Вернуться к В.Н. Есенков. Страсти по Булгакову

На кресте. Размышления в 3-х действиях

Действующие лица

ПИСАТЕЛЬ (ОН)
ЖЕНА ПИСАТЕЛЯ (ОНА)
ДРУГ ДОМА
СОСЕД
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ
СЕКРЕТАРЬ
ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ
НЕЗНАКОМЕЦ
СТАРИК
ГЛАВНЫЙ РЕЖИССЕР
РЕЖИССЕР
ИНТЕЛЛИГЕНТ
ДОКТОР
ВИДЕНИЕ
ПОЭТЫ, ПИСАТЕЛИ, ТЕАТРАЛЬНЫЕ ЛЮДИ
МИЛИЦИЯ

Действие первое

Сцена распахнута и погружена в черный мрак. В этом мраке ЖЕНА ПИСАТЕЛЯ. Стоит одну-две минуты. Вдруг, именно вдруг, сверху падает раздельный угрюмый медлительный голос:

— Ибо тот, кто творит, не живет без креста.

Так же вдруг сцена вспыхивает, однако неярко, слева слабее, справа сильней. Сцена разделена поперек пополам. В левой стороне столовая, несколько чопорная, холодноватая, бедноватая, тотчас притухает так, что могут быть видны одни силуэты, а пока в ней нет никого.

Справа кабинет, тоже бедный, с ощущением тесноты. Старые книги стоят по стене от пола до потолка на простых открытых некрашеных полках. Покойное кресло, обтянутое красным вытертым плюшем. Большой письменный стол боком приставлен к стене. На столе два канделябра, в гнездах по три свечи. Лампа, абажур, конечно, зеленый. На стене над столом лестница жизни: Ребенок, Отрок, Юноша, Мужчина, Старик.

ПИСАТЕЛЬ полулежит на кушетке, прикрытый светлым клетчатым пледом, подушки подоткнуты высоко. Очень молодо выглядит, выбрит прекрасно, пробор превосходный, хотя волосы спереди несколько растрепались, что еще больше молодит и красит его, в белой сорочке, галстук бабочкой непременно, в темных очках.

ЖЕНА сидит в кресле. Раскрытая рукопись в толстой общей тетради лежит на коленях, в руке карандаш. Не должно быть видно в этот момент, чтобы она читала, но звучит ее голос, приглушенный, какой-то размытый, словно не слышный, потому что он не слышит его.

ОНА. «Он прислал меня». — «Что же Он велел передать тебе, раб?» — «Не раб, — все более озлобляясь, — ответил Левий Матвей, — я Его ученик». — «Мы говорим с тобой на разных языках, как всегда, — отозвался Воланд, — но вещи, о которых мы говорим, от этого не меняются. Итак...»

В этот миг быстро проплывает, стремительно приближаясь к нему, известная белая тень.

ОН (быстро ладонями вперед и в стороны отстраняет ее, громко шепча). Погоди... погоди!

ОНА (тем же размытым голосом продолжает читать). «Он прочитал сочинение Мастера, — заговорил Левий Матвей, — и просит тебя, чтобы ты взял с собою Мастера и наградил его покоем. Неужели тебе трудно это сделать, дух зла?» — «Мне ничего не трудно сделать, ответил Воланд, — и тебе это хорошо известно. — Он помолчал и добавил: — А что же вы не берете его к себе, в свет?» — «Он не заслужил света, — он заслужил покой», — печальным голосом проговорил Левий...

ОН. Главное, не потерять уверенности в себе. Главное, своему голосу, своему глазу не изменить.

ОНА (своим голосом, утомленным). «Он просит, чтобы ту, которая любила и страдала из-за него, вы взяли тоже», — в первый раз обратился Левий к Воланду. — «Без тебя мы бы никак не догадались об этом. Уходи...»

ОН. Да, это именно так. Я прав, что своей волей не допустил Мастера к свету. Мастер свою вину искупил и потому достоин награды, однако только покоем... покоем... не более...

ОНА. Это поправить?

ОН. Ни в коем случае! Так оставь! Переверни!

ОНА. Какое место ты хочешь услышать?

ОН. Там... погоди... «Тут потухло сломанное солнце в стекле...» С этого места, пожалуйста.

ОНА. «Зачем? — продолжал Воланд убедительно и мягко, — о, трижды романтический Мастер, неужто вы не хотите днем гулять со своею подругой под вишнями, которые начинают зацветать, а вечером слушать музыку Шуберта? Неужели ж вам не будет приятно писать при свечах гусиным пером? Неужели вы не хотите, подобно Фаусту, сидеть над ретортой в надежде, что вам удастся вылепить нового гомункула? Туда, туда. Там ждет уже вас дом и старый слуга, свечи уже горят, а скоро они потухнут, потому что вы немедленно встретите рассвет. По этой дороге, Мастер, по этой. Прощайте! Мне пора...»

ОН. Если бы он сказал: нет! Какое могучее слово! Это слово одно может повернуть все иначе! Однако они крикнули одним криком: «Прощайте!» Они приняли эту идиллию, цветущие вишни, музыку Шуберта и вечный покой...

ОНА. Ты сам так любишь покой.

ОН. Кто же не любит покоя?

ОНА. Тогда я не понимаю тебя.

ОН. Подумай, для чего мне гомункул и гусиные перья? Мне бы кипу бумаги и стальное перо. Мне бы переписать весь роман, от первого слова до последней, завершающей точки. И потом еще написать... И Маргарита, Маргарита за ним...

ОНА. Мне продолжать?

ОН. Не надо, пока. Отдохни.

ОНА. Я не устала.

ОН. У него не было права сдаваться.

ОНА. У кого?

ОН. Он погубил свой роман. Теперь ты меня поняла?

ОНА. Теперь поняла.

ОН. На какой мы остановились странице?

ОНА. Сейчас?

ОН. Не сейчас... Посмотри, сколько совершенно готовых страниц.

ОНА. Двести семьдесят пять.

ОН. Мы прекрасно работаем...

ОНА. Ты молодец.

ОН. Это мы с тобой молодцы. В четыре месяца поправили всю первую часть. Теперь можешь перепечатывать начисто. Нынче возьмемся и за вторую...

ОНА. За вторую...

ОН. Конечно, приятней было бы работать быстрей...

ОНА. Не казни себя понапрасну, ты всегда работаешь быстро.

ОН. Я... не об этом...

ОНА. Зачем терзаешь себя? Все равно! Ты знаешь прекрасно, что никто не возьмет, не напечатает, не прочтет. Тебе надо все силы собрать. Тебе надо бороться с болезнью. Ты еще молод. Нет еще сорока девяти. Если перестанешь себя истязать, ты одолеешь ее.

ОН. Может быть...

ОНА. Одолеешь!

