Вернуться к Мастер и Маргарита (полная рукописная редакция)

Глава XIV. Слава петуху!

В то время как вдали за городом гость рассказывал поэту свою несчастную повесть, Григорий Данилович Римский находился в ужаснейшем настроении духа.

Представление, если, конечно, представлением можно назвать все безобразие, которое совершилось в театре Варьете, только что закончилось, и две с половиною тысячи народу вытекали из узких выходов здания в великом возбуждении.

Созерцать почтенного Аркадия Аполлоновича с громадной шишкой на лбу, присутствовать при неприятном скандальном протоколе, слушать глупые вопли супруги Аркадия Аполлоновича и дерзкой его племянницы было настолько страшно и мучительно, что Григорий Данилович бежал в свой кабинет.

Дело было, натурально, не в одном избиении Семплеярова, представляющем лишь звено в цепи пакостей сегодняшнего дня и вечера. Римский прекрасно соображал, что завтра придется отчитываться по поводу совершенно невероятного спектакля, учиненного в Варьете страннейшей группой артистов.

Первая мысль Римского была, естественно, о том, насколько он сам защищен в этом вопросе. Внешне, казалось бы, достаточно. Заведующий программами в отделе театральных площадок Ласточкин утвердил программу, афиша была проверена и надлежащим образом подписана; наконец, приглашал этого Воланда все тот же проклятый Степа, бич и мучение театра. Все это было так, но тем не менее то ярость, то ужас поражали душу финдиректора. Он был опытным человеком и понимал превосходно, что завтра, не позже, ему придется расхлебывать жуткое месиво, несмотря на то что по форме все было соблюдено как следует.

И говорящий на человеческом языке кот был далеко не самым страшным во всем этом! Чего стоило исчезновение Лиходеева, затем исчезновение Варенухи! Боже мой! А переодевание публики на сцене, а денежные бумажки? А драка на галерке? Семплеяров, лица милиции, дикое и никем не разоблаченное оторвание головы у конферансье, которого пришлось отправить в психиатрическую лечебницу! Что же это такое?! Но это далеко не все. Римский сам видел, как публика расходилась с этими самыми червонцами в руках. Они и на пороге здания ничуть не превратились в дым или еще во что бы то ни было! Фокус этот можно было считать переходящим всякие границы дозволенного. А ну как публика начнет испытывать... Римский побледнел.

А что он мог сделать? Войдите в его положение! Прервать представление? Как? Каким способом? А завтра что будет? Боже мой! Завтра!

Финдиректор хорошо знал театральное дело. Он знал, что эти две с половиной тысячи человек сегодня же ночью распустят по всей Москве такие рассказы о сегодняшнем небывалом представлении, что... ужас, ужас!

И завтра с десяти часов утра, нет, не с десяти, а с восьми... да черт возьми, с шести! — на Садовой к кассам Варьете станет в очередь две тысячи человек, да не две, а пять тысяч! Он сам видел, как возбужденные люди барабанили кулаками в закрытое окно кассы, как они спрашивали у дурацки растерянно улыбающихся капельдинеров, в котором часу завтра открывается касса. Он сам, продираясь в кипящей толпе расходящихся к своему кабинету, видел уже четырех барышников, которые, как коршуны, прилетели к ночи в театр, узнав о том, что в нем творится. И даже если представить себе, что все, собственно, благополучно и представление завтра состоится, то первое и основное, что должен он сделать, это сейчас же связаться с милицией по телефону и вызывать к театру завтра с утра очень значительный конный наряд!

Но конечно, и речи быть не может о том, что такое представление может завтра состояться! Стало быть, конная милиция сама собой, а спектакль тем не менее снимать! Но где же Варенуха?

Воспаленными глазами глядел Римский на червонцы, лежащие перед ним (их было шесть штук), и ум у него заходил за разум. Снаружи несся ровный гул. Публика потоками выливалась на улицу. До чрезвычайно обострившегося слуха финдиректора вдруг донеслась прорезавшая шум отлива отчетливая милицейская трель. Сама по себе она уже никогда не сулит ничего приятного. А когда она повторилась и к ней в помощь вступила другая, более властная и продолжительная, а к ним присоединился явственно слышный гогот и даже мерзкое улюлюканье, финдиректор сразу понял, что на улице совершилось еще что-то и скандальное, и пакостное. И что это что-то, как бы ни хотелось отмахнуться от этого, находится в теснейшей связи с чертовым сеансом черного мага и его помощников. И финдиректор ничуть не ошибся. Лишь только он глянул в окно, лицо его перекосило, и он не прошептал, а прошипел:

— Я так и знал!

Он увидел в ярком свете сильнейших уличных фонарей даму в одной сорочке и панталонах фиолетового цвета. На голове у дамы, правда, была шляпочка, а в руках зонтик.

Вокруг этой дамы, находящейся в состоянии исступления, то приседающей, то порывающейся бежать куда-то, волновалась толпа, издавая тот самый хохот, заставивший финдиректора вздрогнуть даже сквозь стекла.

Возле дамы метался какой-то гражданин, сдирающий с себя летнее пальто и от волнения никак не справляющийся с рукавом, в котором застряла рука.

Тут крики и ревущий хохот донесся и из другого места, именно от бокового левого подъезда, и, повернув туда голову, Григорий Данилович увидел вторую даму в розовом белье и без зонтика. Та прыгнула с мостовой на тротуар, стремясь скрыться в подъезде, но из подъезда еще вытекала публика, и бедная жертва своего собственного легкомыслия прыгала на одном месте, мечтая только о том, чтобы провалиться сквозь землю. Милиционер устремлялся к несчастной, обманутой гнусным гипнотизером Фаготом, сверля воздух свистом, за милиционером бежали развеселые молодые люди в кепках. Они тыкали пальцами и испускали хохот и улюлюканье.

Усатый худой лихач подлетел к первой раздетой и с размаху осадил костлявую разбитую лошадь. Лицо усача радостно ухмылялось.

Римский вдруг стукнул себя кулаком по голове, плюнул и отскочил от окна.

Он посидел некоторое время у стола, невольно прислушиваясь к улице. Свист в разных точках площади достиг высшей силы, а потом стал спадать. Скандал, к удивлению Римского, ликвидировался как-то неожиданно быстро.

Настала пора действовать, приходилось пить горькую чашу ответственности. Аппараты были исправлены во время третьего отделения, надо было звонить, просить помощи, сообщить о происшествиях, снимать с себя ответственность. Это было ужасно, и печальными и злобными глазами глядел финдиректор на диск аппарата с цифрами. Надо, однако, сказать, что останавливал его руку, как это ни странно, вовсе не страх неприятных служебных разговоров, от них уйти было нельзя, дело зашло слишком далеко, а что-то другое. Но что? А вот какой-то беззвучный голос, внушавший ему, даже не шепчущий: «Не звони!» Звонить надо, а голос: «Не звони». Два раза расстроенный директор клал руку на трубку и дважды ее снимал. И вдруг в мертвой тишине кабинета сам аппарат разразился звоном прямо в лицо Римскому, и тот вздрогнул и похолодел. «Что с моими нервами?!» — подумал финдиректор и трясущейся рукой поднял трубку.

— Да, — сказал он слабо, отшатнулся и стал белее бумаги.

Тихий и в одно время и вкрадчивый, и развратный женский голос шепнул в трубке: «Не звони, Римский, худо будет», — и тотчас трубка опустела.

Вздрагивая, чувствуя мурашки в спине, финдиректор положил трубку и оглянулся почему-то на то окно, что было за его спиной. Сквозь редкие и еще не опушенные как следует зеленью ветви липы он увидел луну, пробегающую сквозь жидкое облачко. Почему-то приковавшись к ветвям липы, Римский смотрел на них, и чем более смотрел, тем сильнее и сильнее его охватывал страх.

Сделав над собою усилие, финдиректор отвернулся наконец от лунного окна и встал. Никакого разговора о том, чтобы звонить, не могло больше и речи быть, и теперь финдиректор думал только об одном: как быстрее уйти из театра.

Он прислушался: здание, в котором десять минут назад слышались гулы, завывание, теперь молчало. Римский понял, что все разошлись, кроме дежурного где-то у кассы. Он был один во втором этаже, и неодолимый страх овладел им при мысли, что ему придется проходить одному по коридорам и спускаться по лестницам. Он лихорадочно схватил гипнотизерские червонцы, спрятал их в портфель и кашлянул, чтобы хоть чуточку ободрить себя. Кашель вышел хрипловатым, слабым.

И тут еще показалось, что потянуло из-под двери гниловатой сыростью. Дрожь прошла по спине. «Заболеваю я, что ли? Знобит», — подумал Римский.

Часы ударили и стали бить полночь. Теперь даже бой волновал вконец расстроившего нервы финдиректора. Но окончательно упало его сердце, когда он услышал, что в замке двери тихонько снаружи поворачивается английский ключ. Вцепившись в портфель, финдиректор дрожал и чувствовал, что, если еще немного продлится этот шорох в скважине, он не выдержит, закричит.

Тут дверь открылась, и перед финдиректором предстал... Варенуха!

Римский как стоял, так и сел в кресло, оттого что ноги его подогнулись.

Набрав воздуху в грудь, он улыбнулся жалкой, болезненной улыбкой и сказал слабо:

— Боже, как ты меня испугал!

Губы его еще прыгали при этом, но силы уже возвращались к нему. Возвращение администратора являлось огромной радостью в этих ужасных обстоятельствах.

— Прости, пожалуйста, — глухим голосом ответил вошедший, закрывая дверь, — я думал, что ты уже ушел...

Варенуха, не снимая кепки, прошел к креслу и сел по другую сторону стола.

В ответе Варенухи была маленькая странность, которая легонько кольнула чуткого Римского: в самом деле — зачем же Варенуха шел в кабинет, если думал, что там финдиректора нету?

Это раз. А два: входя, Варенуха неизбежно должен был встретиться с дежурным, и тот сказал бы, что финдиректор еще у себя.

Но эту странность финдиректор тотчас отогнал от себя. Не до нее было. Теперь горячая волна радости начала заливать финдиректора.

— Ну говори же, говори, — нервничая от нетерпения, вскричал Римский, — где же ты пропадал? Разъяснилось все чертово дело с Владикавказом?

— Чего ж ему не разъясниться, — очень равнодушно отозвался Варенуха, — конечно разъяснилось.

— Что же это такое?!

— Да то, что я и говорил, — причмокнув, как будто его беспокоил больной зуб, ответил администратор, — нашли в трактире на Сходне.

— Ну а телеграммы?!

— Как я и говорил. Напоил телеграфиста, и начали безобразничать, посылать телеграммы с пометкой Владикавказа.

Радость вспыхнула в злых и измученных глазах Римского.

— Ага... ладно, — зловеще сказал он и, стукнув, переложил портфель с одного места на другое. В голове у него сложилась целая картина того, как Степу с позором снимут с работы, а может, добьется тот и чего-нибудь похуже. — Ну рассказывай, рассказывай, — нетерпеливо добавил Римский.

И Варенуха начал рассказывать подробности. Как только он явился куда следовало, его немедленно приняли и выслушали внимательнейшим образом. Никто, конечно, и мысли не допустил о том, что Степа может быть во Владикавказе. Все сейчас же согласились с предположением Варенухи о том, что Лиходеев, конечно, в трактире на Сходне...

— Где же он сейчас?! — перебил администратора взволнованный финдиректор.

— Где же ему быть, — ответил, криво ухмыльнувшись, администратор, — в вытрезвителе!

— Ну, ну... Ай, спасибо!

Варенуха начал повествовать дальше. И чем больше повествовал, тем ярче выступала перед финдиректором длиннейшая цепь лиходеевских хамств и безобразий, и было в этой цепи всякое последующее звено хуже предыдущего. Тут обнаружилась и пьяная пляска в обнимку с телеграфистом на лужайке перед сходненским телеграфом, да еще под звуки какой-то праздношатающейся гармоники. Гонка за какими-то дамами, визжащими от страха... Ссора с буфетчиком в самом «Владикавказе»... Темный ужас!

Степа был хорошо известен в Москве, и все знали, что человек этот не подарочек, но все, что рассказывал администратор, даже и для Степы было чересчур. Да... чересчур. Очень чересчур.

Колючие глаза Римского через стол врезались в лицо администратора. Чем дальше тот говорил, тем мрачнее становились эти глаза. Чем большими подробностями уснащал свою повесть администратор, чем жизненнее и красочнее становились они, тем менее верил рассказчику финдиректор. Когда же Варенуха дошел до того места, где Степа порывался оказать сопротивление приехавшим за ним, чтобы вернуть его в Москву, финдиректор твердо знал, что все, что рассказывает вернувшийся к нему в полночь администратор, все ложь! Ложь от первого до последнего слова. Варенуха не ездил на Сходню, и на Сходне Степы не было, не было пьяного телеграфиста, разбитого стекла в трактире, Степу не вязали веревками... ничего этого не было.

Страх полз по телу потемневшего лицом финдиректора, и начинался он с ног, и два раза почудилось финдиректору, что потянуло из-под стола гнилою плесенью. Ни на мгновенье не сводя глаз с администратора, как-то странно корчившегося в кресле, все стремящегося не уходить из-под голубой тени настольной лампы, как-то удивительно прикрывавшегося якобы от режущего света лампочки газетой, финдиректор думал только о том, что значит все это? Зачем нагло лжет ему в пустынном молчащем здании слишком поздно вернувшийся к нему администратор? И сознание опасности, неизвестной, но грозной опасности, томило финдиректора. Делая вид, что не замечает уверток администратора и фокусов его с газетой, финдиректор глядел в лицо рассказчика, почти не слушая его слов. Было кое-что, что представлялось еще более необъяснимым, чем клеветнический рассказ о похождениях на Сходне, и это что-то были изменения во внешнем виде администратора и в манерах его.

Как ни натягивал он утиный козырек кепки на глаза, чтобы бросить тень на лицо, как ни вертел газетным листом, финдиректору удалось рассмотреть громадный синяк с правой стороны лица у самого носа. Кроме того, полнокровный обычно администратор был теперь бледен меловой нездоровой бледностью, а на шее у него зачем-то было наверчено белое старенькое кашне. Если же к этому прибавить появившуюся у администратора за время его отсутствия отвратительную манеру присасывать и причмокивать, резкие изменения голоса, ставшего глухим и грубым, вороватость и трусливость в обычно бойких нагловатых глазах, можно было смело сказать, что Иван Савельевич Варенуха стал неузнаваем.

Что-то еще жгуче беспокоило финдиректора, но что, он не мог понять, как ни напрягал воспаленный мозг, сколько ни всматривался в Варенуху и кресло. Одно он мог утверждать, что было что-то невиданное, неестественное в этом соединении администратора с хорошо знакомым креслом.

— Ну, одолели наконец, погрузили в машину... — гудел Варенуха, выглядывая из-за листа, ладонью прикрывая синяк.

Римский вдруг протянул руку и нажал как бы машинально ладонью, в то же время поигрывая пальцами, нажал на пуговку электрического звонка и обмер. В пустом здании был бы непременно слышен резкий сигнал электрического звонка. Никакого сигнала не последовало, и пуговка безжизненно погружалась в стол, она была мертва. Звонок был испорчен.

Хитрость финдиректора не ускользнула от Варенухи. Его передернуло, и он спросил, причем в глазах его мелькнул явный злобный огонек:

— Ты чего звонишь?

— Машинально, — глухо отозвался финдиректор и в свою очередь спросил: — Что это у тебя на лице?

— Машину занесло, ударился об ручку двери, — ответил Варенуха, изменившись в лице.

«Лжет!» — вскрикнул мысленно Римский. Тут вдруг глаза Римского стали совершенно безумными и круглыми, он уставился в спинку кресла Варенухи, поднялся, дрожа, и слабо молвил:

— А...

На полу у ножек кресла лежали две перекрещенные тени, одна погуще и почернее, другая слабая, светлее. Отчетливо была видна теневая спинка кресла, но над нею на полу не было теневой головы. Варенуха не отбрасывал тени. Финдиректора била дрожь, он не сводил глаз с полу. Варенуха воровато оглянулся, следуя взору Римского, за спинку и понял, что он открыт.

Он поднялся с кресла, и финдиректор отступил на шаг, сжимая в руках портфель.

— Догадался, проклятый! Всегда был смышлен, — с откровенной злобой громко молвил Варенуха и вдруг отпрыгнул от кресла к двери и быстро двинул вниз пуговку английского замка.

Финдиректор отчаянно оглянулся, отступил к окну, ведущему в сад, и в окне, заливаемом луною, увидел прильнувшее к стеклу лицо голой девицы, колыхавшейся в воздухе на высоте второго этажа, и ее голую руку, просунувшуюся в форточку и старающуюся открыть нижнюю задвижку. Верхняя уже была открыта.

Римскому показалось, что свет в настольной лампе гаснет и что письменный стол наклоняется. Римского накрыло ледяною волною, но, к счастью, он превозмог себя и не упал.

Он собрал остатки сил, и их хватило только на то, чтобы шепнуть, но не крикнуть: «Помогите!»

Варенуха подпрыгивал возле двери, подолгу застревая в воздухе, качаясь и плавая в нем, и отрезал путь к выходу. Он скрюченными пальцами махал в сторону Римского, шипел и чмокал, подмигивая девице в окне.

Та заспешила, всунула голову в форточку, вытянула, сколько можно было, руку, ногтями начала царапать нижний шпингалет, трясла раму. Тут рука ее стала удлиняться, покрылась трупною зеленью. Зеленые пальцы мертвой хваткой обхватили головку шпингалета, повернули ее, рама начала открываться. Римский слабо вскрикнул, прислоняясь к стенке, выставляя, как щит, портфель вперед. Он понял, что пришла его гибель, что ходу ему к двери нет.

Рама широко распахнулась, но вместо нежной свежести и аромата лип в окно ворвался запах склепа. Покойница вступила на подоконник. Римский отчетливо видел зеленые пятна тлена на ее груди.

И в это время радостный неожиданный крик петуха долетел из сада, из того низкого здания за тиром, где содержались дрессированные животные и птицы, участвовавшие в программах. Горластый петух трубил, возвещал, что к Москве с востока катится рассвет.

Дикая ярость исказила лицо девицы, она испустила хриплое ругательство, визгнул у дверей Варенуха и обрушился из воздуха на пол.

Крик петуха повторился, девица щелкнула зубами. Красота ее исчезла, у нее выпали зубы, рот провалился, щеки сморщились, космы волос поседели, но тело осталось молодым, хоть и мертвым. С третьим криком петуха она повернулась и вылетела вон. И вслед за нею, подпрыгнув и вытянувшись в воздухе горизонтально, напоминая летящего купидона, выплыл в окно Варенуха.

Седой как снег, без единого черного волоса старик, который недавно еще был Римским, подбежал к двери, отстегнул пуговку, открыл дверь и кинулся бежать по темному коридору. У поворота на лестницу он нащупал, стеная от ужаса, выключатель и лестницу осветил. На лестнице он упал, потому что ему показалось, что на него мягко налетел Варенуха.

Внизу он видел сидящего дежурного в слабо освещенном вестибюле. Римский прокрался мимо него на цыпочках и выскользнул в переднюю дверь.

На площадке ему стало легче, он несколько пришел в себя, схватился за голову и понял, что шляпа осталась в кабинете.

Само собою разумеется, что за нею он не вернулся.

Он летел, задыхаясь, на угол площади к кинотеатру, возле которого маячил красноватый тусклый огонек. Через минуту он был возле него, никто не успел перехватить машину.

— К курьерскому ленинградскому, на чай дам, — прохрипел старик.

— В гараж еду, — с ненавистью ответил шофер и отвернулся.

— Пятьдесят рублей, опаздываю, — шепнул старик.

— В гараж еду, — упрямо повторил шофер.

Римский расстегнул портфель, вынул пять червонцев и протянул шоферу.

В ту же секунду дверца открылась сама собою, и через несколько мгновений вспыхнула лампочка, избитая машина, как вихрь, понеслась по кольцу Садовых.

На сиденье трепало седока, и в осколок зеркала, повешенного перед шофером, Римский видел седую свою голову с безумными глазами.

Выскочив из машины перед зданием вокзала, Римский крикнул первому попавшемуся человеку в белом фартуке и с бляхой:

— Международный, Ленинград, тридцать дам.

Человек с бляхой рвал из рук у Римского червонцы. Оба бешено оглядывались на часы. Оставалось пять минут.

Через пять минут поезд ушел из-под стеклянного купола и пропал в темноте.

Сгинул поезд, а с ним вместе сгинул и Римский.