Вернуться к Л.В. Губианури. Жизнь знаменитых людей в фотографиях и воспоминаниях. Михаил Булгаков

Кризис

...В 29-м году все его пьесы были сняты со сцены, и он остался в совершенно трагическом положении, потому что его никуда не брали: даже рабочим сцены, даже типографским рабочим. Он был обречен на полную нищету. В 30-м году он был в полном отчаянии. (Я, видимо, не очень точно выражаюсь, потому что слово отчаяние — к нему никак не подходит. Это человек несгибаемый. Я не встречала по силе характера никого, равного Булгакову. Его нельзя было согнуть, у него была какая-то стальная пружина внутри, что никакая сила не могла его согнуть, пригнуть, никогда. Он всегда пытался найти выход.)

И вот в 30-м году Михаил Афанасьевич понял, что он должен обратиться в правительство с точным описанием своего положения, своей судьбы в прошлом и в данное время и поставить вопрос так: он писатель, он не может не писать, не писать — для него равносильно смерти. Или его следует выпустить за рубеж, где он будет жить, просто зарабатывать на жизнь, или же дать возможность работать в Советском Союзе. Но так, чтобы он не был, как он говорил, большим заводом, выпускающим зажигалки.

Е.С. Булгакова с. 385 (15)

* * *

М.А. ...Одно могу сказать: зачем задерживают в СССР писателя, произведения которого существовать в СССР не могут? Чтобы обречь его на гибель?

Прошу о гуманной резолюции — отпустить меня. Вас убедительно прошу ходатайствовать за меня.

Прошу не отказать в любезности сообщить, получено ли Вами мое письмо.

К этому письму теперь мне хотелось бы добавить следующее:

Все мои пьесы запрещены, нигде ни одной строки моей не напечатают, никакой готовой работы у меня нет, ни копейки авторского гонорара ниоткуда не поступает, ни одно учреждение, ни одно лицо на мои заявления не отвечает, словом — все, что написано мной за 10 лет работы в СССР, уничтожено. Остается уничтожить последнее, что осталось — меня самого. Прошу вынести гуманное решение — отпустить меня! (Из письма к Максиму Горькому, 28 сентября 1929 г.)

* * *

В обстоятельствах, вдруг сложившихся вокруг Булгакова, он не только не мог расчитывать на договор с театром или с каким-либо издательством, но и просто на получение работы. Катастрофическое положение усложнялось тем, что по существовавшим тогда законам писатель облагался налогом как частник. В конце года фининспекция изучала «декларацию» автора, подсчитывала его доходы и на основании этого предъявляла соответствующую сумму для уплаты налога. Эти налоговые обязательства, в которых был учтен гонорар за прошлые спектакли, а их уже не было в репертуаре, пришли к Булгакову тогда, когда ничего не поступало на его авторский счет, заработанное прожито, а он уже легкомысленно привык к своей материальной обеспеченности. Началась продажа вещей, появились долги.

Еще не осознав того, что произошло, Булгаков оказался в опасной немилости. И вдруг дом его опустел. Словно все притихло, вымерло вокруг. Очень многие из тех, кого можно было считать приятелем и кто считал себя восторженным почитателем его таланта, перестали бывать в доме. Почти совсем замолк телефон...

Крах литературный совпал с кризисом его семейной жизни.

Он приходил ко мне растерянный. Порозовев от волнения, начинал разговор, но тут же обрывал его, и мы говорили о каких-то посторонних вещах... Беседы не получалось. Ничего толком он еще сказать не решался, но я догадывался, что происходит с ним, по отдельным его фразам, которые он словно бы пробрасывал, поглядывая на меня при этом испытующе...

С.А. Ермолинский с. 90—91 (25)

* * *

М.А. ...Теперь сообщаю тебе, мой брат: положение мое неблагополучно.

Все мои пьесы запрещены к представлению в СССР, и беллетристической ни одной строки моей не напечатают. В 1929 году совершилось мое писательское уничтожение. Я сделал последнее усилие и подал Правительству СССР заявление, в котором прошу меня с женой моей выпустить за границу на любой срок.

В сердце у меня нет надежды. Был один зловещий признак — Любовь Евгеньевну не выпустили одну, несмотря на то, что я оставался (это было несколько месяцев тому назад).

Вокруг меня уже ползает змейкой темный слух о том, что я обречен во всех смыслах.

В случае, если мое заявление будет отклонено, игру можно считать оконченной, колоду складывать, свечи тушить.

Мне придется сидеть в Москве и не писать, потому что не только писаний моих, но даже фамилии моей равнодушно видеть не могут.

Без всякого малодушия сообщаю тебе, мой брат, что вопрос моей гибели это лишь вопрос срока, если, конечно, не произойдет чуда. Но чудеса случаются редко...

Нехорошо то, что этой весной я почувствовал усталость, разлилось равнодушие. Ведь бывает же предел. (Из письма брату Николаю, 24 августа 1929 г.)

* * *

Вспоминаю, как постепенно распухал альбом вырезок с разносными отзывами и как постепенно истощалось стоическое к ним отношение со стороны М.А., а попутно истощалась и нервная система писателя: он становился раздражительней, подозрительней, стал плохо спать, начал дергать плечом и головой (нервный тик).

Надо только удивляться, что творческий запал (видно, были большие его запасы у писателя Булгакова!) не иссяк от этих непрерывных груборугательных статей. Я бы рада сказать критических статей, но не могу — язык не поворачивается...

Л.Е. Белозерская с. 174 (4)

* * *

М.А. Произведя анализ моих альбомов вырезок, я обнаружил в прессе СССР за десять лет моей литературной работы 301 отзыв обо мне. Из них: похвальных — было 3, враждебно-ругательных — 298.

Последние 298 представляют собой зеркальное отражение моей писательской жизни. (Из письма Правительству СССР, 28 марта 1930 г.)

* * *

Когда я с ними познакомилась... у них было трудное материальное положение. Не говорю уже об ужасном душевном состоянии М[ихаила] А[фанасьевича]... Тогда он написал письмо правительству... 3 апреля, когда я как раз была у М.А. на Пироговской, туда пришли Ф. Кнорре и П. Соколов (первый, кажется, завлит ТРАМа, а второй — директор) с уговорами, чтобы М.А. поступил режиссером в ТРАМ... А 18 апреля часов в 6—7 вечера он прибежал, взволнованный, в нашу квартиру (с Шиловским) на Бол. Ржевском и рассказал следующее. Он лег после обеда, как всегда, спать, но тут же раздался телефонный звонок, и Люба его позвала, сказав, что из ЦК спрашивают.

М.А. не поверил, решил, что это розыгрыш (тогда это проделывалось), и, взъерошенный, раздраженный, взялся за трубку и услышал:

— Михаил Афанасьевич Булгаков?

— Да, да.

— Сейчас с Вами товарищ Сталин будет говорить.

— Что? Сталин? Сталин?

И тут же услышал голос с явно грузинским акцентом:

— Да, с вами Сталин говорит. Здравствуйте, товарищ Булгаков (или — Михаил Афанасьевич — не помню точно).

— Здравствуйте, Иосиф Виссарионович.

— Мы Ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь... А может быть, правда — Вы проситесь за границу? Что мы Вам очень надоели?

(М.А. сказал, что он настолько не ожидал подобного вопроса (да он и звонка вообще не ждал) — что растерялся и не сразу ответил):

— Я очень много думал в последнее время — может ли русский писатель жить вне родины. И мне кажется, что не может.

— Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите работать? В Художественном театре?

— Да, я хотел бы. Но я говорил об этом и мне отказали.

— А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся. Нам бы нужно встретиться, поговорить с Вами.

— Да, да! Иосиф Виссарионович, мне очень нужно с Вами поговорить.

— Да, нужно найти время и встретиться, обязательно. А теперь желаю Вам всего хорошего.

Е.С. Булгакова с. 230 (6)

* * *

М.А. ...В самое время отчаяния... мне позвонил генеральный секретарь год с лишним назад. Поверьте моему вкусу: он вел разговор сильно, ясно, государственно и элегантно. В сердце писателя зажглась надежда: оставался только один шаг — увидеть его и узнать судьбу...

...Есть у меня мучительное несчастье. Это то, что не состоялся мой разговор с генсекром. Это ужас и черный гроб. Я исступленно хочу видеть хоть на краткий срок иные страны. Я встаю с этой мыслью и с нею засыпаю.

Год я ломал голову, стараясь сообразить, что случилось? Ведь не галлюцинировал же я, когда слышал его слова? Ведь он же произнес фразу: «Быть может, Вам действительно нужно уехать за границу?...»

Он произнес ее! Что произошло? Ведь он же хотел принять меня?... (Из письма В.В. Вересаеву, 22—28 июля 1931 г.)

* * *

Когда мы с Михаилом Афанасьевичем решили порвать с прошлым — я с мужем, а он с Любовью Евгеньевной Белозерской — он привел меня к Патриаршим прудам и, вынув из кармана маузер, бросил его далеко в воду. В эти дни Сталин снял запрет с «Дней Турбиных» и велел принять Булгакова в театр. «Если бы ни это, — сказал он мне тогда, — я был готов покончить с собой». Сталин дал Булгакову десять лет жизни.

Е.С. Булгакова с. 33 (72)

* * *

М.А. ...В половине января 1932 года, в силу причин, которые мне неизвестны, и в рассмотрении коих я входить не могу, Правительство СССР отдало по МХТ замечательное распоряжение пьесу «Дни Турбиных?» возобновить.

Для автора этой пьесы это значит, что ему — автору возвращена часть его жизни. Вот и все. (Из письма П.С. Попову, 25 января 1932 г.)

* * *

Сегодня днем заходила в МХАТ за М.А. Пока ждала его в конторе у Феди, подошел Ник. Вас. Егоров. Сказал, что несколько дней назад в Театре был Сталин, спрашивал, между прочим, о Булгакове, работает ли в Театре?

— Я вам, Е.С., ручаюсь, что среди членов Правительства считают, что лучшая пьеса это «Дни Турбиных».

— Вообще держался так, что можно думать (при его подлости), что было сказано что-то очень хорошее о Булгакове.

Я рассказала о новой комедии, что Сатира ее берет.

— Это что же, плевок Художественному театру?!

— Да вы что, коллекционируете булгаковские пьесы? У вас лежат «Бег», «Мольер», «Война и мир». Если бы Судаков не отложил (или Театр — уже не знаю, кто виноват!) репетиций «Бега» для «Лжи» — «Бег» шел бы уже. «Мольера» репетируете четвертый год. Теперь хотите новую комедию сгноить в портфеле? Что за жадность такая? (Из дневника, 27 марта 1934 г.)

Е.С. Булгакова с. 55 (21)

* * *

М.А. Я подал прошение о разрешении мне заграничной поездки на август—сентябрь. Давно уже мне грезилась Средиземная волна, и парижские музеи, и тихий отель, и никаких знакомых, и фонтан Мольера, и кафе, и — словом, возможность видеть все это. Давно уж с Люсей разговаривал о том, какое путешествие можно было бы написать! И вспомнил незабвенный «Фрегат «Палладу» и как Григорович вкатился в Париж лет восемьдесят назад! Ах, если б осуществилось! Тогда уж готовь новую главу — самую интересную.

Видел одного литератора, как-то побывавшего за границей. На голове был берет с коротеньким хвостиком. Ничего, кроме хвостика, не вывез! Впечатление такое, как будто он проспал месяца два, затем берет купил и приехал.

Ни строчки, ни фразы, ни мысли! О, незабвенный Гончаров! Где ты?

Очень прошу тебя никому об этом не говорить, решительно никому. Таинственности здесь нет никакой, но просто хочу себя оградить от дикой трескотни московских кумушек и кумовьев. Я не могу больше слышать о том, как треплют мою фамилию и обсуждают мои дела, которые решительно никого не касаются. На днях ворвалась одна особа, так она уж ушла, а мы с Люсей полчаса еще ее ругали. Она уж, может быть, у Мясницких ворот была и икала. Она спрашивала, сколько мы зарабатываем, и рассказала, сколько другие зарабатывают. Один, по ее словам, пятьсот тысяч в месяц. И что мы пьем и едим. И прочее. Чума! Народное бедствие! Никто мне не причинил сколько неприятностей, сколько эти московские красавицы с их чертовым враньем! Просто не хочу, чтобы трепался такой важный вопрос, который для меня вопрос будущего, хотя бы и короткого, хотя бы уже и на вечере моей жизни! (Из письма М.А. Булгакова к П.С. Попову, 28 апреля 1934 г.)

* * *

Вчера я была в Ржевском у Женички, он поправляется после операции. Звонок по телефону — М.А.

— Скорей иди домой.

Не помню, как добежала. Оказывается: звонок. Какой-то приятный баритон:

— Михаил Афанасьевич? Вы подавали заявление о заграничном паспорте? Придите в Иностранный отдел Исполкома, заполните анкеты — Вы и Ваша жена. Обратитесь к тов. Бориспольцу. Не забудьте фотографии.

Денег у нас не было, паспорта ведь стоят по двести с чем-то. Лоли смоталась на такси домой, привезла деньги. На этой же машине мы — на Садовую-Самотечную. Борисполец встал навстречу из-за стола. На столе лежали два красных паспорта. Я хотела уплатить за паспорта, но Борисполец сказал, что паспорта будут бесплатные. «Они выдаются по особому распоряжению, — сказал он с уважением. — Заполните анкеты внизу».

И мы понеслись вниз. Когда мы писали, М.А. меня страшно смешил, выдумывая разные ответы и вопросы. Мы много хихикали, не обращая внимания на то, что из соседних дверей вышли сначала мужчина, а потом дама, которые сели тоже за стол и что-то писали.

Когда мы поднялись наверх, Борисполец сказал, что уже поздно, паспортистка ушла и паспорта сегодня не будут нам выданы. «Приходите завтра».

— «Но завтра 18-е (шестидневка)». — «Ну, значит 19-го».

На обратном пути М.А. сказал:

— Слушай, а это не эти типы подвели?! Может быть, подслушивали? Решили, что мы радуемся, что уедем и не вернемся?... Да нет, не может быть. Давай лучше мечтать, как мы поедем в Париж!

И все повторял ликующе:

— Неужели не арестант?!

Это вечная ночная тема: Я — арестант... Меня искусственно ослепили... (Из дневника, 18 мая 1934 г.)

Е.С. Булгакова с. 59—60 (21)

* * *

Ответ переложили на завтра. (Из дневника, 19 мая 1934 г.)

