В конце лета 1923-го, находясь в отпуске, Лев Давидович Троцкий написал книгу «Литература и революция». Тем самым грозный наркомвоенмор в очередной раз дал всем понять, что разбирается не только в военных вопросах. Тщательно проанализировав, как вели себя многие писатели в послеоктябрьские дни, Троцкий пришёл к выводу:
«Литература после Октября хотела притвориться, что ничего особенного не произошло и что это вообще её не касается. Но как-то вышло так, что Октябрь принялся хозяйничать в литературе и тасовать её».
«Тасовать» принялся и Троцкий, но не литературу, а литераторов. Он разложил их в три «колоды», разделив на «своих», «чужих» и «колеблющихся». Последних с лёгкой руки наркомвоенмора стали называть «попутчиками».
«Кто такой "попутчик"? "Попутчиком" мы называем в литературе, как и в политике, того, кто, ковыляя и шатаясь, идёт до известного пункта по тому же пути, по которому мы с вами идём гораздо дальше. Кто идёт против нас, тот не попутчик, тот враг, того мы при случае высылаем за границу...
Относительно попутчика всегда возникает вопрос: до какой станции?»
Троцкий дал оценку творчеству ведущих литераторов страны. Об Александре Блоке, в частности, сказал:
«Конечно, Блок не наш. Но он рванулся к нам. Рванувшись, надорвался...»
Был оценён и вклад в «революционную» литературу прозаика Пильняка и поэта Маяковского:
«Пильняк не художник революции, а только художественный попутчик её... это испуганный реалист, которому не хватает кругозора... Если город отдать на растерзание: экономическое — кулаку, художественное — Пильняку, то останется не революция, а бурный кровавый попятный процесс...
Маяковский атлетствует на арене слова... но сплошь и рядом с героическим напряжением поднимает заведомо пустые гири... Маяковский слишком часто кричит там, где следовало бы говорить. Перекричать войну и революцию нельзя. А надорваться можно...»
О Михаиле Булгакове в «Литературе и революции» нет ни слова. И это понятно, опубликованная отрывками повесть «Записки на манжетах» ещё не делала его в глазах знатоков настоящим писателем, для них он был всего лишь «начинающим». О том, что у него уже почти написан роман «Белая гвардия», не знал практически никто.
Но этот мало кому известный литератор уже начал задавать весьма смелые и даже опасные вопросы. Татьяна Николаевна впоследствии вспоминала:
«Он меня всегда встречал одной и той же фразой: "Вы видите, какая бордель?" или "Когда же кончится эта бордель?" Я отвечала: "Никогда не кончится!"»
В самом деле, конца советской «бордели» видно не было. Как человек глубоко верующий, воспитанный в традициях православия, Булгаков мог дать только одно толкование происходившему — бесовщина. Иными словами, страну захватили дьяволы. Словечко же «бордель» Татьяна Николаевна употребила, скорее всего, для прикрытия, конспирации.
Как бы то ни было, но булгаковская терминология сложившуюся ситуацию как-то проясняла, многое становилось на свои места. Было лишь очень жаль, что в атеистической стране он не мог говорить об этом во всеуслышанье... Впрочем, а почему, собственно, не мог? Ведь если те же самые мысли упаковать в изящную оболочку фантастического произведения!.. И он принялся размышлять...
Вскоре уже вполне отчётливо наметился сюжет сатирической повести. Придумалось и название — «Дьяволиада»!
31 августа Михаил Афанасьевич сообщал Юрию Слёзкину:
«"Дьяволиаду" я кончил, но вряд ли она где-нибудь пройдёт. Лежнев отказался её взять.
Роман я кончил, но он ещё не переписан, лежит грудой, над которой я много думаю. Кой-что поправляю».
Роман «Белая гвардия» заканчивался тем, что все его герои засыпают. Им снятся сны, добрые и светлые, страшные и жестокие. Даже крест в руке святого Владимира над Днепром и тот «превратился в угрожающий острый меч»...
Завершив написание романа, Булгаков поступил так, как ни в коем случае не рекомендовал поступать Александр Дюма, как-то сказавший:
«Молодые авторы имеют страшное обыкновение, которое должна истреблять полиция, которое нужно истребить законом, — это обычай читать свои сочинения другим».
Знал ли Булгаков об этой рекомендации классика, неизвестно, но в «Театральном романе» он впоследствии признавался:
«Однако мною овладел соблазн... Я созвал гостей...
В один вечер я прочитал примерно четверть моего романа...»
Приглашённые на прослушивание «журналисты и литераторы» принялись делиться первыми мнениями и впечатлениями:
«Суждения их были братски искренни, довольно суровы и, как теперь понимаю, справедливы».
Через несколько дней роман был дочитан до конца.
«И тут разразилась катастрофа. Все слушатели, как один, сказали, что роман мой напечатан быть не может по той причине, что его не пропустит цензура.
Я... тут только сообразил, что, сочиняя роман, ни разу не подумал о том, будет ли он пропущен или нет».
И на Булгакова вновь напала хандра. Вернувшись вечером 3 сентября с работы, он с горечью записал:
«Я каждый день ухожу на службу в этот свой "Гудок" и убиваю в нём совершенно безнадёжно свой день».
А днём раньше, 2 сентября, на дневниковые страницы выплеснулись слова, полные отчаяния и печали:
«Среди моей хандры и тоски по прошлому, иногда, как сейчас, в этой нелепой обстановке временной тесноты, в гнусной комнате гнусного дома, у меня бывают взрывы уверенности и силы. И сейчас я слышу в себе, как взлетает моя мысль, и верю, что я неизмеримо сильнее как писатель всех, кого я знаю. Но в таких условиях, как сейчас, я, возможно, пропаду».
Но он не пропал. Напротив, получил повышение. То ли до гудковского начальства дошёл слух о написанных им повестях и романе, то ли оно обратило внимание на его фельетоны в «Накануне», но в один прекрасный день рядовому «обработчику» предложили пост штатного фельетониста. Отныне Булгаков должен был сочинять по восемь фельетонов в месяц и получать за это 2000 рублей в месяц. Неплохие по тем временам деньги!
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |