Вернуться к Э.Н. Филатьев. Тайна булгаковского «Мастера...»

Начало преследования

Во второй половине 20-х годов XX века в культурной жизни Страны Советов бушевало множество самых разных пропагандистских кампаний. Одна из них, наиболее шумная и злобная, вошла в историю советской литературы под названием антибулгаковской. Это искусно раздувавшееся погромное мероприятие было организовано в ответ на творческую деятельность писателя, чье дерзкое «подкалывание» режима большевиков становилось всё более вызывающим. Вот и пришлось властям предпринять ответные шаги.

На Булгакова всей своей мощью обрушился аппарат партийной пропаганды. Его имя принялись склонять (почти не выбирая выражений!) чуть ли не со всех трибун. Каких только ярлыков на него не навешивали! В каких только грехах не обвиняли! Его «чуждые пролетариату» творения предавали повсеместной анафеме. Само слово «булгаковщина» стало нарицательным, превратившись в синоним махровой антисоветчины.

Весной 1927 года в отделе агитации и пропаганды ЦК состоялось совещание по вопросам театра. От присутствовавшего на нём наркома Луначарского потребовали объяснений но поводу того, как мог он пропустить на советскую сцену откровенно крамольную пьесу Булгакова. Наркому пришлось оправдываться:

«...о "Днях Турбиных" я написал письмо Художественному театру, где я сказал, что считаю пьесу пошлой и советовал её не ставить».

Даже Владимир Иванович Немирович-Данченко, во всех инстанциях горячо отстаивавший «Турбиных», и тот объяснял успех спектакля не столько талантом драматурга, сколько своеобразной пикантностью темы («белогвардейщина») и «великолепной молодой игрой» нового поколения мхатовцев.

И вот наступил день, когда все, кто требовал безусловного и незамедлительного запрета булгаковской пьесы, могли торжествовать — в сентябре 1927 года спектакль «Дни Турбиных» был снят с репертуара!

О том, как эта неожиданная акция подействовала на Булгакова, рассказано в «Жизни господина де Мольера»:

«Описывать его состояние не стоит. Тот, у кого не снимали пьес после первого успешного представления, никогда всё равно это не поймёт, а тот, у кого их снимали, в описаниях не нуждается».

Однако запрет полюбившегося публике спектакля вызвал столь шумное возмущение в обществе, что «театральный» вопрос пришлось рассматривать членам политбюро. Вот выписка из стенограммы заседания высшего партийного ареопага:

«Протокол № 129 от 13 октября 1927 года
Строго секретно

Опросом от 10.Х.27.

Слушали:

22. О пьесах.

Постановили:

22. Отменить немедля запрет на постановку "Дней Турбиных" в Художественном театре».

Следующим пунктом повестки дня того же заседания политбюро значился вопрос, тоже относившийся к делам литературным:

«Слушали:

23. О т. Воронском.

Постановили:

23. Освободить т. Воронского от обязанностей главы редакционной коллегии "Красной нови"».

А.К. Воронского наказали за историю с «Повестью непогашенной луны» и за его троцкистские взгляды. То есть за крупные политические проколы. На фоне подобных «грехов» любые театральные «грешки» и связанные с ними неурядицы выглядели обычной кухонной склокой, которую очень легко погасить, цыкнув построже на её участников. Так что «Дням Турбиных», можно считать, ещё повезло. И 20 октября 1927 года МХАТ открыл этим спектаклем свой очередной сезон.

Но гонители булгаковского творчества сдаваться не собирались. Они взялись за «Зойкину квартиру». К этому времени годичный срок, в течение которого действовало данное Главреперткомом разрешение на показ вахтанговского спектакля, уже истёк. Воспользовавшись этим, его и сняли с репертуара.

Вновь пришлось вмешиваться членам политбюро:

«Протокол № 11 от 23 февраля 1928 года
Строго секретно

Опросом от 20.2.28.

Слушали:

19. О "Зойкиной квартире".

Постановили:

19. Ввиду того, что "Зойкина квартира" является основным источником существования для театра Вахтангова, разрешить временно снять запрет на её постановку».

Спектакль, разумеется, тотчас возобновили...

Может сложиться впечатление, что Булгакова преследовала в основном малообразованная прослойка рядовых чиновников. Это они, считая писателя лютым врагом советской власти, с улюлюканьем требовали повсеместного искоренения «булгаковщины». Но стоило кому-то из вождей подать свой мудрый и рассудительный голос, как попранная справедливость тотчас торжествовала.

На самом деле всё, конечно же, обстояло иначе. В ту пору Кремлю просто было не до писателей. До них пока руки не доходили. Время поэтов и драматургов ещё не пришло. Вожди никак не могли между собой разобраться.

Вот почему жаркие споры, ссоры и свары, царившие в литературных кругах, руководителей пролетарской державы вполне устраивали. Дескать, пусть себе цапаются! До поры до времени! А чтобы творческие интеллигенты в своих словесных перепалках не выходили за рамки дозволенного, за ними зорко наблюдал специальный надсмотрщик — отдел агитации и пропаганды ЦК ВКП(б). Он же являлся главным «науськивателем», натравливавшим одних писателей на других, а также мировым судьёй, время от времени разводившим дерущихся.

Булгаков в этих подковёрных «играх» участия не принимал, к мышиной возне цековского агитпропа относился с полнейшим равнодушием. Его в тот момент интересовали совсем другие вещи. К примеру, английский язык, уроки которого он стал брать.

Было ещё одно обстоятельство, доставлявшее Булгакову немало весьма неприятных переживаний. Дело в том, что до него стали доходить слухи о том, что в Европе начали печатать его произведения. Без ведома автора и без выплаты ему гонорара.

28 ноября 1927 года Михаил Афанасьевич обратился в ВОКС (Всесоюзное общество культурной связи с заграницей) с письмом, которое просил «перевести на соответствующие... иностранные языки и напечатать в заграничных газетах в Риге, Ревеле, Берлине, Париже и Вене». В письме, в частности, говорилось:

«Мною получены срочные сведения, что за границей появился гр. Каганский и другие лица, фамилии коих мне ещё неизвестны, которые, ссылаясь на якобы имеющуюся у них мою доверенность, приступили к эксплуатации моего романа "Белая гвардия" и пьесы "Дни Турбиных".

Настоящим извещаю, что никакой от меня доверенности у гр. Каганского и у других лиц, оперирующих сомнительными устными ссылками, нет и быть не может.

Сообщаю, что ни Каганскому, ни другим лицам, утверждающим это устно, я экземпляров моих пьес "Дни Турбиных" и "Зойкина квартира" не передавал. Если у них такие экземпляры имеются, то это сомнительные или приобретённые без ведома автора и без ведома же автора отправленные за границу экземпляры».

Напомним, что «гр. Каганский», о котором упоминается в письме, это тот самый Захар Леонтьевич Каганский, владелец издательства «Россия», подписавший с Булгаковым договор на публикацию романа «Белая гвардия» и тотчас покинувший СССР.

Через несколько дней Михаил Афанасьевич направил в ВОКС ещё одно письмо, в котором просил купить за его счёт и переслать ему изданные за рубежом книги:

«В Риге мой роман "Белая гвардия" и повесть "Роковые яйца", выпущенные в издательстве "Литература", в Берлине пьеса "Дни Турбиных", в Париже роман "Белая гвардия", издательство "Конкорд"».

Однако очень скоро Булгаков понял, что все его попытки защитить свои авторские права тщетны, поскольку Советский Союз не присоединился к соответствующей международной конвенции. У писателя оставался последний способ восстановить справедливость — лично отыскать своих обидчиков и привлечь их к ответу.

И Булгаков подал в соответствующие инстанции заявление с просьбой отпустить его за границу. В Европу. В частности, в Берлин и в Париж.

Власти, разумеется, изумились. И потребовали разъяснений. С чёткими обоснованиями необходимости предполагаемой поездки. 21 февраля 1928 года Михаил Афанасьевич представил требуемую от него бумагу. В ней, в частности, говорилось:

«Цель поездки за границу

Еду, чтобы привлечь к ответственности Захара Леонтьевича Каганского, объявившего за границей, что он якобы приобрёл у меня права на "Дни Турбиных", и на этом основании выпустившего пьесу на немецком языке, закрепившего за собой "права" на Америку и т. д.

Прошу отпустить со мной жену, которая будет при мне переводчиком. Без неё мне будет крайне трудно выяснить все мои дела (не говорю по-немецки).

В Париже намерен изучать город, обдумывать план постановки пьесы "Бег", принятой ныне в Московском Художественном театре (действие IV "Бега" в Париже происходит).

Поездка не должна занять ни в коем случае более 2-х месяцев, после которых мне необходимо быть в Москве (постановка "Бега").

Надеюсь, что мне не будет отказано в разрешении съездить по этим важным и добросовестно изложенным здесь делам».

Тон, в котором написано объяснение, снисходителен и слегка высокомерен. Булгаков как бы давал понять, что вынужден растолковывать азбучные истины, которые те, к кому он обращается, почему-то не понимают.

В таком же снобистском духе этот документ и заканчивался:

«P.S. Отказ в разрешении на поездку поставит меня в тяжелейшие условия для дальнейшей драматургической работы».

Драматург, окружённый восторженной молвой и скандальной славой, видимо, несколько переоценил свою значимость и недооценил силы большевиков-ортодоксов. Потому и позволил себе, как говорится, чуть-чуть закусить удила.

Однако Булгакову тотчас напомнили, кто в доме хозяин. 8 марта ему была направлена официальная бумага, которая и расставила всё по своим местам:

«РСФСР НКВД...

Справка № 8664

Гр[аждани]ну Булгакову М.А.

Настоящим Административный отдел Моссовета объявляет, что в выдаче разрешения на право выезда за граничу Вам отказано.

Гербовый сбор взыскан».

Обратим внимание на тон официальной «справки» — он сухой, деловой и немногословный. То есть именно такой, какой и требуется для того, чтобы мгновенно сбить спесь с любого, кто хотя бы на секунду возомнит себя слишком значимым и чересчур великим.

Горькую пилюлю пришлось проглотить...

Что и говорить, удар был неожиданный и сильный. Но не смертельный. Ведь во всём остальном известному драматургу жилось совсем неплохо. Средства к весьма безбедному существованию были. Из тесной комнатки во флигеле-«голубятне» Булгаковы переехали в отдельную квартиру на Большой Пироговской улице. Потянулся к модному драматургу и прекрасный пол, о чём впоследствии поведала Л.Е. Белозёрская:

«По мере того как росла популярность М[ихаила] А[фанасьевича] как писателя, возрастало внимание к нему со стороны женщин...»

Ревнивые подозрения жены Михаил Афанасьевич пытался развеять дорогими подарками. Любовь Евгеньевна свидетельствует:

«Из дорогих вещей М[ихаил] А[фанасьевич] подарил мне хорошие жемчужные серьги».

А ещё Булгаков преподнёс супруге меховую шубу из хорька и золотой портсигар. Были и другие ценные подарки...

Всё бы ничего, если бы не головные боли, которые стали вдруг мучительно донимать драматурга. Он жаловался на них всюду и всем. Окружавшие, кто как мог, старались помочь — дельным советом или лекарством. Сохранилась записка, которой 1 апреля 1928 года жена писателя-ленинградца Евгения Замятина сопроводила пакет, отправленный гостившему в городе на Неве Булгакову:

«Посылаю Вам порошки, Михаил Афанасьевич. Должны излечиться моментально от своей головной боли».

Лекарство, видимо, помогло. Но не надолго. Вернувшись домой, Булгаков тут же написал Замятину:

«Москва встретила меня кисло, и прежде всего я захворал».

В это время в Москве (с 6 по 11 апреля) проходил Объединённый пленум ЦК и ЦКК ВКП(б). Страну оповестили о предстоявшем событии огромной чрезвычайности — сенсационном «Шахтинском деле». Газеты писали:

«Раскрыта контрреволюционная вредительская организация в Донбассе... Обнаруженный заговор вскрывает притупление коммунистической бдительности и революционного чутья наших работников в отношении классовых врагов... Будем беспощадно карать злостных саботажников и вредителей!»

С инженерно-технической прослойкой тогдашнего советского общества Булгаков в ту пору почти не общался, поэтому «шахтинская» история его не заинтересовала. Всё его внимание было обращено тогда на состояние собственного здоровья. Чтобы немного подлечиться и хотя бы на время покинуть «линию огня», находившуюся под постоянным обстрелом недремлющих антибулгаковских «снайперов», он решил отправиться на юг.

Люди, располагающие свободным временем и достаточными средствами, в разного рода оздоровительные вояжи отправляются, как правило, регулярно. Обеспеченные граждане могут позволить себе позагорать на пляже и поплескаться в солёных морских волнах. Эти желания вполне естественны, в них нет ничего из ряда вон выходящего.

И в намерениях Булгакова съездить отдохнуть тоже не было бы ничего необычного, если бы не конечный пункт намеченного им маршрута. Он-то и заставляет насторожиться! Слишком однозначные ассоциации возникают при упоминании этого города! Они-то и дают основания предположить, что, кроме обычных «лечебных» планов, кроме желания просто отдохнуть, у Булгакова были и другие намерения.