Поднявшись на полуразвалившееся крыльцо дряхлого господского дома, Чичиков вступил в темные широкие сени, из сеней он попал и комнату, чуть-чуть озаренную светом, выходившим из широкой щели находившейся здесь двери. Отворивши дверь, Чичиков очутился в свету и был поражен представшим беспорядком. Казалось, будто в доме происходило мытье полов и сюда на время нагромоздили всю мебель. На одном столе стоял сломанный стул, рядом с ним висели часы с остановившимся маятником, к которому паук уже приладил паутину. Тут же стоял шкаф со старинным серебром и китайским фарфором. На бюро лежало много всякой мелкой всячины. На стенах, весьма тесно и бестолково, висело несколько картин: длинная пожелтевшая гравюра какого-то сражения и рядом два почерневших портрета, писанные маслом; один — юной красивой девушки, другой — лихого гвардейского офицера. С середины потолка свисала люстра в рваном холстяном мешке. В углу комнаты была навалена куча того, что погрубее и что недостойно лежать на столах.
Пока Чичиков все это странное убранство рассматривал, отворилась боковая дверь и вошла та самая ключница, которую он встретил на дворе. Но тут он увидел, что это был скорее ключник, потому что весь подбородок его от довольно редкого бритья походил на скребницу из железной проволоки, какою чистят лошадей.
— Что ж барин? У себя, что ли? — спросил Чичиков.
— Здесь хозяин, — сказал ключник.
— Где же он?
— Да что вы, батюшка, слепы, что ли? — сердито ответил ключник, стаскивая с головы колпак. — Я ведь хозяин-то!
Чичиков, пораженный, отступил, шинель сползла с его плеч... Перед ним стоял Плюшкин, лицо его не представляло ничего особенного, только один подбородок выступал далеко вперед да маленькие глазки из-под высоко выросших бровей бегали, как мыши... Шея его была повязана чем-то таким, что нельзя было разобрать, чулок ли это или набрюшник, только никак не галстук...
— «...А ведь было время, — возникает голос автора на лице Плюшкина, — когда он был только бережливым хозяином! Был женат и семьянин. Все текло живо и размеренным ходом: двигались мельницы, работали суконные фабрики, столярные станки, прядильни: везде и во все входил зоркий взгляд хозяина. Сильные чувства не отражались в чертах лица его, но в глазах был виден ум. Опытом и познанием света была проникнута речь его, и гостю, что заезжал к нему сытно пообедать, было приятно слушать его...»
Все это время Плюшкин стоял перед Чичиковым, не говоря ни слова, этот все еще не мог придумать, как ему начать разговор. Наконец, через силу улыбнувшись, он проговорил:
— Наслышавшись о вашем редком управлении имением, счел долгом познакомиться и принести свое почтение...
На что Плюшкин что-то непонятное пробормотал и уже более внятно добавил:
— Прошу покорнейше садиться...
Оглянувшись, Чичиков осторожно присел на краешек какого-то стула.
— Я давненько не вижу у себя гостей, — продолжал скрипучим голосом Плюшкин, — да и, признаться, мало вижу в них толку. Кухня у меня такая прескверная, труба совсем развалилась, начнешь топить, еще пожару наделаешь. Да и сена хоть бы клок в хозяйстве! Землишка моя маленькая, мужик ленив, все норовит как бы в кабак... Того и гляди — пойдешь на старости по миру...
— Мне, однако ж, сказывали, — скромно заметил Чичиков, — что у вас более тысячи душ...
— А вы, батюшка, наплевали бы тому в глаза, кто это сказывал, — рассердился вдруг Плюшкин, — проклятая горячка выморила у меня мужиков.
— Скажите!.. — не то радостно, не то сочувственно произнес Чичиков. И много выморила?..
— Да, душ сто двадцать... — плаксиво ответил Плюшкин.
— Целых сто двадцать! — воскликнул Чичиков. — Не может быть!
— Стар я, батюшка, врать-то, — обиделся Плюшкин, — седьмой десяток пошел...
— Соболезную... — сделав скорбное лицо и приложив руку к сердцу, поклонился Чичиков, — душевно соболезную...
— Да ведь соболезнование в карманы не положишь, — раздраженно сказал Плюшкин. — Вот живет тут около меня капитан, черт знает откуда взялся такой, говорит родственник, а как начнет соболезновать, такой вой подымет...
