Вернуться к Т. Поздняева. Воланд и Маргарита

5. Левий Матвей

У подножия Елеонской горы, в Виффагии, Иешуа Га-Ноцри познакомился со своим единственным учеником Левием Матвеем. Иешуа рассказывает об этом на допросе, и хотя ершалаимская топография не свидетельствует о соседстве этого маленького селения с Елеонской горой, тем не менее в Новом Завете оно точно обозначено. «И когда приблизились к Иерусалиму и пришли в Виффагию к горе Елеонской, тогда Иисус послал двух учеников, сказав им: пойдите в селение, которое прямо перед вами...» (Мф. 21: 1—2).

Своим именем «ученик» (или «раб» по презрительному определению Воланда) обязан апостолу Матфею. Обращает внимание обратная расстановка имен: апостола зовут Матфей (Левий) Алфеев, ученика Иешуа — Левий Матвей. В Новом Завете второе имя апостола (Левий) упоминается дважды (Мк. 2: 14; Лк. 5: 27), когда евангелисты рассказывают о его обращении из мытаря (сборщика податей) в ученика Христа. Матфей — новое имя, знаменующее духовный переворот и переход к новой жизни. Левосторонность имен «апокрифического» героя стоит в том же смысловом ряду, что и вся зеркальная символика «Мастера и Маргариты»: темное кривляние.

Выбор евангелиста Матфея в качестве прототипа Левия не случаен. По преданию, именно апостол Матфей на основе устных логий (свидетельств о Христе, передававшихся устно) написал первое Евангелие. Это единственное Евангелие, написанное по-арамейски, оно считается самым древним. Вероятно, оно было составлено около 42 года н. э., но арамейский подлинник утерян, и известно только то, что оно написано раньше остальных. Матфей был свидетелем земной жизни Иисуса в течение двух лет. Встретил его Христос в Капернауме, где будущий апостол был сборщиком податей. После Вознесения Иисуса Христа апостол Матфей проповедовал в Палестине.

Имя ученика Иешуа, как мы уже отметили, впервые прозвучало на допросе. Иешуа с готовностью рассказал Пилату, что за человек этот бывший мытарь. О записях Левия он говорит, «весь напрягаясь в желании убедить» прокуратора, что «решительно ничего из того, что там записано», он не говорил (с. 439).

Весь разговор о Левии соткан из двусмысленностей. Во-первых, Иешуа упомянул о нем сам, без наводящих вопросов, чтобы выразить свое отношение к качеству записей. Он же и назвал имя ученика, тем самым подвергнув его опасности ареста (вспомним попытки стражи разыскать учеников Христа, чтобы наказать их как сообщников и свидетелей, страх апостолов перед арестом и отречение Петра, которого опознали по галилейскому выговору). Во-вторых, Иешуа рассказал Пилату историю Левия, подвергнув бывшего сборщика податей еще одной опасности: мытарь — государственная должность, а потому действия Левия противозаконны, ибо бросил он на дорогу не свои, а казенные деньги. Но эти частности Иешуа не волнуют, да и вообще он относится к Левию скорее с досадой: «...ходит, ходит один с козлиным пергаментом и непрерывно пишет» (с. 439). Более того, он прямо утверждает, что записи Левия лживы (интересно, зачем же тогда Левий, фанатический приверженец Иешуа, ловящий каждое его слово, их составил?). Даже к тем, кто свидетельствовал против него, утверждая, что он собирался разрушить храм, Иешуа снисходительнее: «Эти добрые люди... ничему не учились и все перепутали, что я говорил. Я вообще начинаю опасаться, что путаница эта будет продолжаться очень долгое время. И все из-за того, что он неверно записывает за мной» (с. 439). Выгораживая себя, Иешуа легко, по видимой рассеянности выдает Пилату своего ученика, хотя в первую очередь его слова бросают тень на евангелистов, отождествляемых читателем с Левием. Иешуа явно готов к роли провозвестника новой религии — чего стоит хотя бы его опасение путаницы, которой суждено продолжаться «очень долгое время»! Эта неразбериха возможна только от неграмотных записей и кривотолков невежд. Так охарактеризованы будущие евангелисты (но не мастер!).

Иешуа почему-то ни разу не назвал Левия «добрым человеком». Он не считает его своим учеником, называет только «спутником» (с. 440), фактически отрекается от Левия, стремится всячески отмежеваться от малосимпатичного «спутника», ведущего лживые записи не из злого умысла, а по какой-то странной прихоти или глупости.

Поэтому и Пилат относится к Левию неоднозначно. Он не арестовывает его (хотя, по логике, обязан это сделать), но и не считает достойным именоваться учеником Иешуа: «Ты, я знаю, считаешь себя учеником Иешуа, но я тебе скажу, что ты не усвоил ничего из того, чему он тебя учил» (с. 745), ибо Левий немилосерден.

Левий противоположен своему учителю — в нем нет ни внешнего благообразия, ни мягкости. Пилат упрекает Левия: «Ты жесток, а тот жестоким не был» (с. 745). Можно добавить, что Левий «очень непригляден», смотрит «по-волчьи, исподлобья» (с. 743). В отличие от Иешуа он молчалив, дерзок, ведет себя вызывающе и прямо обвиняет Пилата в смерти Иешуа.

От читателя скрыто, чему Иешуа учил Левия и как долго продолжалось учение. Своими записями бывший сборщик податей очень дорожит, и когда Пилат попросил их показать, «Левий с ненавистью поглядел на Пилата и улыбнулся столь недоброй улыбкой, что лицо его обезобразилось совершенно.

— Все хотите отнять? И последнее, что имею? — спросил он» (с. 744). Левий бережет свидетельства жизни Иешуа, и читатель понимает, что именно они со всеми неправильностями и глупостями послужат основой будущего Нового Завета.

По версии мастера, Левий не мог присутствовать на допросе Иешуа у Пилата и видел только казнь учителя. Записи он продолжал и на Лысой Горе, покуда окончательно не отчаялся. Главное желание Левия — прекратить страдания Иешуа, убив его. Записи его эмоциональны, и по мере накала эмоций растет негодование Левия на Бога. От обрывочно-бессильных восклицаний Левий переходит к прямому богохульству. Сначала он закричал: «Проклинаю тебя, бог!» (с. 595). Затем перешел к утверждению милосердия иных богов: «Он кричал о полном своем разочаровании и о том, что существуют другие боги и религии. Да, другой бог не допустил бы того, никогда не допустил бы, чтобы человек, подобный Иешуа, был сжигаем солнцем на столбе» (с. 595). В завершение своего отрицания он прокричал: «Ты не всемогущий бог. Ты черный бог. Проклинаю тебя, бог разбойников, их покровитель и душа!» (с. 595).

Во всем этом взрыве отчаяния очевидно следующее: Левий и мысли не допускал о промыслительности смерти Иешуа, он считал, что убить учителя из милосердия — его предназначение, и, кроме того, признал существование более действенной, чем Бог, силы, нарушив тем самым первую заповедь: «Да не будет у тебя иных богов».

Иначе говоря, Левий поставил себя вне Закона, и вся его яростно-богохульная позиция — не столько внезапный взрыв горя, сколько обнажившееся духовное состояние безверия. Есть в этом и негативная аллюзия на Евангелия: Бог почему-то становится «богом разбойников, их покровителем и душой» — прямая отсылка к притче о благоразумном разбойнике и словам Христа: «Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю» (Лк. 23: 43).

В Новом Завете говорится о попытке апостола Петра воспользоваться мечом, защищая Христа от стражников: «Симон же Петр, имея меч, извлек его, и ударил первосвященнического раба, и отсек ему правое ухо. Имя рабу было Малх. Но Иисус сказал Петру: вложи меч в ножны; неужели Мне не пить чаши, которую дал Мне Отец?» (Ин. 18: 10—11). Христос исцелил раба, возвратив ему ухо, после чего всякое сопротивление властям прекратилось. Действия Петра нарушали промысел Божий и были осуждены как своевольные.

Намерения же Левия говорят о том, что ни о каком промысле речи нет. Он относится к Иешуа чисто по-человечески, но в его стремлении стать убийцей из добрых побуждений и в богохульстве есть нечто зловещее. Богохульство совпало с началом грозы, которая ускорила смерть Иешуа: желание Левия убить Иешуа осуществил палач, пронзив копьем сердце учителя (правда, Левий хотел ударить его ножом в спину).

Гроза была предсказана Иешуа, но словно бы вызвана выкриками Левия, поскольку началась сразу же после его проклятия: так на страницах романа еще раз демонстрируется действенность произнесенного слова, его магическая сила. Не менее сильна и мысль: все желания и замыслы Левия исполняются,, хотя и не так прямо, как он задумал. Второй смертью, план которой вынашивал Левий, становится гибель Иуды из Кириафа, осуществленная под руководством Афрания и с санкции Пилата.

Мстительного Левия не оставляет надежда на то, что ему удастся зарезать Иуду. Опять-таки ничего странного на первый взгляд в этом желании нет: Левий по натуре своей отнюдь не мягкий человек, гибель Иешуа его потрясла, и он хочет смыть позор казни кровью Иуды. Странно другое. Откуда Левию Матвею стало известно о предательстве Иуды, если, присутствуя на казни, он ни с кем не разговаривал, более того — сам факт предательства и его мотивы нигде не были обнародованы: Иуда не раскаялся публично, а Каифа отрицает выплату ему денег как тайному агенту Синедриона?

Ведь и Иешуа скрыл от Левия Матвея цель своего ухода в Ершалаим, сказал лишь, что у него «в городе неотложное дело» (с. 593). В романе вообще не говорится о том, что Левий Матвей знал Иуду из Кириафа. Иешуа рассказывает Пилату только о своем знакомстве с Иудой. О том, что и Левий Матвей мог с ним познакомиться, — ни слова. Более того, Левий физически не мог присутствовать при встрече Иуды с Иешуа; вечером того дня, когда его учитель встретился с Иудой, он лежал больной. В среду 12 нисана Левий и Иешуа вместе были с утра у огородника, около полудня Иешуа ушел, оставив Левия, а вечером Левий неожиданно заболел и провалялся на попоне в сарае огородника «до рассвета пятницы» (с. 593).

На допросе Иешуа свидетельствует, что Иуда, после того как они познакомились, сразу же пригласил Иешуа к себе в дом, затем Иешуа схватили и повели в тюрьму. По версии мастера получается, что Иуда и Левий Матвей о существовании друг друга вообще не знали, а арестован Иешуа Га-Ноцри был в ночь со среды на четверг. Что он делал после ареста более суток — неизвестно; скорее всего, находился в темнице. Очевидно, что и в данном случае противоречие с евангельским текстом неслучайно. Булгаков отодвигает арест Иешуа на сутки назад, и из контекста ясно, что ни о предательстве Иуды, ни о его знакомстве с учителем Левий Матвей знать не мог. И тем не менее откуда-то знал.

У читателя, в той или иной мере знакомого с евангельской историей, события романа мастера и Новый Завет накладываются друг на друга, знакомство Левия Матвея и Иуды ему само собой разумеется, а потому противоречие в хронологии сразу не заметно. Но оно очень важно: именно в кажущихся неувязках — разгадка тайного сообщничества всех героев романа мастера. Либо Левий наделен даром прозрения в той же степени, что Иешуа и Пилат, либо спектакль сатаны допускает условность знакомства Иуды и Левия, невозможную при передаче реальных событий.

Понтия Пилата очень волнуют записи Левия Матвея, несмотря на то что сам Иешуа отнесся к ним негативно. Прокуратор читает несколько фраз из пергамента Левия: «Смерти нет... Вчера мы ели сладкие весенние баккуроты... Мы увидим чистую реку воды жизни... Человечество будет смотреть на солнце сквозь прозрачный кристалл...» (с. 744—745). В этих обрывочных фразах проступают искаженные слова Откровения апостола Иоанна. «И отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет; ибо прежнее прошло» (Откр. 21: 4). «И показал мне чистую реку воды жизни, светлую, как кристалл, исходящую от престола Бога и Агнца» (Откр. 22: 1). «Среди улицы его, и по ту и по другую сторону реки, древо жизни, двенадцать раз приносящее плоды, дающее на каждый месяц плод свой; и листья дерева — для исцеления народов» (Откр. 22: 2). Фраза Левия «Вчера мы ели сладкие весенние баккуроты» — слабый отголосок слов Иоанна Богослова, описывающего Небесный Иерусалим. (В свою очередь, описание Иоанна имеет сходство с пророчеством Иезекииля.)

Запись: «...большего порока... трусость...» — тоже имеет свой аналог «Боязливых же и неверных, и скверных и убийц, и любодеев и чародеев, и идолослужителей и всех лжецов участь в озере, горящем огнем и серою» (Откр. 21: 8).

Таким образом, помимо левостороннего отражения Евангелий мы видим и неточные цитаты из Апокалипсиса. Если Булгакову понадобилось словами Откровения дополнить «реалии» романа мастера, то остается неясным, почему они до такой степени искажены, ведь в «Белой гвардии» Булгаков ввел отрывки из Апокалипсиса, не перефразируя их. Более того, он завершает 20-ю главу «Белой гвардии» цитатой из 21-й главы Апокалипсиса: «...слезу с очей, и смерти не будет, уже ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло»1. Именно с этого места Левий в «Мастере и Маргарите» начинает свои записи: «Смерти нет... Вчера мы ели...» и т. д.

Слова «смерти нет» и «смерти не будет» перекликаются с записями, сделанными Левием на Лысой Горе, когда ученик призывал спасительную смерть к Иешуа. Однако Пилат читает последовательно, а в записях Левия «баккуроты» и «кристалл» следуют за словами «смерти нет», так что они вряд ли имеют отношение к записям, сделанным на Лысой Горе. Последняя фраза, прочитанная Пилатом: «...большего порока... трусость...» — это слова Иешуа перед казнью, которых, естественно, Левий не мог услышать и которые были обращены к Афранию для передачи Пилату.

Но поскольку записи единственного ученика Иешуа имеют аллюзии на Апокалипсис, это указывает и на другую роль Левия — он пародирует Иоанна Богослова. Как известно, из учеников Христа только Иоанн находился у Креста. Левий, таким образом, уподоблен Иоанну, а его «логии» становятся обрывочной пародией на Апокалипсис. Своим утверждением о неверности записей Левия Иешуа отрицает всех будущих евангелистов. Мастер идет еще дальше — и вот уже слова Откровения звучат как бессвязные фразы и совершенно обессмысливаются. То, что Булгаков начинает записи Левия с фразы, которой он в «Белой гвардии» закончил цитаты из Апокалипсиса, символично.

Дописывая «Белую гвардию», Булгаков не теряет надежды на обновление России, ибо, согласно приведенному им Откровению св. Иоанна, «прежнее небо и прежняя земля миновали...»2. И «Белую гвардию» он завершает с надеждой, что там, на небесах, за «занавесом Бога», служится великая всенощная, и созвездия, видимые людям, — это отсвет небесных лампад перед Божественным престолом. Пусть полночный крест Владимира превратился в карающий меч — так было заповедано Христом. «Но он не страшен. Все пройдет. Страдания, муки, кровь, голод и мор. Меч исчезнет, а вот звезды останутся, когда и тени наших тел и дел не останется на земле. Нет ни одного человека, который бы этого не знал. Так почему же мы не хотим обратить свой взгляд на них? Почему?»3 Этот страстный и глубокий порыв-обращение содержит в себе и горькое сожаление о том, что люди бесконечно далеки от Бога и горды в своем заблуждении: они не желают воспринимать трагические и страшные события как результат своего своеволия и забвения Божественной воли.

Но проходит время — и Булгаков уже не убеждает читателя в том, что Богу нужно человеческое внимание. Сам человек и управляет этой «новой землей» — вот мнение среднего, не отягченного особыми размышлениями москвича. «Большинство нашего населения сознательно и давно перестало верить сказкам о боге» (с. 428) — основа мировоззрения современника Булгакова, нового «интеллигента».

За этим временным отрицанием высшей силы — признание иных сил: Бог умер, да здравствует сатана, дающий новое небо! Уносящаяся с Земли Маргарита видит это новое небо во всем его грозном величии: «И, наконец, Воланд летел тоже в своем настоящем обличье. Маргарита не могла бы сказать, из чего сделан повод его коня, и думала, что возможно, что это лунные цепочки и самый конь — только глыба мрака, и грива этого коня — туча, а шпоры всадника — белые пятна звезд» (с. 795). Авторское подтверждение («что возможно») всесильности сатаны не однозначно, но полно горечи. Небо, во всяком случае, не принадлежит Богу, ибо и оно во власти сатаны.

Воланд в своих владениях демонстрирует мастеру видение Ершалаима, подобно тому как Господь показал Иоанну Богослову Небесный Иерусалим. Сатана явно пародирует Бога, усиливая значение слов-перевертышей Апокалипсиса, записанных Левием Матвеем. Ершалаим — страшная пародия на Небесный Иерусалим, место, в котором сосредоточены силы антихриста.

Эсхатология «Мастера и Маргариты» — продолжение и логическое завершение «Белой гвардии». Новые герои Булгакова не услыхали призыва из Небесного Иерусалима: «И Дух и невеста говорят: прииди! И слышавший да скажет: прииди! Жаждущий пусть приходит, и желающий пусть берет воду жизни даром» (Откр. 22: 17).

Жаждущих не нашлось.

Занесенный над Городом меч, в который превратился крест Владимирского собора, в «Мастере и Маргарите» пропадает, как и вообще исчезает из сердец христианское мироощущение. На смену карающему мечу и надежде приходят неправда и подмена. Именно поэтому ершалаимский философ «с его мирной проповедью», с успокоительным заверением, что «все люди добрые», философ, не способный на страшные слова Христа «не мир Я принес, но меч», может быть выдан за Христа. Ибо наступают, по мнению Булгакова, последние времена. Слова утешения, сказанные Иоанном Богословом: «И отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже» — превратились в романе в краткую запись: «смерти нет», сделанную Левием, призывающим к Иешуа смерть. «Смерти нет» — это вопль отчаяния Левия на Лысой Горе, это не ожидание бессмертия, а призыв могучей успокоительницы, которая только одна и может прекратить страдания. Ученик Иешуа требует у Бога смерти для своего учителя. И следом за ним автор «Мастера и Маргариты» в последней главе романа признает торжествующее величие смерти в противовес вечной жизни: «...кто много страдал перед смертью, кто летел над этой землей, неся на себе непосильный груз, тот это знает. Это знает уставший. И он без сожаления покидает туманы земли, ее болотца и реки, он отдается с легким сердцем в руки смерти, зная, что только она одна успокоит его» (с. 794).

«Прежнее прошло», но новые времена не знают чаяний. Силы зла вмешиваются в людские дела беспрепятственно; люди торопятся навстречу своей погибели, и у них нет никакого желания остановиться. Царство антихриста на земле еще не наступило, но отчаяние уже торжествует.

Записи Левия Матвея и его вера в целительную силу смерти подается как первоисточник христианского мироощущения, на основе слов и свидетельств которого написаны Евангелия и Апокалипсис. Эта мрачная и по-своему сильная личность целостна в своем понимании «добра». Для Левия конкретное добро — немедленное прекращение страдания, а в истории с Иешуа высшим ее проявлением становится смерть. С этим положением не спорят ни мастер, ни сам Булгаков.

Есть в Апокалипсисе завершающие его слова, которые с особой силой подчеркивают всю глубину духовного кризиса автора истории об Иешуа и Пилате: «И я также свидетельствую всякому слышащему слова пророчества книги сей: если кто приложит что к ним, на того наложит Бог язвы, о которых написано в книге сей; и если кто отнимет что от слов книги пророчества сего, у того отнимет Бог участие в книге жизни и в святом граде, и в том, что написано в книге сей» (Откр. 22: 18—19).

Левий Матвей волею мастера и отнял, и прибавил, и исказил слова «пророчества книги сей». Следовательно, и Левий, и мастер — оба они вне книги жизни, ибо пророчество Иоанна обоим известно. Но ведь и Булгаков — автор романа — знал, что́ грозит искажающему Апокалипсис, а значит, и в самом Булгакове победило неверие.

Левий Матвей — архетип Ивана Бездомного. Но ученик мастера — представитель иного времени, и потому он менее целен, чем Левий. Однако Булгаков награждает его символическим именем, приоткрывающим тайну жизненной задачи Ивана: он должен выполнить то, чего не сделал Левий, — написать продолжение романа, т. е. новое откровение. Этого ждут от него силы ада. Поэтому его преследует навязчивый пасхальный сон — ведь за «новым евангелием» должно последовать новое «откровение».

Анаграммы имен в романе мастера и московской части романа сохраняются в зеркальном отражении: в Ершалаиме И — М (Иешуа — Матвей); в Москве М — И (Мастер — Иван). Двойное зеркало романа отражает Евангелия, и здесь мы тоже находим сходство анаграмм: М — И (Мессия — Иоанн) и И — М (Иисус — Матфей). Сложный смысловой узор в романе Булгакова дополняется игрой понятий «раб» и «ученик». Левий перед Воландом упорно отрицает презрительно брошенное ему в лицо слово «раб». «Я не раб, — все более озлобляясь, ответил Левий Матвей, — я его ученик» (с. 776). Левий, пародирующий Матфея и Иоанна, не мыслит себя в качества «раба». Но Иоанн Богослов, говоря о том, как он получил Откровение, называет себя рабом Иисуса Христа: «Откровение Иисуса Христа, которое дал Ему Бог, чтобы показать рабам Своим, чему надлежит быть вскоре. И Он показал, послав оное через Ангела Своего рабу Своему Иоанну, который свидетельствовал слово Божие и свидетельство Иисуса Христа и что он видел» (Откр. 1: 1—2). Так что в озлобленности Левия и его обиде на слова Воланда — очередное противопоставление гордыни смирению. Левий Матвей — антагонист Иоанна Богослова.

Появившийся в Москве на крыше Пашкова дома Левий все так же грязен, оборван и мрачен, как и в Ершалаиме. Он продолжает оставаться персонажем романа мастера, вышедшим за пределы литературного произведения и обретшим самостоятельную жизнь. Но если следовать концепции игры, это актер, не меняющий грима, чтобы быть узнанным. А поскольку лунный свет Иешуа никого не преображает, Левий неизменен, так же как и сам Иешуа в видениях Ивана Бездомного. В любом случае Левий — персонаж ли романа мастера, актер ли сатанинского театра или то и другое вместе — просто нежить, он явно вне книги жизни, его преображение невозможно.

Пилат, беседуя с Левием, называет его «книжным человеком» (с. 745), и в его тоне нет сарказма. По авторскому замыслу Левий, как мы уже видели на примере Апокалипсиса, часто перефразирует цитаты. В Москве на пространное рассуждение Воланда о добре и зле он внезапно отвечает скрытой цитатой из «Фауста» Гёте: «Я не буду с тобою спорить, старый софист» (с. 776). Ср. с «Фаустом»: «Софист и лжец ты был и будешь»4. «Книжный человек» Левий вольно обращается с литературными источниками, что, возможно, раздражает Воланда, презрительно назвавшего его глупцом: «Ты и не можешь со мною спорить, по той причине, о которой я уже упомянул, — ты глуп» (с. 776). Презрение звучит и в реплике о роли теней: «...не успел ты появиться на крыше, как уже сразу отвесил нелепость, и я тебе скажу, в чем она — в твоих интонациях. Ты произнес свои слова так, как будто ты не признаешь теней, а также и зла» (с. 776). И впрямь нелепость, ведь Левий Матвей — тень апостолов: «...тени получаются от предметов и людей» (с. 776), и с этим утверждением Воланда спорить невозможно. Левий возник тенью Иоанна Богослова и апостола Матфея, равно как Иешуа Га-Ноцри — всего лишь тень Иисуса Христа.

Воланд знает цену этой сфере «света», знает ее место в черной иерархии и, соответственно, ранг Левия Матфея, поскольку сам — «лишь часть той силы». Он поддразнивает Левия и подсмеивается над ним. Но бывший сборщик подати начисто лишен юмора, и слово «раб» возмущает его до глубины души, если можно использовать это слово по отношению к столь призрачному персонажу.

Ученик Иешуа явно не выносит ни умного, но трусливого Пилата, ни умного и язвительного Воланда. В свою очередь Пилат старался заинтересовать Левия, он изучал его «жадными и немного испуганными глазами» (с. 743), как того требовала роль. Воланд с Левием высокомерен. Его колкости в адрес обидчивого посланца Иешуа кажутся даже чересчур язвительными, словно он пытается наверстать упущенное.

«Старый софист» бросает Левию упрек в стремлении заставить человечество наслаждаться голым светом: «Не хочешь ли ты ободрать весь земной шар, снеся с него прочь все деревья и все живое из-за твоей фантазии наслаждаться голым светом?» (с. 776). В этой ядовито-утрированной реплике содержится скрытая аллюзия на «Фауста» Гёте. Мефистофель сетует, обращаясь к Фаусту:

Да хоть с ума сойди, — всё в мире так ведется,
Что в воздухе, воде и на сухом пути,
В тепле и в холоде зародыш разовьется.
Один огонь еще, спасибо, остается.
А то б убежища, ей-богу, не найти5.

Воланд едко уподобляет Левия Мефистофелю, а его «голый свет» — огню, уничтожающему все живое. Похоже, спор Левия и Воланда за скобками романа ведется давным-давно, и читателю предлагается лишь его фрагмент. Воланд — сторонник тайны, непроявленности, ему претит откровенная мрачность светолюбивого Левия, неспособного к тонкой игре; его прямолинейность кажется Воланду примитивной и скучной. На что Левий угрюмо отвечает репликой-аллюзией на того же «Фауста», называя Воланда «старым софистом». Оба они прекрасно понимают язык иносказаний и блестяще играют роли антагонистов.

Второй ядовитый вопрос-каламбур Воланда касается нравственного аспекта: «Не будешь ли ты так добр подумать над вопросом: что бы делало твое добро, если бы не существовало зла, и как бы выглядела земля, если бы с нее исчезли тени?» (с. 776). Можно поставить акцент на определении «твое» добро. Какое же добро несет с собой апостол Иешуа? Озлобленный, мрачный, проклявший Бога, признавший «других богов», замышлявший два убийства, Левий не вызывал симпатии в Ершалаиме даже у Иешуа, торопливо отстранившегося от возможной близости с бывшим мытарем.

Ирония Воланда вполне уместна: добро Левия так же двусмысленно, относительно и призрачно, как и он сам. Это добро отнюдь не живое. Левий Матвей олицетворяет мрачный аспект добра и любви, суть которых — смерть, проклятья, презрение ко всему, кроме Иешуа. Что же в таком случае зло? Над этим открыто смеется Воланд.

В замысле Левия покончить со страданиями учителя немалое значение имеет украденный в хлебной лавке нож. Как не вспомнить мастера и его определение любви: «Так поражает финский нож!» (с. 556).

Примечания

1. Булгаков М. Белая гвардия... С. 268.

2. Там же.

3. Булгаков М. Белая гвардия... С. 270.

4. Гёте И.-В. Фауст. С. 166.

5. Гёте И.-В. Фауст. С. 166.