ОН. Я себе не прощу, если перестану работать. Не будет покоя...

В соседней комнате звонит телефон. ЖЕНА поспешно выходит и вполголоса говорит; «Да... это я... состояние прежнее... Я тебе позвоню... Хорошо, передам...» Вешает трубку и возвращается так же поспешно.

ОНА. Надя звонила. У них все в порядке. Девочки благодарят за подарки. Тебе поклон от нее.

ОН. Согласись, болезни станет легче меня одолеть.

ОНА. Что же будет тогда?

ОН. Мне не в чем будет себя упрекнуть. Видишь ли, я полагаю, что слишком мало одного искупленья вины... А роман ты спрячешь в бюро или шкаф и будешь иногда о нем вспоминать... Впрочем, нашего будущего нам знать не дано...

ОНА. Разве тебе есть за что себя упрекать? На твоем месте я бы гордилась собой.

ОН. Это чем бы ты стала гордиться?

ОНА. Хотя бы тем, что еще никому писать не удавалось в пустыне.

ОН. Может быть, ты в этом права... И все же, к несчастью, у каждого из нас белый плащ с кровавым подбоем...

ОНА. Полно, ведь ты не убил никого, крови не пролил, не толкнул на погибель, даже когда соблазняли тебя.

ОН. Другие убивали у меня на глазах.

ОНА. И что из того?

ОН. Как это что?

ОНА. Не понимаю, какая может быть связь?

ОН. Как же тут связи не быть? Хотя, правду сказать, связь тут, может быть, не прямая.

ОНА. Ты мне растолкуй.

ОН. Я должен был крикнуть: «Господин генерал, вы зверь! Не смейте вешать людей!» Я должен был вырвать браунинг из заднего кармана штанов, который изо дня в день нагревал своим задом, и всю обойму всадить в этого зверя, в самое сердце всадить, ведь я врач и хирург.

ОНА. Тут же и повесили бы тебя, рядом с тем.

ОН. Вот то-то и есть...

ОНА. Ты забыл, за одного ты просил, и ему помогли.

ОН. Только за одного... В сущности, все наши беды земные от страха. Крапилина помнишь?

ОНА. Как мне не помнить Крапилина?

ОН. Так вот, я, может быть, для себя Крапилина написал, чтобы помнить всегда.

ОНА. Да? Я не знала.

ОН. Теперь будешь знать.

ОНА. Хорошо, хорошо... Ты успокойся... Бог с ним, с Крапилиным... Не надо бы нынче о нем...

ОН. Именно надо! Всегда!

ОНА. Я только хочу, чтобы ты не мучил себя.

ОН. Эх! Эх!... Я виноват, тебя напугал... У тебя разыгралось воображение... Да и не обязательно убивать, чтобы запачкать свой плащ... Наш плащ белейшего цвета... Он слишком марок... по счастью...

ОНА. Это я знаю, однако же ты...

ОН. В общем, эту печальную истину знают, без исключения, все.

ОНА. Ты слишком много требуешь от себя.

ОН. Снисходительна к себе одна сволочь.

ОНА. Боже мой, да разве ты сволочь? Разве я говорю, что ты снисходителен, что ты уступчив к себе? Разве это не так?

ОН. Хотел бы узнать...

ОНА. Господи, да у тебя поднимается жар! Прости, мне не следовало мешать тебе думать, заводить Бог знает о чем...

ОН. Что ты! За что мне прощать?

ОНА. Вот, поставь-ка термометр, померь...

ОН. Еще посиди...

ОНА. Хорошо, я посижу, посижу.

ОН. Ты не разочаровалась во мне?

ОНА. Ты опять? Как только не стыдно тебе!

ОН. Обо мне ты знаешь не все...

ОНА. Это правда, ты слишком долго жил без меня.

ОН. И какие гадости я тогда совершал...

ОНА. Крепче держи.

ОН. Сколько мерзостей натворил...

ОНА. Я же говорила, снова жар поднялся.

ОН. Ибо на свете не существует горше тех преступлений, которые против духа святого. Таких преступлений не прощает Господь.

ОНА. Сегодня, пожалуй, мы не будем больше работать.

ОН. Что ты! Мы сегодня еще будем работать!

ОНА. Успокойся, мой друг.

ОН. Но почему, почему ты не желаешь слушать меня?

ОНА. Уверена, это все вздор. Ты ужасно любишь наговаривать на себя.

ОН. Ну нет, это... не вздор!

ОНА. Чего ж ты кричишь? Я всегда слушаю тебя с увлечением. Мне показалось, что ты устал. Да ты знаешь и сам, что тебе вредно так волноваться.

ОН. И все же нет ничего мучительней и постыдней, чем надругаться над тем, что создано тобой с вдохновением!

ОНА. Я думаю, это все равно, как если бы своими руками искалечить родное дитя, находясь при этом в полном сознании.

ОН. Вот видишь! Ты женщина, ты понимаешь меня... А каково было мне?.. Своими руками, сознательно, да! Еще хуже и гаже, поскольку этого я мог бы не делать.

ОНА. Успокойся, мой друг, не то я перестану слушать тебя.

ОН. Я спокоен... буду... клянусь...

ОНА. Кроме того, я знаю эту историю, с «Мертвыми душами».

ОН. Эх!.. Эх!.. И с «Мертвыми душами» тоже...

ОНА. Разве было что-то еще?

ОН, Как еще было-то, черт побери!

ОНА. Выходит, я ничего не знаю, мой друг?

ОН. Я тебе расскажу...

ОНА. Градусник, ты позабыл!

ОН. Почти нормально... тридцать семь и одна...

Через столовую проскальзывает фигура, невысокая, полная, с тяжелым портфелем, развязно стучит.

ОНА (вскакивает, идет к двери, с испугом кричит). Входите! Входите!

Входит Сосед-драматург. Круглое лицо самодовольно румяно с мороза. Губы полные, бантиком. Голос неприятный и тонкий.

СОСЕД. Здравствуйте! Здравствуйте!

ОНА. Здравствуйте!

ОН. Добрый день.

СОСЕД. Вот бегу, думаю, дай заскочу, как здоровье, то есть, узнать.

ОН. Благодарствую, лучше не может и быть.

СОСЕД. Знаете, я погляжу, вы молодеете день ото дня. Стало быть, на поправку пошло.

ОН. На поправку не на поправку, да не помер еще.

ОНА. Вы садитесь, садитесь! Не хотите ли закусить?

СОСЕД. Право, не знаю... С полчаса в доме Герцена отобедал... Впрочем, не откажусь от чайку.

ЖЕНА тотчас выходит, медленно, почти падая идет по столовой, вдруг садится к столу, роняет голову на руки и беззвучно рыдает.

ОН. В доме Герцена? Надо думать, был отличный обед. Что, все еще подают порционных отварных судачков и стерлядок в серебристой кастрюльке?

СОСЕД. Как же, как же! Что за дом Герцена без стерлядки и судачков?

ОН. Эх! Эх! Жаль, что не скоро туда попаду...

СОСЕД. Оттепель нынче. Так и пахнет весной. Вот, погодите, только первой зеленью брызнет, так и подниметесь. Уж тогда берегись, судачки!

ОН. А что? Пожалуй, встану! Только достанется ли мне судачков...

СОСЕД. В Герцене-то! Ох-хо-хо!

ОН. Верно. Я и забыл, писатели богато живут. А все для чего? А все для того, чтобы не подрывали корней.

СОСЕД. Именно, именно, все так и лезут в Союз! Один детскую книжечку сочинил, «Курочка-дурочка», а уж член.

ОН. Помилуйте, ради судачков да стерлядок как не полезть! Иной полезет и не туда.

СОСЕД. Захожу я нынче туда...

ОН. Тоже за судачками, позвольте узнать?

СОСЕД. Вы все шутите, все смеетесь... Ну и язык!

ОН. Полноте, я не смеюсь. Сам страсть как хочу судачков.

СОСЕД. Я не в обиде... Вам полезно теперь посмеяться.

ОН. В таком случае я смеюсь. Так зачем вы зашли?

СОСЕД. Надо вращаться. Понимаете. Есть такие нюансы, о которых в газетах не пишут. Ни-ни! От этого и писать стало трудно, не угадаешь, то ли в ногу идешь, то ли не в ногу, а в ногу-то всегда легче идти, во все времена, уж это закон.

ОН. А кто нынче в ногу?

ЖЕНА поднимается, проходит на кухню, промокая слезы кружевным платочком.

СОСЕД. Это-то нетрудно узнать. Построил дачу, автомобиль приобрел — стало быть, денежки есть, а откуда им быть?

ОН. В самом деле, откуда они?

СОСЕД. Стало быть, начальство довольно, что в ногу идет, пропускает в печать, у кого там стишки, у кого повестушка, глядишь, гонорар, премия, то да се, набегает...

ОН. Так от этого и не пропускают меня?

СОСЕД. А знаете, может быть, это и хорошо.

ОН. Что же хорошего, ни автомобиля, ни дачи, и здесь теснота.

СОСЕД. Думают, померли вы.

ОН. Уж это давно. Помню, представляют мне одного, а у него большие-большие глаза, по тарелке: «Разве вы живы?»

СОСЕД. А нынче уж имени не помнит никто.

ОН. Так и что?

СОСЕД. А вот то, что еще неизвестно, где бы вы были сейчас, если бы напечатали что-нибудь, хоть бы тот-то... роман...

ОН. Это где же я был бы, позвольте узнать?

СОСЕД. Э, да вы, я гляжу, отстали совсем. Знаете, как нынче шутят у нас?

ОН. Откуда мне знать? Я все дома лежу.

СОСЕД. Сидит такой-то у Герцена...

ОН. Графинчик, стерлядочка, судачок...

СОСЕД. Само собой... Двое подходят и вслух про него говорят: «Знаешь, такого-то взяли». А другой: «Тише, он еще об этом не знает!»

ОН. В самом деле, ужасно смешно.

СОСЕД. Так вот, прихожу я в Союз...

ОН. Господи! Неужели свершилось?

СОСЕД. Что в Союзе может свершиться?

ОН. Явился Толстой!

СОСЕД. Еще нет...

ОН. Ах, все еще нет!

ЖЕНА проходит из кухни с подносом, в столовой, ставит на стол, одергивает платье, поправляет прическу, раздвигает губы в слабой улыбке, поднимает поднос с чайником и вносит его в кабинет.

ОНА. О чем вы болтаете?

ОН. Да вот, Алексей Михайлович извещает, что в нашем Союзе писателей еще не появился Толстой.

ОНА. Как тебе не стыдно такими вещами шутить! Пейте-ка чай (разливает по чашкам). А я пойду отдохну... не хочу вам мешать.

ОН. Да, да, отдохни!

СОСЕД. Благодарствуйте, чай я страсть как люблю.

ОНА. Кушайте на здоровье.

СОСЕД (галантно). Мерси.

ЖЕНА уходит, останавливается в столовой, точно забыла, для чего вышла сюда.

ОН. Так что же Союз?

СОСЕД. Этого исключают...

ОН. Кого?

СОСЕД. Ну, Бородавкина, знаете?

ОН. Пропал наш Союз! Совершенно пропал!

СОСЕД. Мало ли у нас исключают, а все не пропал.

ОН. Без Бородавкина пропадет. Это я вам говорю.

СОСЕД. А, это у вас такой анекдот.

ОН. Какой анекдот! Чистейшая правда. А было так. Меня как-то вечно мучит квартирный вопрос, о даче даже никогда не мечтал, сам себе говорю: деревни не любишь, так и не надо мечтать, тоже про автомобиль: морока одна. Прихожу на собрание пайщиков. Как раз Бородавкин первым по списку. Обсуждают, обсуждают, а мне что-то трудно понять, поднимаю руку, встаю: «Что сделал товарищ Бородавкин в нашем Союзе?» Председатель рукой замахал: «Его заслуги огромны. Он для кооператива семьдесят унитазов достал!» Я по своей простоте еще раз спросил: «Скажите, а как он это сделал?» Представьте, дико обиделись, говорят: «Садитесь, товарищ, ваша квартира под номером сорок четыре». Ну, я, разумеется, сел и понял тогда, что в этом Бородавкине «Война и мир» зреет, если он на унитазы мастак. Вот я и думаю: если его исключили, кто же станет унитазы теперь доставать? Раковины тоже нужны...

СОСЕД улыбается и молча пьет чай. В столовую входит ДРУГ ДОМА, целует ЖЕНЕ руку, вполголоса говорит.

ДРУГ. Как он?

ОНА. Худо, ах как худо ему!

ДРУГ. Какая страшная вещь — неизбежность!

ОНА. Ужасная, непереносимая вещь.

ДРУГ. Одно остается: крепитесь.

ОНА. Спасибо. Меня не утешаете один вы.

ДРУГ. Какие же могут быть утешения...

ОНА. Посидите со мной.

ДРУГ (опускается в кресло). Кто у него?

ОНА. Этот, сосед, что-то пишет и ставит.

ДРУГ. Ага... Он же не любит его...

ОНА. Ничего... может быть, развлечется немного...

СОСЕД (ставит чашку на столик). Замечательный чай.

ОН. Держим только для вас.

СОСЕД. Спасибо... то есть благодарю... Чем заслужил...

ОН. Полноте, ваши заслуги в вашем таланте.

СОСЕД. Да... то есть нет... только я говорю...

ОН. Ваша скромность известна.

СОСЕД. Однако, представьте...

ОН. Завистники, вот кто всех больше вредит.

СОСЕД. Ох уж, что верно, то верно!

ОН. А что, иноземцы об вас еще не стали писать?

СОСЕД. Бог миловал, что вы! Я этих иностранцев терпеть не могу! Чертово семя! Шпионы одни! Подлецы!

ОН. Да? Знаете, я их тоже побаиваюсь. Могут окончательно испортить вам жизнь. Я, если всю правду сказать, никакого удовольствия не получаю, ни радости оттого, что они меня издают, издают с искажениями, которые их устраивают, но не меня, или где-то играют пьесу мою. Пусть их играют, черт с ними. Однако что про меня они пишут! Срам какой-то, честное слово. Будто я давно арестован, замучен в темнице, даже помер давно. И вы заметили одну гнуснейшую странность?

СОСЕД. Ничего не заметил, на них не смотрю и смотреть не хочу.

ОН. Они приходят в возбуждение не от нашей литературы, а от тех только писателей, кто у нас хоть немного проштрафился. Эх! Эх! Каким это словом назвать?

СОСЕД. Провокация это! Другого названия нет!

ОН. Вот именно! Торгуют сенсацией!

СОСЕД. Вечные наши враги, по истории. И чего только им надо от нас?

ОН. Помилуйте, какие у меня могут быть враги среди них?

СОСЕД. Не скажите. Я не доносчик, не сплетник, вам это известно, а мог бы назвать не одно имя, из наших, из наших, конечно, которые без скрежета зубовного не могут слышать об вас.

ОН. Разве помнят еще?

СОСЕД. Эти-то помнят! Этим-то никогда не забыть, не забудут, пока не помрут.

ОН. Полно, это литературные, слабые, сами дышат на ладан, а в источнике подлинной силы как бы мог нажить я врага?

СОСЕД. Что вы, что вы... Да за вами неотступно следят, неотступно...

ОН. Позвольте, да как же вы-то решились прийти?

СОСЕД. Э, помилуйте, этак я, знаете, проверился несколько раз...

ОН. Я всегда знал, что вы благороднейший человек! Для чего же следят, а писать не дают?

СОСЕД. Вот тут-то вся штука и есть! Пишете вы Бог знает что и должны перегореть в горниле страданий, неприятностей, а также лишений, лишения-то средство вернейшее для нашего брата, писателя, и когда окончательно перегорите в горниле, тут-то из-под вашего пера и брызнет хвала.

ОН. Кому же хвала?

СОСЕД. А кому следует по обстоятельствам времени.

ОН. Постойте, это же переворачивает формулу «бытие определяет сознание». Даже физически невозможно представить себе, чтобы человек, бытие которого составляется из лишений, страданий да неприятностей самого разнообразного свойства, вдруг грянул хвалу, хвалу, понимаете, именно тем, кто терзает его и держит на голодном пайке.

СОСЕД. Что вы, что вы, у них тут тончайший, тончайший расчет!

ОН. По-моему, это не то. У меня совсем другой враг.

СОСЕД. Так вы сами знаете! Кто же, кто же, позвольте узнать?

ОН. Это я сам... вернее сказать, это герои мои.

СОСЕД. То есть как?

ОН. Во время бессонниц они приходят ко мне и со мной говорят...

СОСЕД. Постойте, постойте...

ОН. Я сумасшедший, вы хотите сказать? Вовсе нет. Успокойтесь. Если и сумасшедший, то не кусаюсь.

СОСЕД. И что же они говорят?

ОН. Говорят: «Ты нас породил, а мы тебе все пути преградим. Лежи, фантаст, с запечатанными устами». Вот и выходит, что главнейший мой враг — это я.

СОСЕД. Ох-хо-хо. Ведь вы горазды шутить. А я-то было подумал...

ОН. А ведь я не шучу. И в подтверждение этого дам вам прекрасный совет: никогда не сочиняйте сомнительных типов, вот как эти, мои...

СОСЕД. Упаси Бог!

ОН. Кстати, что вы теперь сочиняете?

СОСЕД. Так, знаете ли, пиеску одну... рановато еще говорить...

ОН. А все же о чем?

СОСЕД. О торжестве преобразований, конечно... как в городе, так и на селе...

ОН. Позвольте, да вы никогда не живали в деревне!

СОСЕД. Как же, в детстве живал... мне было лет пять...

ОН. Ах, если так...

СОСЕД. Вы не подумайте... и намеки есть у меня... злободневные, смелые...

ОН. А? Ну, понятно! Покусывание новой власти под одеялом...

СОСЕД. Как же ее без одеяла кусать!

ОН. Тогда не кусайте совсем.

СОСЕД. Я бы и не кусал, если бы знать, что оно будет потом.

ОН. То есть когда же потом?

СОСЕД. После нас.

ОН. Так вот вы над чем размышляете? Умнейший вы человек! Не можете не понимать, что рано или поздно все встанут на свои места, решительно все.

СОСЕД. Счастливый вы человек... Что ж, я-то, я-то каков. Вы устали, пойду я...

ОН. Простите больного, немного устал.

СОСЕД. Разрешите откланяться.

ОН. Да... минутку... одну... погодите...

СОСЕД. Хорошо, посижу...

ОН. Нет, не садитесь, я коротко, быстро, это верно, ужасно устал, понимаешь?

СОСЕД. Что?

ОН. Помолчи, помолчи...

СОСЕД. Я молчу.

ОН. Умираю я, понимаешь...

СОСЕД. Что вы, что вы!

ОН. Молчи. Трюизмов и пошлостей не говори. Умираю. Так должно быть. Это нормально. Комментарию не подлежит.

СОСЕД. Михаил Афанасьич...

ОН. Ну что — Михаил Афанасьич. Да, меня так зовут. Надеюсь, хоть имени моего не забудешь. И довольно об этом. Я хотел тебе вот что сказать. Алеша, не срывайся, не падай, за кусок-то хлеба ползком не ползи. Ты — это ты, это главнее всего. Ты не лишен дарования. Я не комплимент говорю. Обиделся, да?

СОСЕД. Не обиделся, что вы...

ОН. Ты умница, продолжай в том же духе. Будь выше зависти, выше обид, выше толков поганых. В себе сохраняй, эту, как ее, забыл, как она называется... Прощай, уходи, я устал...

СОСЕД молча кланяется и выходит в столовую.

ОНА (шепотом). Что он?

ДРУГ (тоже шепотом). Как?

СОСЕД. Шутит. Остроумный такой. По-моему, дело на поправку пошло.

ОНА. Спасибо, что навестили, пришли...

СОСЕД. Что вы, не стоит... наш долг... Как-нибудь опять забегу...

Уходит, унося свой тяжелый портфель.

ОНА (поправляет прическу, шепчет). Вы посидите. Я посмотрю.

ДРУГ ДОМА снова садится, ссутулясь, с хмурым лицом.

ОНА (бодрым шагом входит к нему в кабинет с разглаженным светлым лицом). Он тебя утомил.

ОН. Он всегда утомляет меня.

ОНА. Ну, ничего, все-таки развлеченье тебе...

ОН. Да, развлечешься с таким...

ОНА. Давай-ка лучше я подушки поправлю тебе.

ОН. Поправь.

ОНА. Может быть, тебе немного поспать?

ОН. Я не рассказал тебе, помнишь?..

ОНА. Что ты, помню, конечно!

ОН. Сядь поближе ко мне.

ОНА. Может быть, в другой раз?

ОН. И в другой, и в другой... ты лучше садись.

ОНА. У меня там...

ОН. Ничего там нет у тебя. Я коротко тебе расскажу. Ты помнишь, читала, как первую пьесу я написал?

ОНА. Как не помнить?

ОН. Я писал только то, что видел своими глазами. Слышу: напевает. Пишу: напевает. Метель метет — пишу: метель. Там у меня раскрывался халат на стене, выходил из халата Кошмар, скрипучим голосом говорил: «Я к вам с поклоном от Федора Достоевского», а герой мой себя уверял, что это снится ему. Писал я картинами, как у Пушкина «Борис Годунов», не связывая сквозным сюжетом картины. Мне представлялось, что они и без связи живут самостоятельной жизнью, поддержанные только самими собой. И они жили самостоятельной жизнью, да, они жили, я знаю!

ОНА. Я не видала этот Кошмар! Что же с ним стало?

ОН. Вот то-то и есть! Кругом чертовщина! В общем, у меня получилось ровным счетом шестнадцать картин, и они понравились мне. Прекрасная, знаешь ли, вещь. Даже в чем-то лучше романа. Яркости больше и, пожалуй, трагической обреченности тоже.

ОНА. Обреченности, говоришь?

ОН. Ведь ты не знаешь, какой у меня был превосходный конец!

ОНА. То есть как же не знаю... Там у тебя оркестр играет победный марш.

ОН. То-то и есть, что это у них оркестр играет победный марш, а у меня никакой оркестр ничего не играл.

ОНА. Боже мой! Как же ты завершил?

ОН. Замечательно завершил! У меня, знаешь ли, в карты играли. Ну, говорили, конечно, говорили о том, что те-то, убийцы, ушли, что эти-то, победители, на подходе, а им прямо-таки места нет на земле. И реплика, понимаешь: «Товарищи зрители, белой гвардии конец. Беспартийный штабс-капитан сходит со сцены. У меня пики». Эх! Эх! Особенно жаль мне этих пик. Тут, понимаешь ли, внезапно гаснет вся сцена. У рампы один из них остается, напевает вполголоса, и вдруг гаснет все, и на сцену падает мрак.

ОНА. Вместо победного марша?

ОН. Именно, именно! Мрак! Безысходность! Тоска! Вот что хотел я сказать!

ОНА. Ты это сказал о себе...

ОН. И о себе! Но о России несчастной. Об интеллигенции нашей, в нашем кошмаре обреченной духовно исчахнуть или физически умереть!..

ОНА. Какая страшная вещь...

ОН. Я так хотел! Приношу. Взяли читать. Что-то долго читали. Потом призывают и говорят: «Что же, говорят, голубчик, вы сделали? Какая-то достоевщина, и более ничего». Слово-то, а? Я понял, что дело скверно мое. Дальше слушаю, а в душе какая-то муть, овсяный кисель. Убеждают: «Мотив гибели, рока, мистической предопределенности выдвинут еще резче на первый план. Вы понимаете, чем это пахнет?» Ну, я им что-то там лепечу. «А вы уверены, что это хорошие русские люди?» Искренне отвечаю: да, мол, уверен, вполне. Делают выводы: «Контрреволюцией пахнет». Знаешь, я испугался. «Ну, думаю, каторжные работы, да хорошо, если только они, без хлеба оставят — вот где беда, так беда». А ведь главное — ничего не бояться. Ведь вся человеческая подлость от трусости. И в литературе, а как же, и в ней. Ну, от мелкого тщеславия, конечно, еще. И от зависти. Эх! Эх! Ужасно страшная вещь.

ОНА. Ты не завистлив, полно тебе.

ОН. Однако, как видишь, труслив. В каждом из нас живет Понтий Пилат, черт его побери. Это и есть в человеке самая скверная вещь.

ОНА. Что ты нынче все на себя наговариваешь! Какой же ты трус? Трусу такую жизнь не прожить.

ОН. Не скажи. Мне бы тогда взять манускрипт и уйти. Я же не взял, не ушел. Я остался. И вот вместо мрака-то что? Марш, и да здравствуют новые времена!

ОНА. Да как же это стряслось?

ОН. Мне, должно быть, и самому никогда не понять. Главное, видимо, что люди-то, в сущности, добрые. Чуть ли не все до единого. В общем, люди как люди, это я сто раз говорил. Ну, легкомысленны. Ну, самодовольны, самовластны чуть-чуть, Ну, система у них. Ну, предавали меня... сколько раз, не могу сосчитать. Но многие, многие интеллигентны, гуманны, кончили все добрым смехом, объявили красиво: «Мы с вами будем работать». Я догадался без особых трудов, что расставаться они со мной не хотят. Думаю, поерошатся, поерошатся, да и стихнут. Тоже припомнились наш Грибоедов и французский Мольер.

ОНА. Вот видишь!

ОН. Именно, именно, вижу, оттого и криком кричу. Александр Сергеевич, тот однажды признался в невозможности оторваться от побрякушек авторского самолюбия в каком-то письме: «Надеюсь, жду, урезываю, меняю дело на вздор, так что во многих местах моей драматической картины яркие краски совсем пополовели». А я не Грибоедов, я не Мольер.

ОНА. Ты сам по себе.

ОН. Точно так. И не пристало бы мне... Эх! Эх! Мой друг, легко человеку уговорить себя самого на пакость... любую... почти... Вот ведь думал тогда: не Мольер, не Грибоедов, так мне и позволено, да и натворил черт знает чего. А ты говоришь...

ОНА. Что я говорю?

ОН. Нет, мой друг, у каждого из нас белый плащ с кровавым подбоем, у всех... Я, правда, не спешил менять дело на вздор. Думал много, беспокойно, азартно и зло, и чем больше думал, тем убеждался ясней, что переделки все могут только испортить. Ну, и переделал так, кое-что... И ведь знал же всегда, что ни в чем нельзя уступать ни на шаг...

ОНА. Уж так и ни в чем?

ОН. В сущности, да... Даже соседям по коммунальной квартире... Соседи сожрут.

ОНА. Что же ты им уступил?

ОН. Да я им почти все уступил, хотя и не сразу...

ОНА. Что же ты замолчал?

ОН. Заговорил я тебя... Одни монологи... нет им конца.

ОНА. Так заканчивай, и будет конец.

ОН. Да ведь скучно, я чаю, тебе...

ОНА. Мне не скучно с тобой, никогда!

ОН. Ну, вновь им принес. Говорят, что еще сильно мешает роман, однако обнаруживается острый взгляд драматурга и что-то еще. Назначили режиссера. До начала репетиций я не находил себе места. Снились глупейшие страхи. И ведь не обманули предчувствия. Предчувствия никогда меня не обманывали. Что Воланд и голова глупейшего Жоры! — Передо мной завертелись настоящие, но зловещие маги. Каким-то нелепейшим образом выходило у них, что в моей пьесе интеллигентные люди должны принять новое время, а у меня ничего подобного нет.

ОНА. Да, в самом деле без магии явно не обошлось.

ОН. Ну, режиссер был всего-навсего ученик. Вызубрил слова и приемы и ничего особенного с моей пьесой сделать не мог, хотя так и бредил революцией, преобразованьем, метелью. Прошел, как водится, пьесу, разметил и принялся отрабатывать сцены. А потом на репетиции Главный пришел.

ОНА. Тогда-то и началось?

ОН. Пожалуй, что да, хотя я не знал человека, больше, чем он, достойного восхищения. Я любил его и продолжаю любить, но уже люблю ненавидя.

ОНА. Ты посмеялся над ним очень зло.

ОН. Надо было видеть, как он вошел! Так входят юные принцы, которые знают себе высокую цену, но успели привыкнуть к пышности церемоний, присвоенных сану.

ОНА. Успокойся, а то слушать не стану.

ОН. Да, да, я спокоен... почти...

ОНА. Тогда не надо, не вспоминай.

ОН. Я почему-то должен успеть рассказать тебе это.

ОНА. Ничего ты не должен.

ОН. Именно, именно — должен.

ОНА. Продолжай.

ОН. На нем был черный, разумеется, заграничный костюм. Крахмальное белье так и сверкало. Через пустой зал он двигался так, точно зрители волновались кругом и он впитывал, он вбирал в себя их неподдельный восторг. На сцене замерли от почтенья и страха актеры. Он опустился на свое режиссерское кресло, и за каждым его движением следили благоговейно. Ну, актеры начали пьесу. Я сидел немного сбоку и сзади. Мне виден был его профиль, освещенный далеким светом, идущим от сцены. Этот профиль ни минуты не оставался спокойным. Каждое чувство, каждая мысль мгновенно отражалась на нем. Удачные куски он будто проигрывал сам. Промахи его приводили в негодованье. Чудесное, взволнованное, артистическое лицо. А когда окончили, поднялся во весь свой рост, головой поклонился актерам, задушевно сказал: «Благодарю вас», снова сел и долго молчал, наморщивши лоб. Режиссер почтительно стоял перед ним. Актеры не расходились. Мне спектакль представлялся почти готовым, но в ту минуту я вдруг подумал, что все совершенно погибло. Стояла чудовищная какая-то тишина.

ОНА. Как ты рассказываешь...

ОН. Потом случилось такое... Лучше я тебе это сыграю... «Ну, что ж... Вы показали мне хороший этюд. Еще раз благодарю... Теперь пора за работу...» Режиссер: «Да, пора начинать». «Как?!» — пискнул я изумленно.

ОНА. Ты великолепный актер. Тебе бы играть да играть.

ОН. Мне всю жизнь хотелось играть... только в сторону, в сторону это. Тут-то и началось! Сеанс черной магии! Он — Главный, у него власть, тяжелая, страшная, горькая власть. Все перекраивалось, горело, летело. Сцены менялись и выпадали. Три героя вдруг завихрились, и стал один из троих, и вышел полный полковник вместо врача. И пошло, пошло! И тут я познал, как разрушительна власть над людьми. Я все кряхтел да кряхтел да правил пьесу ночами. И доправился до того, что вставил даже этот, как его...

ОНА. Победителей марш.

ОН. Именно, именно, вставил его. Но и это не все. На генеральную в полном составе явился Главрепертком, а с ним чертов Блюм и сволочь Орлинский, запомни и предай анафеме эти черные имена. Поглядели, поглядели и говорят: «Не пойдет». Тут взвился режиссер: дайте, говорит, пять дней, все поправим, и кроет о своей революции, о великих свершениях, об этой, как ее...

ОНА. О метели.

ОН. Именно, именно, о метели. Что тут творилось в эти пять дней, упомнить нельзя. Помню только, что все совались с поправками, решительно все! Страсть как любит человек других поправлять, вроде неизлечимой болезни, хоть застрели. Тому говорить неудобно, тому слаба отрицательная черта, тому, напротив, благородства побольше давай, а режиссер суется куда ни попало с метелью, тоже ведь власть, не особо большая, а может, похуже большой. Представь, у меня сначала этот, как его, все-таки замирал вдалеке, так они сделали так, что он ревет все сильней и сильней. В общем, стало в пьесе почти все не мое, и так почти не моя пьеса пошла и пошла и идет, а я руки умыл, я не сказал: «Не смейте не мою пьесу играть!»... не сказал... Это и есть мой кровавый подбой на белом плаще, а ты говоришь...

ОНА. Теперь поняла...

ОН. Поняла?

ОНА. Да, поняла... Теперь ты поспи.

ОН. Хорошо. (Принимает горсть таблеток и запивает водой).

ЖЕНА опускает ниже подушки и выходит в столовую.

ДРУГ (бросаясь к ней). Что?

ОНА. Что-то гложет его, не пойму.

ДРУГ. Мне войти?

ОНА. Не надо сейчас. Может быть, он поспит. Посидите со мной.

ДРУГ. Вам бы тоже поспать, у вас трудная ночь впереди, а я посижу.

ЖЕНА прилегла на диван. ДРУГ опускается в кресло.

ОН (кряхтит, шевелится, наконец говорит, постепенно затихая, как засыпает). Пора бы, но привыкнуть никак не могу. Все время чувствую к себе недоверие, подозрительность, придирку к каждому слову, к слову написанному прежде всего, однако к изустному тоже. Преувеличиваю, наверное, нервы-то совсем без чехлов, да нечему тут удивляться. Когда я приехал в Москву, наша литература начиналась со струек и с ручейков, крикливо и шумно, и лишь постепенно сливалась в большую реку. Казалось бы, стало просторнее плыть, ан не просторнее, нет. Особенное уменье потребовалось, а у меня такого-то уменья и не нашлось. Другие умели, а я решительно не умел-с, о нет...

Падает тьма, и настает тишина.

Действие второе

Вся сцена, как прежде, погружена в непроницаемый мрак и так некоторое время стоит. Вдруг сверху падает тот же раздельный отчетливый угрюмый медлительный голос:

— Сознание своего полного, ослепительного бессилия нужно хранить про себя.

Сцена так же разделена поперек, слева остается темно, справа чуть брезжит слабый рассеянный свет. ПИСАТЕЛЬ спит беспокойно и тяжело, вскрикивает и стонет во сне, словно кто-то бьет, истязает его. Рядом с ним в кресле ВИДЕНИЕ, в черном смокинге, в лаковых башмаках, галстук бабочка, белый пластрон, чем-то смутно похожее на него. ПИСАТЕЛЬ стонет протяжно и тяжко. ВИДЕНИЕ склоняется над ним, проводит, точно гипнотизирует, ладонью перед глазами, не касаясь однако до них. ПИСАТЕЛЬ затихает, словно бы просыпается, но не открывает глаза.

ВИДЕНИЕ (скрипучим надломленным голосом). Что, умираешь?

ОН. Ты знаешь об этом лучше меня.

ВИДЕНИЕ. Отчего?

ОН. И это ты должно знать.

ВИДЕНИЕ. Верно, и это ведомо мне. Однако ведомо ли это тебе?

ОН. Не хуже тебя.

ВИДЕНИЕ. Как твоя болезнь называется?

ОН. В медицине ее называют длинным и скучным названием, но, по справедливости говоря, я умираю не от этой болезни.

ВИДЕНИЕ. Еще прежде у тебя была другая болезнь?

ОН. Нет, это была не болезнь, но я очень рано почувствовал смерть, мне не было еще сорока, и когда моя нынешняя жена согласилась связать свою жизнь с моей больной изломанной жизнью, я ей сказал: «Поклянись, что я умру у тебя на руках». Она засмеялась, но клятву дала.

ВИДЕНИЕ. И ты уверяешь, что тогда не болел.

ОН. Я был весь изранен.

ВИДЕНИЕ. Каким оружием?

ОН. Финским ножом. Когда лет назад этак сто командора нашего русского ордена литераторов пристрелили, на его теле нашли тяжелую пистолетную рану. Когда спустя много лет будут раздевать перед отправкой в дальний нескончаемый путь одного из потомков его, на теле найдут несколько шрамов от финских ножей. И все на спине. Оружие, как видишь, меняется с прогрессом цивилизации.

ВИДЕНИЕ. Кто наносил эти раны?

ОН. Злодеям нету числа.

ВИДЕНИЕ. Ты помнишь их имена?

ОН. Они горят у меня на спине.

ВИДЕНИЕ. Назови хоть одно.

ОН. Сволочь Орлинский.

ВИДЕНИЕ. Ты хотел бы еще раз увидеть его?

ОН. Омерзительный тип.

ВИДЕНИЕ. Прощаться надо не только с друзьями, но также с врагами, погубившими нас.

ОН. Тогда покажи.

С правой стороны остается тот же слабый рассеянный свет, оба смотрят налево, точно прекрасно видят сквозь стену. Слева вспыхивает большой свет в кенкетах и люстрах. Открывается зрительный зал, ряды кресел, стол президиума на сцене, на столе кумач и графин, на стене размашистый лозунг: «Даешь новое искусство!». Президиум и зал наполняются, входят поодиночке и группами, переговариваются, кивают, жмут руки.

ПОЭТ (талдычит). Гоголь да Гоголь, а никакого Гоголя нет.

ИНТЕЛЛИГЕНТ. Позвольте, сударь, наличие Гоголя в русской литературе подтверждается многими документами.

ПОЭТ. Так и что?

ИНТЕЛЛИГЕНТ. Как это что?

ПОЭТ. Что может знать сознательный пролетарий у Гоголя? Я из деревни, под Костромой.

ИНТЕЛЛИГЕНТ. Вот хотя бы мысль о своеобразии русских поэтов: «В лиризме наших поэтов есть что-то такое, чего нет у поэтов других наций, именно — что-то близкое к библейскому, — то высшее состояние лиризма, которое чуждо движений страстных и есть твердый воздет в свет разума, верховное торжество духовной трезвости...» Одним словом, нечто пророческое, я бы сказал.

ПОЭТ. А я тебе говорю: нечего народному поэту у вашего Гоголя взять. Стало быть, Гоголя нет. Мистик и мракобес. Такие пророчества.

ИНТЕЛЛИГЕНТ. Однако позвольте...

ПОЭТ. Ничего я тебе не позволю, и рядом со мной не садись.

Двое в хороших костюмах со свежими сытыми лицами.

ПЕРВЫЙ. Какая нынче у Герцена ветчина! Высшая категория, честное слово! Ищи-свищи, по всей Москве такой не насвищешь.

ВТОРОЙ. У нас подается только вторая.

ПЕРВЫЙ. Помилуй, ветчины второй категории нет. Ветчина второй категории — свинство.

ВТОРОЙ. Да и то не всегда.

ПЕРВЫЙ. Безобразие.

ВТОРОЙ. Это у Герцена безобразие.

ПЕРВЫЙ. Высшая-то категория? Это, брат, врешь!

ВТОРОЙ. Сами жрут, а других к себе не пускают.

ПЕРВЫЙ. Да что ж мне не есть ветчины после этого?

ВТОРОЙ. Нет, уж ты лучше со мной не садись.

Двое весельчаков, ВЫСОКИЙ и ТОЛСТЫЙ.

ТОЛСТЫЙ. Отличнейший анекдот!

ВЫСОКИЙ. Ну? Расскажи!

ТОЛСТЫЙ. Понимаешь, к Герцену прихожу, а мне говорят: такого-то расстреляли. Я оборачиваюсь, а такой-то сидит в двух шагах, водку пьет из фужера, подлец, колбаской закусывает, краковской, ломтик лука на ней. Я говорю: «Вот же он!». А мне: «Тише ты, он не знает еще!».

ВЫСОКИЙ. Господи, как можно такими вещами шутить!

ТОЛСТЫЙ. Э, брат, время такое, что над всем и можно и нужно шутить.

ВЫСОКИЙ. Вот и шути, а со мной никогда не садись.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ встает и трясет колокольчик.

ОН (справа поднимается на постели, шипит). Ну и сволочь! Ненавижу его!

ВИДЕНИЕ. Что же ты его не убил?

ОН. Я бы убил! Да как же убьешь? Тоже финским ножом? А на вызов бы он не ответил.

ВИДЕНИЕ. Но ты ему отомстил?

ОН. О да, я ему отомстил на века!

ВИДЕНИЕ. Как же ты отомстил без ножа?