Е.С. Булгакова с. 60 (21)

* * *

Ответ переложили на 25-е. (Из дневника, 23 мая 1934 г.)

Е.С. Булгакова с. 60 (21)

* * *

Опять нет паспортов. Решили больше не ходить. М.А. чувствует себя отвратительно. (Из дневника, 25 мая 1934 г.)

Е.С. Булгакова с. 60 (21)

* * *

М.А. чувствует себя ужасно — страх смерти, одиночества. Все время, когда можно, лежит...

Вызвала к Мише Шапиро. Нашел у него сильное переутомление. Сердце в порядке. (Из дневника, 1 июня 1934 г.)

Е.С. Булгакова с. 60 (21)

* * *

М.А. К началу весны я совершенно расхворался: начались бессонницы, слабость и, наконец, самое паскудное, что я когда-либо испытывал в жизни, страх одиночества, то есть, точнее говоря, боязнь оставаться одному. Такая гадость, что я предпочел бы, чтобы мне отрезали ногу!

Ну, конечно, врачи, бромистый натр и тому подобное. Улиц боюсь, писать не могу, люди утомляют или пугают, газет видеть не могу, хожу с Еленой Сергеевной под ручку или с Сережкой — одному смерть! (Из письма В.В. Вересаеву, 11 июля 1934 г.)

* * *

...Седьмого июня мы ждали в МХАТе вместе с другими Ивана Сергеевича, который поехал за паспортами. Он вернулся с целой грудой их, раздал всем, а нам — последним — белые бумажки — отказ. Мы вышли. На улице М.А. вскоре стало плохо, я с трудом довела его до аптеки. Ему дали капель, уложили на кушетку...

У М.А. очень плохое состояние — опять страх смерти, одиночества, пространства.

Дня через три (числа 10—11) М.А. написал письмо обо всем этом Сталину, я отнесла в ЦК. Ответа, конечно, не было. (Из дневника, 20 июля 1934 г.)

Е.С. Булгакова с. 61 (21)

* * *

М.А. ...19-го паспортов нет. 23-го — на 25-е, 25-го — на 27-е. Тревога. Переспросили: есть ли распоряжение? — Есть. Из Правительственной Комиссии, через Театр узнаем: «дело Булгаковых устроено».

Чего еще нужно? Ничего.

Терпеливо ждать. Ждем терпеливо.

Тут уж стали поступать и поздравления, легкая зависть:

«Ах, счастливцы!»

— Погодите, — говорю, — где же паспорта-то?

— Будьте покойны! (Все в один голос.)

Мы покойны. Мечтания: Рим, балкон, как у Гоголя сказано — пинны, розы... рукопись... диктую Елене Сергеевне... вечером идем, тишина, благоухание... Словом, роман!

В сентябре начинает сосать под сердцем: Камергерский переулок, там, наверно, дождик идет, на сцене полумрак, чего доброго, в мастерских «Мольера» готовят...

И вот в этот самый дождик я являюсь. В чемодане рукопись, крыть нечем!

Самые трезвые люди на свете, это наши мхатчики. Они ни в какие розы и дождики не веруют. Вообразите, они уверовали в то, что Булгаков едет. Значит же, дело серьезно! Настолько уверовали, что в список мхатчиков, которые должны были получать паспорта (а в этом году как раз их едет очень много), включили и меня с Еленой Сергеевной. Дали список курьеру — катись за паспортами.

Он покатился и прикатился. Физиономия мне его сразу настолько не понравилась, что не успел он еще рта открыть, как я уже взялся за сердце.

Словом, он привез паспорта всем, а мне беленькую бумажку — М.А. Булгакову отказано.

Об Елене Сергеевне даже и бумажки никакой не было. Очевидно, баба, Елизавет Воробей! О ней нечего и разговаривать! Впечатление? Оно было грандиозно, клянусь русской литературой! Пожалуй, правильней всего происшедшее сравнить с крушением курьерского поезда. Правильно пущенный, хорошо снаряженный поезд, при открытом семафоре, вышел на перегон — под откос!

Выбрался я из-под обломков в таком виде, что неприятно было глянуть на меня... (Из письма В.В. Вересаеву, 11 июля 1934 г.)

* * *

...«Ревизор» в кино. Были две встречи с дирекцией. План М.А. понравился. Оба директора начали уговаривать М.А. переехать совсем в Киев, даже квартиру обещали достать.

Для М.А. квартира — магическое слово. Ничему на свете не завидует — квартире хорошей! Это какой-то пунктик у него. (Из дневника, 23 августа 1934 г.)

Е.С. Булгакова с. 64 (21)

* * *

...М.А. все еще боится ходить один. Проводила его до Театра, потом — зашла за ним... (Из дневника, 25 августа 1934 г.)

Е.С. Булгакова с. 65 (21)

* * *

У М.А. плохо с нервами. Боязнь пространства, одиночества. Думает, не обратиться ли к гипнозу... (Из дневника, 13 октября 1934 г.)

Е.С. Булгакова с. 74 (21)

* * *

После гипноза — у М.А. начинают исчезать припадки страха, настроение ровное, бодрое и хорошая работоспособность. Теперь — если бы он мог еще ходить один по улице. (Из дневника, 19 ноября 1934 г.)

Е.С. Булгакова с. 78 (21)

* * *

Вечером был Жуховицкий. Вечный острый разговор на одну и ту же тему — о судьбе М.А.

— Вы должны высказаться... Должны показать свое отношение к современности...

— Сыграем вничью. Высказываться не буду. Пусть меня оставят в покое. (Из дневника, 15 февраля 1935 г.)

Е.С. Булгакова с. 86 (21)

* * *

...Потом он (В.В. Вересаев. — сост.) ушел наверх к Треневу, где справлялись имянины жены Тренева. А через пять минут появился Тренев и нас попросил придти к ним. М.А. побрился, выкупался, и мы пошли. Там была целая тьма малознакомого народа... Шумно. Пастернак с особенным каким-то придыханием читал свои переводные стихи, с грузинского. После первого тоста за хозяйку Пастернак объявил: «Я хочу выпить за Булгакова!» Хозяйка: «Нет, нет! Сейчас мы выпьем за Викентия Викентьевича, а потом за Булгакова!» — «Нет, я хочу за Булгакова! Вересаев, конечно, очень большой человек, но он — законное явление. А Булгаков — незаконное!» (Из дневника, 7 апреля 1935 г.)

Е.С. Булгакова с. 91 (21)

* * *

...Горчаков, Калинкин... И привезли Млечина.

Последний никак не может решиться — разрешить «Ивана Васильевича». Сперва искал в пьесе вредную идею. Не найдя, расстроился от мысли, что в ней никакой идеи нет. Сказал: «Вот если бы такую комедию написал, скажем, Афиногенов, мы бы подняли на щит... Но Булгаков!...»

И тут же выдал с головой Калинкина, сказав ему: «Вот ведь есть же и у вас опасения какие-то...» (Из дневника, 20 октября 1935 г.)

Е.С. Булгакова с. 107 (21)

* * *

МХАТ, вместо того, чтобы платить просроченного «Мольера», насчитал на М.А. — явно неправильно — 11 800 руб. Придется возиться с этим делом. Это, конечно, выдумка Егорова. (Из дневника, 28 января 1936 г.)

Е.С. Булгакова с. 111 (21)

* * *

Сегодня в «Советском искусстве» статья Литовского о «Мольере». Злобой дышит. (Из дневника, 11 февраля 1936 г.)

Е.С. Булгакова с. 113 (21)

* * *

В мхатовской газете «Горьковец» отрицательные отзывы о «Мольере» Афиногенова, Всеволода Иванова, Олеши и Грибкова, который пишет, что пьеса «лишняя на советской сцене». (Из дневника, 24 февраля 1936 г.)

Е.С. Булгакова с. 115 (21)

* * *

Много звонков — просят билеты на «Мольера».

Актер Волошин позвонил и попросил две тысячи взаймы. Теперь пойдут такие просьбы. А у нас долгу семнадцать тысяч и ни копейки на текущем счету — жили на авансы (Из дневника, 27 февраля 1936 г.)

Е.С. Булгакова с. 115 (21)

* * *

В «Правде» статья «Внешний блеск и фальшивое содержание», без подписи.

Когда прочитали, М.А. сказал: «Конец «Мольеру», конец «Ивану Васильевичу».

Днем пошли во МХАТ — «Мольера» сняли, завтра не пойдет.

Другие лица (Из дневника, 9 марта 1936 г.)

Е.С. Булгакова с. 116 (21)

* * *

М.А. Сейчас, дорогой Викентий Викентьевич, получил Ваше письмо и был душевно тронут! Удар очень серьезен. По вчерашним моим сведениям, кроме «Мольера», у меня снимут совсем готовую к выпуску в театре Сатиры комедию «Иван Васильевич».

Дальнейшее мне не ясно. (Из письма В.В. Вересаеву, 12 марта 1934 г.)

* * *

В 1936 г. у него был большой успех. Шли «Дни Турбиных», шли «Мертвые души», был совершенно готов спектакль «Иван Васильевич» в Театре сатиры, был готов и выходил на сцену спектакль «Мольер» в Художественном театре и готовился в пяти театрах «Пушкин». Это было время очень больших надежд и уверенности. Но вдруг появилась в «Правде» неожиданная статья. По-видимому, ее написал начальник Главреперткома тогда — Литовский, злейший враг Булгакова. Сразу был снят спектакль «Мольер», снят на полном ходу, хотя имел очень большой успех у зрителя. Я записывала в дневнике: «Сегодня дали 18 занавесов, давали 20, и 22, и 24». Вызывали автора, актеров, это действительно был очень большой успех. Когда должен был быть восьмой спектакль, пьесу сняли. Это было очень сильным ударом для Михаила Афанасьевича, хотя внешне вы никогда бы не могли этого сказать. Он, казалось, оставался таким же, каким был. Находились люди, которые советовали ему покаяться, написать какое-то письмо с отказом от своих прежних произведений и с обещанием писать какие-то, неизвестно какие, новые.

Эти советы вызывали у него всегда только улыбку, я бы не сказала даже злую, просто насмешливую и снисходительную. К такой трусости и таком мелочному счету жизни. Он только решил для себя уйти из Художественного театра, потому что, как он сказал, — «это кладбище моих пьес». И ушел. И оказался в безвоздушном пространстве, Это было для него невыносимо. Он не мог жить без людей, без окружения, без разговоров и без театра.

Е.С. Булгакова с. 386—387 (15)

* * *

М.А. ...Когда поезд отошел и я, быть может, в последний раз глянул на Днепр, вошел в купе книгоноша, продал Люсе «Театр и драматургию» № 4.

Вижу, что она бледнеет, читая. На каждом шагу про меня. Но что пишут!

Особенную гнусность отмочил Мейерхольд. Этот человек беспринципен настолько, что чудится, будто на нем нет штанов.

Он ходит по белу свету в подштанниках.

Да, она права. Так жить больше нельзя, и так жить я не буду.

Я все думаю и выдумаю что-нибудь, какою бы ценою мне ни пришлось за это заплатить. (Из письма С.А. Ермолинскому, 14 июня 1936 г.)

* * *

...И он поступил в Большой театр либреттистом. Его там очень полюбили, ему было хорошо. Он любил и оперу, и балет, любил музыку, так что ему действительно было там хорошо. Правда, это помешало ему закончить «Театральный роман».

Дело в том, что роман был готов, в голове все было решено, вся вторая часть закончена, но просто не было времени записать ее, потому что он обязан был один раз в год давать либретто. Это отнимало столько времени, сколько другой тратил бы на диссертацию. Его записные книжки с оперными либретто, по-моему, интереснее всех его рукописей.

Е.С. Булгакова с. 387 (15)

* * *

М.А. ...Из Художественного театра я ушел. Мне тяжело работать там, где погубили «Мольера». Договор на перевод «Виндзорских» я выполнять отказался.

Тесно мне стало в проезде Художественного театра, довольно фокусничали со мной.

Теперь я буду заниматься сочинением оперных либретто. Что ж, либретто так либретто! (Из письма В.В. Вересаеву, 2 октября 1936 г.)

* * *

...Я стал частым гостем в доме Булгакова как раз в тот тяжелый период его жизни, когда его не печатали и не ставили совсем (только в репертуаре МХАТ сохранялись его «Дни Турбиных», возобновленные в 1932 году), когда он имел право считать себя несправедливо отвергнутым, многими преданным.

— Скажите, какой человеческий порок, по-вашему, самый главный? — спросил он меня однажды совершенно неожиданно. Я стал в тупик и сказал, что не знаю, не думал об этом.

— А я знаю. Трусость — вот главный порок, потому что от него идут все остальные.

Думаю, что этот разговор был не случайным.

Вероятно, у него бывали моменты отчаянья, но он их скрывал даже от друзей. Я лично не видел его ни озлобившимся, ни замкнувшимся в себе, ни внутренне сдавшимся. Наоборот, в нем сила чувствовалась. Он сохранял интерес к людям (как раз в это время он многим помогал, но мало кому это становилось известным). Сохранял юмор, правда, становившийся все более саркастическим.

В.Я. Виленкин с. 388—389 (12)

* * *

М.А. ...У меня была страшная кутерьма, мучения, размышления, которые кончились тем, что я подал в отставку в Художественном Театре и разорвал договор на перевод «Виндзорских».

Довольно! Все должно иметь свой предел.

...Прикажи вынуть из своего погреба бутылку Клико, выпей за здоровье «Дней Турбиных», сегодня пьеса справляет свой десятилетний юбилей. Снимаю перед старухой свою засаленную писательскую ермолку, жена меня поздравляет, в чем и весь юбилей. (Из письма П.С. Попову, 5 октября 1936 г.)

* * *

У нас были Попов и Лямины. М.А. читал им куски из «Записок покойника». Поздно ночью М.А.:

— Мы совершенно одиноки. Положение наше страшно. (Из дневника 28 марта 1937 г.)

Е.С. Булгакова с. 135 (21)

* * *

М.А. ...Сегодня я получил от этого театра (Харьковский Театр Русской Драмы. — сост.) вызов в Московский Горсуд с целью взыскания с меня и В.В. Вересаева 3038 руб., выданных авторам по договору.

Основанием иска служит, как пишет театр, что «М.А. Булгаков предоставил театру пьесу «Александр Пушкин», не получив предварительно от ГУРК разрешения на постановку этой пьесы и тем ввел театр Русской Драмы в заблуждение и в убыток в сумме руб. 3038».

Сообщаю, что я никак не принимал на себя предоставление разрешенной пьесы, что совершенно видно из договора, и что я, согласно законоположения, имею право взыскивать деньги с театра за непоставленную им пьесу, а не театр с меня, — протестую, главным образом, против опорочивающей меня фразы, что я «ввел театр в заблуждение», ибо никаких театров и никогда в заблуждение не вводил.

Вообще, сколько я понимаю, мое положение становится все тяжелее. Я не говорю о том, что я не могу поставить на отечественной сцене ни одной из сочиненных мною в последние годы пьес (я с этим вполне примирился). Но мне приходится теперь, как бы в виде награды за мои драматургические работы, в том числе за пьесу о Пушкине, не только отбиваться от необоснованных попыток взыскания, с меня денег (описанный здесь случай — не первый), но еще и терпеть опорочивание моего литературного имени. (Из заявления во Всесоюзный Комитет по делам искусств при СНК СССР, 22 марта 1937 г.)

* * *

М.А. ...Многие мне говорили, что 1936-й год потому, мол, плох для меня, что он високосный, — такая есть примета. Уверяю тебя, что эта примета липовая. Теперь вижу, что в отношении меня 37-й не уступает предшественнику.

В числе прочего второго апреля пойду судиться — дельцы из Харьковского театра делают попытку вытянуть из меня деньги, играя на несчастье с «Пушкиным». Я теперь без содрогания не могу слышать слово — Пушкин — и ежечасно кляну себя за то, что мне пришла злосчастная мысль писать пьесу о нем.

Некоторые мои доброжелатели избрали довольно странный способ утешать меня. Я не раз слышал уже подозрительно елейные голоса: «Ничего, после вашей смерти все будет напечатано!» Я им очень благодарен, конечно! (Из письма П.С. Попову, 24 марта 1937 г.)

* * *

Звонок из ЦК. Ангаров просит М.А. приехать. Поехал.

Разговор был, по словам М.А., тяжкий по полной безрезультатности. М.А. рассказывал о том, что проделали с «Пушкиным», а Ангаров отвечал в таком плане, что он хочет указать М.А. правильную стезю.

Говоря о «Минине», сказал: — Почему вы не любите русский народ? — и добавил, что поляки очень красивые в либретто.

Самого главного не было сказано в разговоре — что М.А. смотрит на свое положение безнадежно, что его задавили, что его хотят заставить писать так, как он не будет писать.

Обо всем этом, вероятно, придется писать в ЦК. Что-то надо предпринять, выхода нет. (Из дневника, 7 апреля 1937 г.)

Е.С. Булгакова с. 138 (21)

* * *

М.А. ...Я очень утомлен и размышляю. Мои последние попытки сочинять для драматических театров были чистейшим донкихотством с моей стороны. И больше я его не повторю. На фронте драматических театров меня больше не будет. Я имею опыт, слишком много испытал... (Из письма В.В. Вересаеву, 4 апреля 1937 г.)

* * *

...М.А. говорил, что после всего разрушения, произведенного над его пьесами, вообще работать сейчас не может, чувствует себя подавленно и скверно. Мучительно думает над вопросом о своем будущем. Хочет выяснить свое положение... (Из дневника, 9 мая 1937 г.)

Е.С. Булгакова с. 144 (21)

* * *

М.А. в ужасном настроении. Опять стал бояться ходить один по улицам. (Из дневника, 15 мая 1937 г.)

Е.С. Булгакова с. 147 (21)

* * *

М.А. ...Сидим, с Люсей до рассвета, говорим на одну и ту же тему — о гибели моей литературной жизни. Перебрали все выходы, средства спасения нет.

Ничего предпринять нельзя, все непоправимо. (Из письма С.А. Ермолинскому, 18 июня 1937 г.)

* * *

...Добраницкий очень упорно предсказывает, что судьба М.А. изменится сейчас к лучшему, а М.А. так же упорно в это не верит. Добраницкий:

— А вы жалеете, что в вашем разговоре 1930-го года со Сталиным вы не сказали, что хотите уехать?

— Это я вас могу спросить, жалеть ли мне или нет. Если вы говорите, что писатели немеют на чужбине, то мне не все ли равно, где быть немым — на родине или на чужбине? (Из дневника, 20 августа 1937 г.)

Е.С. Булгакова с. 163 (21)

* * *

Мучительные поиски выхода: письмо ли наверх? Бросить ли театр? Откорректировать роман и представить?

Ничего нельзя сделать. Безвыходное положение. (Из дневника, 23 сентября 1937 г.)

Е.С. Булгакова с. 167 (21)

* * *

М.А. ...Недавно подсчитал: за 7 последних лет я сделал 16 вещей, и все они погибли, кроме одной, и та была инсценировка Гоголя! Наивно было бы думать, что пойдет 17-я или 19-я.

Работаю много, но без всякого смысла и толка. От этого нахожусь в апатии. (Из письма В.В. Вересаеву, 5 октября 1937 г.)

* * *

...Днем пошли за деньгами в Вахтанговский театр (аванс за «Дон-Кихота». — сост.)...

Получили деньги, вздохнули легче. А то просто не знала, как жить дальше. Расходы огромные, поступления небольшие. Долги... (Из дневника, 7 декабря 1937 г.)

Е.С. Булгакова с. 177 (21)

* * *

...Были в Агентстве литературном у Уманского — из Польши запрашивают «Мольера» для постановки.

Ясно, что разрешения на это не дадут. Как М.А. сказал — даже по спине Уманского видно, что не дадут... (Из дневника, 17 января 1938 г.)

Е.С. Булгакова с. 181 (21)

* * *

...Звонок Уманского — речи быть не может об отправке «Мольера» в Польшу! Стало быть — ни дома, ни за границей!... (Из дневника, 19 января 1938 г.)

Е.С. Булгакова с. 181 (21)

* * *

...Подумать только, у М.А. написано двенадцать пьес, — и ни копейки на текущем счету. Идут только две пьесы — в одном театре... (Из дневника, 12 сентября 1938 г.)

Е.С. Булгакова с. 202 (21)

* * *

Утром звонок по телефону из Вахтанговского театра, приехал кто-то из дирекции Свердловского театра, хочет поговорить с М.А. относительно пьесы.

— Которой? — спросила я.

— «Дон-Кихота», — после паузы удивленно ответил этот приезжий — Георгиевский.

Условились, что напишет из Свердловска.

А вечером Акимов Ник. Пав. звонил — о том же. Приедет завтра утром.

Как все повторяется. М.А. напишет пьесу — начинается шевеленье, звонки, разговоры, письма. Потом пьеса снимается — иногда с грохотом, как «Мольер», иногда тихо, как «Иван Васильевич», — и наступает полная тишина. (Из дневника, 19 сентября 1938 г.)

Е.С. Булгакова с. 202—203 (21)

* * *

...Постоянный возврат к одной и той же теме — к загубленной жизни М.А.

М.А. обвиняет во всем самого себя. А мне тяжело слушать это. Ведь я знаю точно, что его погубили. Погубили писатели, критики, журналисты. Из зависти. А кроме того, потому, что он держится далеко от них, не любит этого круга, не любит богемы, амикошонства.

Ему это не прощается. Это как-то под пьяную лавочку высказал все Олеша. (Из дневника, 21 сентября 1938 г.)

Е.С. Булгакова с. 203—204 (21)

* * *

...За ужином — вдвоем — говорили о важном. При работе в театре (безразлично, в каком, говорит Миша, а по-моему, особенно в Большом) — невозможно работать дома — писать свои вещи. Он приходит такой вымотанный из театра — этой работой над чужими либретто, что, конечно, совершенно не в состоянии работать над своей вещью. Миша задает вопрос — что же делать? От чего отказаться? Быть может, переключиться на другую работу?

Что я могу сказать? Для меня, когда он не работает, не пишет свое, жизнь теряет всякий смысл. (Из дневника 21 декабря 1938 г.)

Е.С. Булгакова с. 231—232 (21)

* * *

М.А. ...У меня нередко возникает желание поговорить с Вами, но я как-то стесняюсь это делать, потому что у меня, как у всякого разгромленного и затравленного литератора, мысль все время устремляется к одной мрачной теме о моем положении, а это утомительно для окружающих.

Убедившись за последние годы в том, что ни одна моя строчка не пойдет ни в печать, ни на сцену, я стараюсь вырабатывать в себе равнодушное отношение к этому. И, пожалуй, я добился значительных результатов.

Одним из последних моих опытов явился «Дон Кихот» по Сервантесу, написанный по заказу вахтанговцев. Сейчас он и лежит у них и будет лежать, пока не сгниет, несмотря на то, что встречен ими шумно и снабжен разрешающею печатью реперткома.

В своем плане они его поставили в столь дальний угол, что совершенно ясно — он у них не пойдет. Он, конечно, и нигде не пойдет. Меня это нисколько не печалит, так как я уже привык смотреть на всякую свою работу с одной стороны — как велики будут неприятности, которые она мне доставит? И если не предвидится крупных, и за то уже благодарен от души. (Из письма В.В. Вересаеву, 11 марта 1939 г.)

* * *

Помню Булгаковых перед отъездом в Батуми. Это было в период подготовки к работе над принятой театром пьесой Михаила Афанасьевича о юности Сталина, где Хмелев должен был играть молодого вождя.

Михаил Афанасьевич был возбужден, весел, даже помолодел, так был увлечен предстоящим трудным делом. И казалось, что впереди его ждут большие свершения и наконец большое признание. Но все произошло иначе. И уже не было встреч, а были лишь известия о том, как его вернули с дороги, как принял он этот приказ, как слег, чтобы больше не встать.

С.С. Пилявская с. 171—173 (54)