Внезапно в окно раздался стук. Чичиков и Плюшкин вздрагивают. «Это он, он!» — прячась от страха за Чичикова, закричал Плюшкин. В окне действительно возникла багровая, усатая физиономия в военной фуражке.
— Дядюшка! — отдав честь, умиленно прохрипела физиономия.
— Нету, нету дома!.. — изменив голос, крикнул из-за спины Чичикова Плюшкин, и физиономия скрывается...
— Дядюшка! Дядюшка! — слышится его жалобный голос, и вдруг в дверях нараспашку возникает пьяная фигура капитана.
— Дядюшка! — плаксиво завопил он. — Дайте хоть что-нибудь поесть...
— Ах ты господи! Вот еще наказанье! — вскричал Плюшкин и, подбежав к капитану, ловко вытолкнул его за дверь, а дверь захлопнул на крючок...
— Дядюшка! — плача, вопит за дверями капитан. — Дя-дю-шка-а!
— Вот видели... — тяжело дыша, жалуется Плюшкин Чичикову, — я ему такой же дядюшка, как он мне дедушка. У меня и самому есть нечего...
— Вижу... — искренне сочувствуя, произносит Чичиков. — Вижу, как почтенный, добрый старик терпит бедствия по причине собственного добродушия.
— Ей-богу, правда, — перекрестившись, перебил его Плюшкин. — Все от добродушия.
— Вижу, вижу, почтеннейший, — ласково поддержал его Чичиков, — поэтому, соболезнуя, я даже согласен платить подати за всех ваших умерших крестьян...
Такое предложение ошеломило Плюшкина. Вытаращив глаза, он долго смотрел на Чичикова и, наконец, спросил:
— Да вы, батюшка, не служили ли в военной службе?
— Нет, — ответил Чичиков довольно лукаво, — служил по статской.
— Да ведь вам же это в убыток...
— Для вашего удовольствия — готов и на убыток!
— Ах, батюшка! Ах, благодетель! — обрадовавшись, вскричал Плюшкин. — Вот утешили! Да благословит вас бог!
Но вдруг радость его пропала, лицо вновь приняло заботливое и даже подозрительное выражение.
— Вы как же... за всякий год беретесь платить? — спросил он. — Или мне деньги будете выдавать?
— А мы вот как сделаем, — с приятностью ответил Чичиков, — мы свершим на них купчую крепость, как бы они живые... и вы мне их продадите.
— Купчую... — задумался Плюшкин. — Это ведь издержки. Приказные такие бессовестные! Прежде, бывало, полтиной отделаешься, а теперь подводу круп пошли да красненькую бумажку прибавь...
— Извольте! — перебил его Чичиков. — Из уважения к вам я готов принять все эти издержки на себя.
— Ах, господи! Ах, благодетель вы мой! — радостно затрепетал опять Плюшкин. — Пошли господь вашим деткам... Прошка! Эй! Прошка! — внезапно закричал он.
В комнате появился мальчик лет тринадцати, в огромных сапогах и грязной, оборванной одежонке.
— Вот, посмотрите, батюшка, какая рожа, — сказал Плюшкин. Чичикову, указывая пальцем на Прошку. — Глуп, как дерево, а положи что-либо — вмиг украдет. Поставь самовар, дурак, — подходя к мальчику ближе, сказал он. — Да вот возьми ключ, отдай Мавре, чтобы пошла в кладовую, там на полке есть сухарь из кулича, что привозила Александра Степановна, пусть подадут его к чаю...
Прошка двинулся к дверям.
— Постой, дурачина! — сердито остановил его Плюшкин. — Куда же ты?.. Бес у тебя в ногах, что ли? Сухарь-то сверху, чай, испортился, так пусть Мавра поскоблит его ножом, да крох не бросает, а снесет в курятник. Ну, иди, дурачина.
Прошка уходит.
— Понапрасну беспокоились, почтеннейший, — улыбнувшись, заметил Чичиков. — Я уже и ел, и пил.
— Уже пили и ели! — обрадованно удивился Плюшкин. — Да, конечно, человека хорошего общества хоть где узнаешь, он и не ест, а сыт. Я тоже, признаться, не охотник до чаю: напиток дорогой, да и цена на сахар немилосердная. Прошка! Прошка! — открыв двери, закричал он в сени. — Не нужно самовара! И сухаря не нужно! Пусть Мавра его не трогает. А ведь вам, верно, реестрик всех этих тунеядцев нужен, — обращаясь к Чичикову, спросил Плюшкин.
— Непременно-с.
Надев очки, Плюшкин стал рыться в бумагах, поднимая при этом пыль, от которой Чичиков чихнул.
— Я как знал, всех их списал на бумажку, чтобы при первой ревизии вычеркнуть... Вот, кажись, она? — протягивая Чичикову продолговатую, исписанную кругом бумажку, сказал Плюшкин.
— Она. Точно-с, — с удовольствием взглянув на многочисленный список, подтвердил Чичиков и спрятал бумажку в карман.
— Вам бы надо, любезнейший, приехать в город для свершения купчей, — заметил он при этом Плюшкину.
— В город! Как же это? — забеспокоился Плюшкин. — А дома кого оставишь? У меня народ или вор, или мошенник, обдерут, что и кафтан не на чем будет повесить.
— Так не имеете ли кого-нибудь знакомого?
— Да кого же знакомого? — задумался Плюшкин. — Все мои знакомые перемерли... Ах, батюшки! Имею! — вскрикнул он. — Знаком сам председатель! Уж не написать ли ему?
— Ну конечно, к нему.
— Такой знакомый! Однокорытники! По заборам лазили! В школе приятелями были!
По деревянному лицу Плюшкина скользнул вдруг какой-то теплый луч, на мгновение выразилось какое-то бледное отражение чувства... Затем лицо его снова стало таким же и еще пошлее... Он стал торопливо заглядывать на стол, под стол, шарить и искать чего-то, наконец, нетерпеливо закричал:
— Мавра! Мавра!
На зов явилась худая, плохо одетая женщина.
— Куда ты дела, разбойница, бумагу?
— Не видывала я, барин, ее, ей-богу, не видывала.
— Врешь! По глазам вижу, что подтибрила!
— Да на что ж бы я подтибрила. Ведь я грамоте-то не знаю.
— Пономаренку снесла. Он маракает, так ему и снесла.
— Э-ва! Не видел пономаренок вашего лоскутка.
— Вот погоди-ка: на Страшном суде черти припекут тебя за это железными рогатками.
— Да за что же припекут, коли я не брала и в руки четверки.
— Припекут, припекут тебя черти! Вот тебе, скажут, мошенница, за то, что барина обманывала!
— А я скажу: не за что. Ей-богу, не за что, не брала я... Да вон она лежит. Всегда напраслиной попрекаете!
Оглянувшись, Плюшкин увидел точно четверку бумаги и, пожевав губами, произнес:
— Ну что ж ты расходилась так: экая занозистая. Поди-ка, принеси огоньку, запечатать письмо. Да свечу не зажигай, а принеси лучинку.
Мавра ушла, а Плюшкин, севши в кресло и взявши в руки перо, стал ворочать на все стороны четверку, придумывая, нельзя ли отделить от нее еще осьмушку, убедившись наконец, что никак нельзя, всунул перо в чернильницу с какой-то заплесневевшей жидкостью и стал писать...
— А не знаете ли вы какого-нибудь вашего приятеля, которому бы понадобились беглые души?.. — прервав письмо, спросил Плюшкин.
— А у вас есть и беглые? — быстро спросил Чичиков, очнувшись.
— В том-то и дело, что есть.
— И сколько их будет?
— Да десятков до семи наберется.
— Нет?..
— Ей-богу, так! Ведь у меня, что год, то бегут. Народ-то больно прожорлив, от праздности завел привычку трескать, а у меня и самому есть нечего... А уж я бы за них что ни дай бы взял.
— Что ж, я готов их взять, коли так, — небрежно сказал Чичиков.
— А сколько бы вы дали? — спросил Плюшкин, руки его задрожали, как ртуть.
— По двадцати пяти копеек за душу.
— А как вы покупаете, за чистые?
— Да, сейчас же деньги.
— Батюшка! Благодетель вы мой, ради нищеты моей дали бы уж по сорок копеек.
— Почтеннейший! — воскликнул Чичиков, приложив руки к сердцу. — Не только по сорока копеек, по пятьсот рублей заплатил бы, но... состояния нет. По пяти копеек, извольте, готов прибавить.
— Ну хоть по две копеечки еще пристегните.
— По две копеечки пристегну, извольте. Сколько их у вас?
— Всего наберется семьдесят восемь...
— Семьдесят восемь, семьдесят восемь по тридцати за душу, это будет... — быстро подсчитал Чичиков, — это будет двадцать четыре рубля девяносто шесть копеек!
И, достав бумажник, он стал отсчитывать деньги...
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |