.: РОССПЭН, 1999. С. 24).

****. ...кавалеристы Пролетарской дивизии... — Московская пролетарская стрелковая дивизия была сформирована 26 декабря 1926 г.; комплектовалась главным образом из московской рабочей молодежи; постоянно участвовала в парадах войск на Красной площади в 1927—1941 гг. Явно была создана на случай обострения борьбы с Л.Д. Троцким; ее возглавил Георгий Дмитриевич Михайловский (1892—1932), который во время Гражданской войны тесно сотрудничал со Сталиным (оборона Царицына и т. д.), совместив должности командира дивизии и военного комиссара. За боевые заслуги личного состава в Великой Отечественной войне стала гвардейской.

5*. ...сэр Оуэн Стенли... — В романе Малапарте по-разному передает имя этого персонажа: Owen Stanley, Sir Stanley Owen, Edmond Ovey, Esmond Ovey. (В частности, Стэнли Овен (Stanley Owen, виконт Бак-мастер; 1861—1934) — английский политик.)

В романе во всех случаях речь идет об Эсмонде Овее (Esmond Ovey; 1879—1963), английском дипломате. В 1925—1929 гг. — посланник Великобритании в Мексике. В 1929—1933 гг. — посол в СССР. На годы его работы в СССР пришелся голод 1932—1933 гг. В сообщении в Форин-офис от 5 марта 1933 г. Эсмонд Овей писал: «Кубань... как мне сообщают... напоминает военный лагерь в пустыне — ни работы, ни зерна, ни скота, ни одной тягловой лошади, только праздные крестьяне и солдаты... схожая ситуация наблюдается на Украине». После СССР работал послом в Бельгии в 1934—1937 гг., Аргентине, Парагвае.

Был женат дважды: первая жена Бланш Эмори скончалась в 1924 г.; второй раз он женился только в 1930 г. на француженке Мари Арманд (урожд. Винья), которая перед тем жила в Мексике.

6*. ...лучше какого-нибудь Ильи Эренбурга... — Эренбург Илья Григорьевич (1891—1967) — советский писатель, эффективно выполнял роль посредника в культурных контактах СССР и Западной Европы; сотрудничал с журналом «900. Cahiers d'Italie et d'Europe» (1926—1929), соредактором которого был Малапарте; в 1956 г. Малапарте опубликовал рецензию на знаменитую «Оттепель» и роман В.П. Некрасова «В родном городе», акцентировав их значение для десталинизации.

7*. Таиров Александр Яковлевич (Корнблит; 1885—1950) — российский режиссер, создатель и художественный руководитель знаменитого Камерного театра (1914—1949). Незадолго до смерти уволен в рамках борьбы с космополитизмом; по воспоминаниям его жены актрисы А.Г. Коонен, стремился «встречаться» с «некоторыми видными деятелями нашего государства»: М.И. Калининым, К.Е. Ворошиловым, М.М. Литвиновым и др. (Коонен А. Страницы жизни. М., 1975. С. 327—329); в диссертации Карлы Марии Джакоббе («Kurt Erich Suckert e la Russia: Nuove prospettive di Studi malapartiani» (2018)) приводится документ, свидетельствующий о причастности Малапарте к итальянским гастролям Камерного театра в Италии (1930).

8*. Мадам Егорова, жена маршала Егорова... — Цешковская Галина Антоновна (1896—1938) — актриса кино, пианистка, жена А.И. Егорова. Играла в фильмах «Зори Парижа» и «Соловей-соловушка». Считалась знаменитой московской красавицей. Написала из ревности на Егорова донос в НКВД о готовящемся военном заговоре. Ее арестовали раньше мужа — в январе 1938 г. Г.А. Егорова сообщила в своих показаниях, несомненно, по подсказке следователя: «...Разновременно я рассказывала Лукасевичу (послу Польши в СССР. — Науч. ред.) о существовавших группировках в рядах армии, враждебных настроениях среди отдельных лиц, рассказывала о недовольствах, проявляемых Тухачевским, Уборевичем, Якиром по отношению к Ворошилову, об их стремлении стать на место Ворошилова, на то, как каждый из них считал, он имеет основание: больше опыта, больше знаний. Рассказывала Лукасевичу, что существует вторая группировка Егорова — Буденного, которая стоит в оппозиции к Тухачевскому...» Далее Г.А. Егорова дает характеристику М.Н. Тухачевскому: «Тухачевский — аристократ голубой крови, всегда весел, всегда в кругу дам, он объединял военную группу, шел, не сгибаясь, прямо к цели, не скрывая своей неприязни к руководству. Вся эта публика непризнанных талантов тянулась кверху, не разбирая путей и средств, все было пущено в ход — и лесть, и двуличие, и ничем не прикрытое подхалимство, но их честолюбивые замашки кем-то были распознаны, их не пускали, сдерживали, отбрасывали назад, они негодовали, и вот эта-то озлобленность просачивалась здесь в салонах, в кругу своих. Все это было видно невооруженным глазом...»

В апреле 1938 г. Г.А. Егорова дает мужу характеристику, еще более убийственную, нежели Тухачевскому и его окружению: «...Двуличие, двойственная жизнь, которую вели Егоров и лица, наиболее близкие к нему. Внешне они показывали себя как командиры Красной армии, защитники революции, на деле же они были махровые белогвардейцы. Они шли с Красной армией до поры до времени, но душа их была по ту сторону окопов, в стане врагов. ...Я спрашивала Александра Ильича, почему он при всей его показной близости к Сталину и пребывании в коммунистической партии ведет себя как антисоветский человек. Егоров сказал тогда, что он и его друзья остаются офицерами, значит, людьми, которые с советской властью примириться не могут... Егоров поощрял мои постоянные выезды на банкеты, где присутствовали иностранные послы, он знал о моих дружеских отношениях с Лукасевичем, которому я рассказывала на его вопросы об антисоветских взглядах Егорова, что эти взгляды разделяются также Бубновым и Буденным.

Будучи арестован, маршал Егоров дал показания против жены. Именно они фигурировали в качестве основного аргумента на заседании Военной коллегии 28 августа 1938 г., приговорившей Г.А. Егорову к расстрелу. Сама же она на суде виновной себя не признала, заявив, что от своих показаний, данных на предварительном следствии, решительно отказывается. А наличие в деле этих показаний объяснила тем, что она, ошеломленная своим арестом и арестом мужа, совсем потеряла голову и на допросах стала клеветать на себя и на других. На вопрос, почему ее муж дал уличающие ее показания, она ответить не смогла, заявив только, что Егоров говорит неправду. Галина Антоновна Егорова в 1956 г. была посмертно реабилитирована по всем пунктам предъявленного ей обвинения (по материалам книги Ларисы Васильевой «Кремлевские жены»).

Егоров Александр Ильич (1883—1939) — советский военачальник, в 1927—1931 гг. командовал Белорусским военным округом. В 1931 г. станет начальником штаба РККА (Рабоче-Крестьянской Красной Армии), с 1935 г. эта должность будет называться «начальник Генерального штаба РККА». В 1935 г. присвоено звание Маршала Советского Союза. В 1939 г. расстрелян.

9*. Эрбетт Жан — посол Франции в СССР в 1924—1931 гг. Из воспоминаний Карлиса Озолса: «С большим интересом и нетерпением Москва ждала Жана Эрбетта. За ним шла слава лучшего французского журналиста, он был главным редактором газеты «Le Temps», фотографии Эрбетта и его супруги, снятые по дороге в Москву и в самой Москве, заполняли все советские газеты и журналы. Им, естественно, хотелось выдвинуть «своего» человека, журналиста, тем более в Москве уже распространилось мнение о нем как о друге большевиков. Пролетел даже вздорный слух, будто Эрбетт не особенно почтительно выразился о московском дипломатическом корпусе, о его понимании советской России.

Он внимательно и подробно ознакомился с жизнью Москвы, ему охотно показывали всё. В его личности объединились журналист и посол. Этим он отличался от всех нас, и большевики им восхищались. Но, как говорится в русской басне, «кот Васька слушает да ест», и Эрбетт ко всему присматривался, всё слушал, кивал, любезно соглашался, но думал свое. Через каких-нибудь полгода он уже прекрасно все понимал, отлично разбирался во всех советских вопросах. Большевики, как полагается, к нему охладели. Первая любовь прошла.

Понемногу Эрбетт всё ближе и ближе подбирался к дипломатическому корпусу, и небольшое французское посольство ничем особенно не отличалось от остальных. Больших приемов он с супругой не устраивал, но у них часто бывали обеды и завтраки. Я и моя жена были их постоянными гостями, бывать у них нам было всегда интересно. Эрбетт не играл в карты, считая более полезным проводить время в разговорах о политике в СССР, о международных событиях, обо всем, что его интересовало не только как дипломата, но и как бывшего журналиста. Многие другие тоже не играли, в том числе и я. К карточной игре мы относились отрицательно. Впрочем, если нет тем для серьезных разговоров, лучше играть, чем просто болтать. В Москве, впрочем, вопросов первой важности было более, чем нужно <...>.

Мадам Эрбетт прекрасно одевалась и, как настоящая француженка, отлично понимала кулинарию. Любила танцевать, а на приеме афганского короля Амануллы, который устроило советское правительство, сделала такой реверанс перед королевской четой, что мы все склонились в безмолвном восторге.

Посол Эрбетт обладал исключительной работоспособностью. Быстро изучил русский язык и даже мог на нем изъясняться. Его помощникам и служащим приходилось всегда быть начеку, в высшей степени исполнительными и точными, Эрбетт был требовательным начальником. И сам Эрбетт, и его супруга любили старинные вещи, были знатоками старины, занимались коллекционированием.

Им удалось купить редкие экземпляры исторических манифестов и грамот русских царей, коллекции вещей из уральского малахита и многое другое. Но странно, первый журналист Франции, Эрбетт недолюбливал журналистов и, разумеется, вызывал этим у них большую неприязнь». (Цит. по: https://e-libra.ru/read/372071-memuary-poslannika.html)

10*. ...в огромном зале дворца на Спиридоновке... — Дворец на Спиридоновке — бывшая усадьба семьи Морозовых. Построена по проекту Ф.О. Шехтеля и считается шедевром московского модерна. В 1929 г. здание было передано Наркомату иностранных дел и на протяжении девяти лет служило жилым домом для народного комиссара М.М. Литвинова.

11*. Литвинов Максим Максимович (Валлах Макс; 1876—1951) — советский партийный и государственный деятель, дипломат. В социал-демократическом движении с конца 1890-х гг. С 1900 г. — член Киевского комитета РСДРП. С 1907 г. — в эмиграции; представлял большевиков в Международном социалистическом бюро II Интернационала. В 1918 г. назначен дипломатическим представителем в Великобритании, но был арестован английскими властями (освобожден в обмен на Б. Локхарта). В 1918—1921 гг. — член коллегии Наркоминдела. В 1921 г. советский полпред и торгпред в Эстонии, затем заместитель наркома иностранных дел, член коллегии Наркомата РКИ. В момент визита Малапарте наркомом по иностранным делам СССР формально оставался Георгий Васильевич Чичерин (1872—1936), но осенью 1928 г. он уехал в Германию, ссылаясь на необходимость лечиться. По сведениям немецкого посла Г. фон Дирксена, «согласно достоверным слухам, Чичерин хотел остаться в Германии навсегда, хотя Кремль всё настойчивей требовал его возвращения»; в Германию был отправлен Л.М. Карахан с заданием вернуть наркома, в январе 1930 г. Чичерин был снова в СССР и в июле 1930 г. ушел с поста, опять же по болезни. Чичерина сменил Литвинов, заместитель наркома, у которого с начальником были весьма натянутые отношения. В беседе с иностранными корреспондентами новый нарком подчеркивал, что последние два года фактически руководил наркоматом («Известия», 26 июля 1930 г.). (См.: О'Коннор Т.Э. Георгий Чичерин и советская внешняя политика 1918—1930. Пер. с англ. М., 1991. С. 224—224.)

В 1930—1939 гг. Литвинов — нарком, одновременно в 1934—1938 гг. представитель СССР в Лиге Наций. В 1934—1940 гг. — член ЦК ВКП(б). Член ЦИК, затем депутат Верховного Совета СССР. С 1941 г. — снова заместитель наркома иностранных дел, одновременно посол в США (1941—1943) и посланник на Кубе (с 1942 г.). В 1946 г. освобожден от работы в НКИД.

Из воспоминаний латышского посланника Карлиса Озолса: «Вслед за Чичериным шел советский дипломат Литвинов. Личность достаточно известная. Удивительно, что при частых поездках за границу он еще не обвинен в связях с иностранными шпионами и не сидит на скамье подсудимых. Литвинов более податливый, умеет лучше и хитрее подходить к вопросам и лицам, предпочитает угождать, чем рисковать или, боже упаси, решиться на собственные желания или планы. Например, еще в декабре 1928 г. свою политическую речь об иностранной политике он закончил словами Интернационала, конечно, в угоду слушателям, но никак не в пользу иностранной советской политики; «Это будет последний и решительный бой».

Литвинов — делец, карьерист, бухгалтер, отсчитывающий на счетах, весовщик, вымеривающий и осторожно ставящий каждую гирю на чашу весов, косящий по сторонам бегающим взглядом. Он более всего похож на коммерсанта, фабриканта и менее всего на дипломата. Любит поесть, как замоскворецкий купец, сытно, плотно, тяжело. Помню комический случай, как во время визита представителя американской АРА мистера Уолтера Брауна в Ригу прибыл и Литвинов для переговоров с ним. В ресторане «Отто Шварц», где я обычно обедал, лакей потихоньку показал мне и другим на Литвинова и рассказал, как советский комиссар, съев порцию жаркого, потребовал вторую. Правда, тогда это можно было объяснить общим голодом в Москве.

Но, как ни толкуй, выгораживая Литвинова, бесспорно одно: возглавлять громадное учреждение НКИД, где чуть не все высшие должностные лица оказываются шпионами, чести Литвинову не делает. Если знал, что его ведомство переполнено предателями, как же он их терпел? Если не знал, значит, слепец и не имеет права оставаться на столь ответственном посту руководителя иностранной политики. Одно из двух. Середины нет.

Тем не менее Литвинов человек со всеми человеческими слабостями и семьей. У него двое детей, сын и дочь, жена англичанка по рождению, воспитанию и многолетней жизни в Лондоне. Он их любит, но, когда уезжает по служебным делам за границу, семья остается в Москве. Жену никуда не выпускают из СССР.

Все остальные советские дипломаты, которых я знал, уже умерли или расстреляны, остались те, которых можно назвать кандидатами на посты этих людей, а возможно, и на их судьбу». (Цит. по: https://e-libra.ru/read/372071-memuary-poslannika.html)

12*. Бородин Михаил Маркович (Грузенберг; 1884—1951) — советский государственный и военный деятель, агент Коминтерна, в 1923—1927 гг. — политический советник при руководстве Гоминьдана в Китае. После разрыва партии Гоминьдан с китайскими коммунистами отозван. Умер в Лефортовской тюрьме.

13*. Троцкий Лев Давидович (Бронштейн; 1879—1940) — деятель российского и международного революционного движения. Социал-демократ с конца 1890-х гг. На II съезде РСДРП примкнул к меньшевикам; с 1904 г. занимал внефракционную позицию, выступал за объединение партии. Во время революции 1905 г. — один из руководителей Петербургского Совета рабочих депутатов. Разработал теорию «перманентной революции». После Февральской революции 1917 г., вернувшись из эмиграции в Россию, стал членом ЦК партии большевиков, с сентября — председатель Петросовета. Один из главных организаторов Октябрьской революции. В первом советском правительстве — нарком по иностранным делам. В 1918—1925 гг. — нарком по военным и морским делам (одновременно в 1920—1921 гг. — нарком путей сообщения), организатор Красной армии. Один из основателей и идеологов Коминтерна, член ИККИ. В 1919—1926 гг. — член Политбюро ЦК ВКП(б). С 1925 г. — член Президиума ВСНХ СССР, председатель Главконцесскома. Член ВЦИК и ЦИК СССР. С 1923 г. — лидер левой оппозиции. В 1927 г. снят со всех постов, исключен из партии, отправлен в ссылку; в 1929 г. выслан за границу. Вдохновитель создания (1938) и идеолог IV Интернационала. Убит агентом НКВД Рамоном Меркадером в Мексике.

14*. Бухарин Николай Иванович (1888—1938) — один из руководителей советского государства и коммунистической партии. В 1924—1929 гг. — член Политбюро, в 1917—1929 гг. (с перерывами) — главный редактор газеты «Правда». В 1920-х гг. считался авторитетнейшим официальным теоретиком марксизма — по определению Малапарте, «философ Октябрьской революции». В 1937 г. арестован, расстрелян.

15*. ...тренер со Спиридоновки, знаменитый Ульянов... — Ульянов Борис Алексеевич (1891—1951) — спортсмен, журналист, юрист, математик. Один из инициаторов создания Московской лаун-теннисной лиги (1913), секретарь комиссии по лаун-теннису Московского клуба лыжников (1912—1913), председатель отдела по лаун-теннису московского спортивного клуба «Унион» (1914—1916). В 1920-х гг. — один из сильнейших теннисистов Москвы и страны: финалист чемпионатов Москвы (1923, 1925) в одиночном разряде. В составе команды Москвы победитель Всесоюзной спартакиады — 1928 и командного первенства РСФСР (1927—1928).

Корней Чуковский записывает в дневнике 10 октября 1930 г., фиксируя впечатления от курортной Гаспры: «Играют в карты, юноши с девами уходят на башню, где кровать и тишина и луна, — и есть два гомосексуалиста, — и одна красавица, — и чемпион тенниса — и один спортсмен, и две старухи, и два десятка плюгавых безличностей, — как везде, как во всяком курорте» (Чуковский К. Собр. соч.: В 15 т. М., 2006. Т. 12. С. 418; фрагмент изъят при публикации: Чуковский К. Дневник 1901—1969. М., 2003. Т. 2. С. 20).

16*. Стрэнг Уильям (1893—1978) — британский дипломат. В 1930—1933 гг. советник посольства Великобритании в СССР, с 1933 г. — в Министерстве иностранных дел Великобритании. В 1939—1943 гг. — помощник заместителя министра иностранных дел по Европе.

17*. Патек Станислав Ян (1866—1944) — до революции 1917 г. российский адвокат, выступал в качестве защитника представителей рабочего и революционного движения, членов боевой организации Польской социалистической партии. В независимой Польше — видный политический деятель. В 1919—1920 гг. — министр иностранных дел Польши, в 1926—1932 гг. — посол в СССР, вел переговоры о заключении пакта о ненападении. В 1933—1935 гг. — посол в США. Был вынужден вернуться на родину в связи с ухудшением здоровья. 1936—1939 гг. — член Сената, назначенный президентом Польши. После немецкого вторжения в Польшу был одним из защитников польских евреев. Погиб в конце августа 1944 г. во время бомбардировки города в ходе Варшавского восстания.

18*. ...мадам Бубнова, директор Торгсина... — Бубнова Ольга Николаевна (1897—1938) происходила «из образованной, хлебосольной московской семьи». Бубнова О.Н. была научным сотрудником-искусствоведом Государственного исторического музея и организации «Всекохудожник» — Всероссийского кооперативного объединения «Художник» (организовано в 1928 г. Как промысловое кооперативное товарищество). «Всекохудожник» объединяло художников различных направлений, а также тех, кто сохранял и развивал народные промыслы. «Экономическая схема, лежащая в основе деятельности «Всекохудожника», отличалась простотой: искусство авторское, «высокое» содержится за счет искусства «широкого потребления». Иначе говоря, нерентабельная работа станковых живописцев оплачивалась из денег, заработанных продажей шалей, керамики или игрушек» (Янковская Г.А «Всекохудожник» в тисках советской экономики // Культурологические записки. Выпуск 14: Художник между властью и рынком. М., 2013. С. 148). То есть товарищество имело некоторую финансовую самостоятельность, и его продукция, в частности, распространялась через Торгсин. Возможно, с этим связано представление Малапарте, что Бубнова возглавляла Торгсин. Бубнова вместе с мужем была арестована 17 октября 1937 г. 8 января 1938 г. приговорена к расстрелу по обвинению в участии в контрреволюционной террористической организации. Ее имя в одном ряду с именем Г.А. Егоровой фигурирует в деле О.С. Буденной.

19*. Торгсин (торговля с иностранцами) — советская организация (создана в 1931 г.), занимавшаяся обслуживанием иностранцев, а также граждан, имеющих валюту или ее эквивалент (драгоценные металлы, камни, антиквариат и т. п.), которые они могли обменять на пищевые продукты или другие потребительские товары.

20*. ...конец Дольфуса, Шушнига и аншлюс... — Малапарте имеет в виду последние годы независимости Австрии перед аншлюсом — присоединением к гитлеровской Германии (1938); Дольфус Энгельберт (1892—1934) — австрийский канцлер в 1932—1934 гг., убит во время фашистского путча; Шушниг Курт фон (1897—1977) в должности министра юстиции подавил фашистский путч 1934 г., австрийский канцлер в 1934—1938 гг., после аншлюса арестован.

21*. ...супруга маршала Буденного. — Образ, создаваемый Малапарте, напоминает первую жену Буденного, Надежду Ивановну — казачку из соседней станицы, которая служила с ним во время Гражданской войны, но она погибла в 1925 г. в результате неосторожного обращения с оружием.

Вторая жена — Ольга Стефановна Михайлова-Буденная (1905—1956) — была совсем другой. Она родилась в Днепропетровске в семье железнодорожного служащего. Окончила Рахманиновский музыкальный техникум по классу фортепиано. 19 января 1927 г. зарегистрировала брак с Буденным, который был инспектором кавалерии РККА. В 1928 г. поступила в Московскую консерваторию, в 1934 г. приглашена в Большой театр. Арестована 19 августа 1937 г. В августе 1938 г. было вынесено постановление о прекращении дела и освобождении Михайловой из-под стражи «за отсутствием данных для предания ее суду». Заключение следователя доложили Л.П. Берии. Решение было принято не в пользу Михайловой: 17 ноября 1939 г. Особым совещанием при НКВД СССР осуждена на 8 лет. Отбывала во Владимирском централе. В 1945 г. ей как СОЭ добавили еще 3 года. В апреле 1948 г. Михайлова этапирована в Енисейск для отбытия ссылки. Работала уборщицей в школе № 45. Отбыв ссылку, вернулась в Москву. Писательница Лариса Васильева в книге «Кремлевские жены» (М., Вагриус, 1992) приводит некоторые документы, касающиеся двух женщин — Ольги Стефановны Михайловой-Буденной и Галины Антоновны Егоровой. В заявлении С.М. Буденного в Главную военную прокуратуру (июль 1955 г.) с просьбой о реабилитации его бывшей жены говорилось: «В первые месяцы 1937 г. (точной даты не помню) И.В. Сталин в разговоре со мной сказал, что, как ему известно из информации Ежова, моя жена Буденная-Михайлова Ольга Стефановна неприлично ведет себя и тем самым компрометирует меня, и что нам, подчеркнул он, это ни с какой стороны не выгодно, мы этого никому не позволим. Если информация Ежова является правильной, то, говорил И.В. Сталин, ее затянули или могут затянуть в свои сети иностранцы. Товарищ Сталин порекомендовал мне обстоятельно поговорить по этому поводу с Ежовым. Вскоре я имел встречу с Ежовым, который в беседе сообщил мне, что жена, вместе с Бубновой и Егоровой, ходит в иностранные посольства — итальянское, японское, польское, причем на даче японского посольства они пробыли до 3-х часов ночи...

О том, что жена со своими подругами была в итальянском посольстве, точнее у жены посла, в компании женщин и спела для них, она говорила мне сама до моего разговора с Ежовым, признав, что не предполагала подобных последствий.

На мой вопрос к Ежову, что же конкретного, с точки зрения политической компрометации, имеется на ней, он ответил: больше пока ничего, мы будем продолжать наблюдение за ней...

В июле 1937 г. по просьбе Ежова я еще раз заехал к нему. В этот раз он сказал, что у жены, когда она была в итальянском посольстве, была с собой программа скачек и бегов на ипподроме. На это я ответил, ну и что же из этого, ведь такие программы свободно продаются и никакой ценности из себя не представляют. Я думаю, сказал тогда Ежов, что ее надо арестовать и при допросах выяснить характер ее связей с иностранными посольствами, через нее выяснить все о Егоровой и Бубновой, а если окажется, что она не виновата, можно потом освободить.

Я заявил Ежову, что оснований к аресту жены не вижу, так как доказательств о ее политических преступлениях мне не приведено».

22*. Бубнов Андрей Сергеевич (1884—1938) — советский партийный и государственный деятель. Член РСДРП с 1903 г., большевик. После Февральской революции член Московского областного бюро РСДРП(б), Исполкома Моссовета. В октябре 1917 г. входил в Политбюро по руководству вооруженным восстанием, член Петроградского ВРК. В 1918 и 1919 гг. входил в состав Украинского рабоче-крестьянского правительства, руководил подпольной работой большевиков на Украине; член ЦК и Политбюро ЦК КП(б)У. В 1922—1923 гг. — зав. агитпропотделом ЦК РКП(б). В 1923 г. подписал оппозиционное «заявление 46-ти», однако вскоре перешел на сторону партийного руководства. В 1924—1929 гг. — начальник Политуправления РККА. В 1929—1937 гг. — нарком просвещения РСФСР. Член ЦК партии в 1917—1918 и 1924—1937 гг., член Оргбюро ЦК в 1924—1937 гг., секретарь ЦК в 1925 г. В 1937 г. арестован, расстрелян.

23*. Буденный Семен Михайлович (1883—1973) — знаменитый советский полководец, пользовался расположением Сталина, маршалом станет в 1935 г.

Для Малапарте, в 1920 г. находившегося в Варшаве, Буденный был одним из руководителей польского похода Красной армии; в черновиках к роману он вспоминает, что конницу Буденного описал в «Конармии» И.Э. Бабель. (Цит. по: Il ballo al Kremlino. Milano, Adelphi, 2012. P. 214).

24*. ...om sous-off до Мюрата... — Иоахим Мюрат (1767—1815) во время войн Французской революции и Наполеона сделал головокружительную карьеру: от суб-лейтенанта в 1792 г. (sous-off — буквально суб-офицер) до маршала в 1804 г. Его карьеру революционного полководца Малапарте уподобляет карьере полководца другой революции — С.М. Буденного.

25*. Тухачевский Михаил Николаевич (1893—1937) — советский полководец. Звание маршала присвоено ему в 1935 г. В 1937 г. расстрелян по делу «антисоветской троцкистской военной организации», в 1957 г. реабилитирован.

26*. Черрути Витторио (1881—1961) — посол Италии в СССР в 1927—1930 гг.

27*. Штейгер Борис Сергеевич фон (1892—1937) — барон, в 1920—1930-х гг. работал уполномоченным Коллегии Наркомпроса РСФСР по внешним сношениям. Прототип барона Майгеля в романе М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита». В дневнике жены писателя Е.С. Булгаковой Штейгер упоминается несколько раз. В частности, 3 мая 1935 г., описывая прием у советника американского посольства Уайли, она отмечает, что присутствовал, «конечно, барон Штейгер — непременная принадлежность таких вечеров, «наше домашнее ГПУ», как зовет его, говорят, жена Бубнова».

Карлис Озолс в своих мемуарах писал: «Чтобы создать систематическую организацию для ловли иностранцев на женские чары, придумали даже специальную должность посредника между иностранцами и художественным миром Москвы. Эти обязанности выполнял бывший барон Борис Сергеевич Штейгер, теперь уже расстрелянный. Его главной заботой стало сближение иностранцев с актрисами и танцовщицами. В распоряжении Штейгера находились все балерины, он свободно распоряжался ими. Внимательно следил, какая из них нравится тому или иному иностранцу, и, когда было нужно, видя, что иностранец стесняется, шутя и откровенно говорил ему: «Ну что вы, любая из них может быть в вашем распоряжении». Да, все знаменитые и незнаменитые балерины, певицы, молодые актрисы часто становились в руках ГПУ «рабынями веселья».

Дипломатический корпус, конечно, знал о роли Штейгера, но строго его не осуждал, наоборот, жалел, как жертву ГПУ. Он рассказывал моему коллеге трагедию своей жизни. Сын известного в Южной России помещика барона Штейгера, обрусевшего немца, прежде Штейгер служил в гвардии. В дни революции, как антибольшевик, был приговорен к смертной казни. Его уже повели на расстрел, но указали выход и спасение: службу в ГПУ. Молодой Штейгер очутился между двумя безднами. Согласился оказывать услуги чекистам. Трудно осуждать человека за такой компромисс, когда его безнадежно и безжалостно окружила гробовая жуть! Бывают такие положения, при которых никто не смеет бросить камень даже в кругом виноватого человека. И когда я прочел в газетах, что Штейгер расстрелян ГПУ вместе с Караханом и Енукидзе, мне его как-то особенно стало жаль, жертву, которую ГПУ сначала деморализовало, потом уничтожило, возможно, как лишнего свидетеля.

Штейгера обвинили в сношениях с иностранцами, забыв, что десять лет назад обязали поддерживать эту связь. Он исполнял только навязанные ему обязанности, и, должно быть, хорошо исполнял, потому что его положение постоянно крепло». (Цит. по: https://e-libra.ru/read/372071-memuary-poslannika.html)

Штейгер был арестован в ночь с 17 на 18 апреля 1937 г. по делу Г.Г. Ягоды. Обвинен в шпионаже «в пользу одного из враждебных империалистических государств». 25 августа 1937 г. приговор был формально утвержден на заседании Военной коллегии Верховного Суда СССР. Казнен в тот же день. Посмертно реабилитирован не был.

28*. ...латвийский министр N. — Малапарте не указывает имени, но речь идет о Карлисе Озолсе (1882—1941), чрезвычайном посланнике и полномочном министре Латвии в СССР (1923—1929). После присоединения Латвии к СССР К. Озолс арестован и расстрелян. В этих примечаниях часто цитируются его воспоминания.

29*. ...Каменев арестован. — С середины 1920-х Л.Б. Каменев находился в оппозиции Сталину, но как раз в 1929 г. его не арестовывали: в 1928 г. он был восстановлен в партии, занимал государственные должности.

30*. ...Дирксен Герберт фон (Dirksen) (1882—1955) — германский дипломат. Закончил гимназию императора Вильгельма в Берлине, затем изучал право. В 1907 г. совершил кругосветное путешествие, что позднее явилось базой для его дипломатической карьеры. Служил юристом. В 1910 г. посетил германские колонии в Африке. Участник Первой мировой войны, лейтенант, был награжден Железным крестом II степени. После войны поступил на дипломатическую службу. В 1923—1925 гг. был германским консулом в Данциге. В 1928 г. Дирксен возглавил Восточный отдел Министерства иностранных дел Германии. В этом же году был назначен германским послом в Москве (1928—1933). В сентябре 1933 г. Дирксен становится германским послом в Токио, в 1938 г. — послом в Лондоне. После начала Второй мировой войны Дирксен вернулся в Германию и вышел в отставку.

31*. Зиновьев Григорий Евсеевич (Радомысльский; 1883—1936) — советский государственный и партийный деятель, ближайший соратник В.И. Ленина. В 1921—1926 гг. член Политбюро, находился в оппозиции к И.В. Сталину, расстрелян.

1. Коул Портер (1891—1964) — американский композитор, автор музыки и текстов для бродвейских шоу и голливудских фильмов; Ноэл Кауард (1899—1973) — английский драматург, актер, композитор и режиссер. (Примеч. науч. ред.)

2. «Венская кровь» (нем.) — вальс Иоганна Штрауса. (Примеч. ред.)

3. Эльза Скьяпарелли (1890—1973) — легендарный модельер, основала в Париже собственный модный дом.

4. Дурные манеры (англ.).

5. 18 брюмера (9 ноября 1799 года) во Франции совершился государственный переворот, в результате которого была разогнана Директория и к власти пришло правительство во главе с Наполеоном Бонапартом.

6. Каштаны (фр.).

7. Песчаник серого цвета.

8. «Он шел и пьянел от ее вида» (фр.). Жан Расин, «Андромаха», акт 5, явление 2: «Он при своей невесте. / Собой безмерно горд, и счастлив, и влюблен, / Теперь он всем, чего он жаждал, наделен. / Ко храму вел сейчас с особым торжеством он / Ту, чей строптивый дух им наконец-то сломан; / В его глазах сверкал нетерпеливый пыл; / Привыкший побеждать, он снова победил, / Но, верно, заждался желанного исхода. / Она ж, потупя взор, шла с ним среди народа, / Который чествовал ее, рукоплеща, / Шла безучастная, однако — не ропща». (Перевод И. Шафаренко и В. Шора.)

9. Товарищество (фр.).

10. Жанна Пакен (1869—1936) — одна из первых женщин-кутюрье.

11. Дорогая, наконец-то! (фр.)

12. Люсьен Лелонг (1889—1958) — парижский кутюрье.

13. Алессандро Маньяско (1667—1749) — итальянский художник «предромантического» барокко.

14. Она единственная в мире осмелится станцевать на вулкане (фр.).

15. «Les Temps» — французская ежедневная газета (1861—1942).

16. Острота (фр.).

17. Арман Фальер (1841—1931) — президент Франции; на набережной Орсе расположено Министерство иностранных дел Франции; Аженор де Грамон (1899—1880) — французский дипломат, министр иностранных дел.

18. Вы забываете о Карахане (фр.).

19. Граф Альфред д'Орсе (1801—1852) — знаменитый французский денди.

20. Преклонение, очарованность (фр.).

21. Целиком (фр.). Судя по всему, автор ссылается на трагедию Расина «Федра». (Примеч. науч. ред.)

22. Жюльен Сорель — герой романа Стендаля «Красное и черное».

23. Герой романа Стендаля «Пармская обитель».

24. Картина Эль Греко «Погребение графа Оргаса». Толедо, церковь Сан-Томе.

25. Сэвил-роу — улица в Лондоне, на которой расположены дорогие мужские ателье.

26. Дворец Святого Иакова — официальная резиденция британских монархов, позднее эту роль стал выполнять Букингемский дворец. (Примеч. науч. ред.)

27. Уильям Питт (1759—1806) в общей сложности двадцать лет был английским премьер-министром, сторонник охранительной политики и непримиримый противник революционной Франции и Наполеона; Уильям Фокс (1812—1893) четыре раза был премьер-министром Новой Зеландии (в составе Великобритании), придерживался либеральных взглядов; Уильям Гладстон (1809—1898) несколько раз становился английским премьер-министром, постоянный лидер английских либералов; Роберт Пиль (1788—1850) дважды был английским премьер-министром, умеренный консерватор. (Примеч. науч. ред.)

28. Японские туфли (англ.).

29. Плавно (фр.).

30. Не так ли? (англ.)

31. Неважно, к какой Европе (фр.).

32. Ночные клубы (англ.).

33. Мэгги Руфф (1896—1971) — французский модельер, Эдвард Молино (1891—1974) — британский модельер.

34. Имеется в виду русский военачальник И.Ф. Паскевич (1784—1856). В 1828 г. он носил титул графа, а в 1831 г. возведен в княжеское достоинство. Он командовал армией во время Русско-турецкой войны 1828—1829 гг. (Примеч. науч. ред.)

35. У Малапарте ошибочно — Соллогуб, т. е. не псевдоним русского писателя Серебряного века, а аристократическая русская фамилия; в московской усадьбе Соллогубов после революции размещались различные учреждения. (Примеч. науч. ред.)

36. Братья Гонкур как-то сказали про него: «Без галстука, шея голая, голова бритая, одет как для гильотины».

37. Вечера, праздники (англ.).

38. Имеется в виду Николина гора — поселок в Одинцовском районе Московской области. Николина гора — одно из самых известных стародачных мест Подмосковья. Расположен на 22 км Рублево-Успенского шоссе. (Примеч. науч. ред.)

39. Младшие офицеры (фр.).

40. Эгу новость я хотел рассказать вам! (фр.)

41. Курительная комната (фр.).

42. Какие они красивые! (фр.)

43. Вы не находите, что он похож... (фр.)