ОН. Вставил в роман. Как я наслаждался, как трепетал, когда стремительно вспыхнул во мне полет Маргариты. Там есть замечательная сцена, там клеймо позора на всю эту сволочь: «Да, говорят, что и до сих пор критик Латунский бледнеет, вспоминая этот страшный вечер...». И пусть бледнеют они! Бессмертие — страшная вещь!

В зале установилась между тем тишина.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ (голосом самодовольным и важным). Слово для вступительного слова имеет наш Секретарь.

СЕКРЕТАРЬ (с листками в руке поднимается и подходит к трибуне). Товарищи, вам, конечно, не нужно говорить о том, что при всех тех истинно громадных успехах, которые уже имеет наша новая литература, мы все еще стоим на том участке борьбы за новое слово, который, по сравнению с целым рядом других участков этого общего развернутого строительства нового общества, является в целом отсталым участком. Мы, как носители обновления и прогресса, не можем не заботиться, не думать о том, какими путями преодолеть этот кардинальный, основной, этот наш специфический литературно-художественный прорыв на фронте художественной литературы. Наши читатели нам говорят, что им, читателям, нужна литература, стоящая на уровне наших идей, и по своей художественной силе не ниже, а выше литературы так бесславно ушедшего времени. Такое высказывание наших читателей совершенно совпадает со всеми высказываниями наших лучших прозаиков и поэтов. Когда Ленин писал свою статью о Толстом, он выразился таким образом, что эпоха подготовки революции радикальными группировками в нашей стране в гениальном освещении Льва Николаевича Толстого предстает перед нами как шаг вперед в развитии всего человечества. Мы с вами вступаем в новое общество, совершаем величайшую реконструкцию, создающую на новых основах у нас прежде не виданный мир, мы должны создать такую литературу, которая явится не шагом вперед, а колоссальным движением вперед всей мировой художественной мысли, всего человечества. Это значит — создать такую художественную литературу, которая уже сейчас будет нести в себе черты нашей новой духовности, будет первым шагом, первыми кирпичами в здании художественной литературы нового типа. Вот с какой меркой мы, строители новой жизни, подходим и к творчеству господина, создавшего роман, а потом и пьесу по тем же мотивам. Есть ли в его творчестве черты нашего нового сознания? Нет, в его творчестве не имеется ни одной черты нашего нового сознания, а напротив, его творчество насквозь пропитано тлетворным духом ушедшего времени, оно чуждо нам и враждебно для нас. Именно с этих позиций нового времени наш диспут и должен пройти.

Аплодисменты. Уходит с трибуны.

ОН. Ах, сукин сын! Да что же он врет! Откуда мне взять это новое сознание в нашей дикой стране, когда мой сосед, пролетарий потомственный, пекарь, вот уже сколько лет не может никак попасть в унитаз!

ВИДЕНИЕ. Да? Позвольте! Стало быть, этот живет без соседа.

ОН. Но что за подлец!

ВИДЕНИЕ. Успокойтесь, однако. Не мешайте смотреть.

Правая сторона угасает. В левой беспорядочные крики, топот, даже свистки, кое-кто вскакивает, яростно машет руками. Неизвестно чьи голоса: — Это не герой! Это сукин сын! — Тоже мне, извините за выраженье, писатель. Да он в залежалом мусоре шарит! — Пьеса политически вредна, а драматически слаба. — Возвращенье назад, вот это что! — Автор не иначе, как собачьей старостью одержим! — Апология отжившего строя, и более ничего! — Мелкая вещь! — И роман, и инсценировка ничтожны по своему содержанию, современности чужды и явно реакционны! — Домашняя контрреволюция! — Идеология обывателя! — Охвостье старого мира! — В наше время брызжет бессильной слюной! — Вонь от этой пьесы идет!

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ поднимается, долго трясет колокольчик, видно, что ужасно доволен, ждет тишины.

ПИСАТЕЛЬ в это время входит в дальнюю дверь, останавливается и слушает молча.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Мне приятно приветствовать столь полное единодушие в оценке явления, которое позорит дело созидания новой, современной культуры. Со своей стороны я должен особенно подчеркнуть, что цвет отжившего времени выступает настолько, что пятнышки нового времени нисколько не затушевывают его. Мне, может быть, скажут, что публика тем не менее ходит в театр. Да, публика тем не менее ходит в театр. Какая публика, вот в чем вопрос. Со всей ответственностью заявляю, что на пьесы этого автора одни ходят за тем, чтобы оплакать прошедшее, а другие за тем, чтобы посмеяться над нашими достижениями. Сознательный представитель нового времени на эти чудные пьесы не должен ходить. Что сознательному представителю нового времени нужно видеть на сцене? Ему нужно видеть себя!

ПИСАТЕЛЬ медленно, с чувством собственного достоинства идет от двери к эстраде. По мере того, как начинают видеть его, зал замолкает. ПИСАТЕЛЬ поднимается по лесенке, подходит к столу. Не новый, но безукоризненно вычищенный и выглаженный костюм, бабочка, белый пластрон, пробор в волосах. Вбрасывает монокль в правый глаз, на ПРЕДСЕДАТЕЛЯ долго смотрит в упор.

ОН. Почему вы печатаете обо мне всякий вздор, тогда как у меня вам ответить возможности нет?

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Потому что вам нечего отвечать.

ОН. Позвольте-с. Как это нечего отвечать?

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Что может ответить автор после того, как панически изменил заглавие пьесы? Могу прибавить, что в такой же панике был и театр.

ОН. О театре судить не берусь. Относительно автора это неправда. Автор настаивал, чтобы название сохранить. Изменение произошло по воле театра, причем автор не соглашался и возражал. Театр оказался сильнее его. Вина автора в том, что он сказал: назовите как хотите, только играйте.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Тогда отчего в вашей пьесе полностью отсутствует дух перемен? Я вам скажу! Оттого, что вы боитесь его, этот дух духовно вам чужд!

ОН. Простите-с, что означает: дух перемен?

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. В вашей пьесе действуют одни представители нашего прошлого.

ОН. Позвольте, вы той эпохи, видно, не знаете.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Исторической правдой хотите прикрыться, а нам правда жизни нужна.

ОН. Правда в том, что и прислуга была.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. Так где же она?

ОН. У меня выламывали целые сцены, чтобы зритель мог успеть на последний трамвай. Что было делать? Доведенный до белого каления этим трамваем, я написал: «А где Анюта? — Анюта уехала в деревню». Это не анекдот. У меня рукопись есть, и в ней эта фраза стоит. Лично я считаю ее исторической.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. В романе вы пишете...

ОН. Роман и пьеса — разные вещи.

ПРЕДСЕДАТЕЛЬ. И все же...

ОН. Покорнейше благодарю за доставленное удовольствие. Собственно я пришел на вас посмотреть. Хотелось увидеть, кто это с таким прилежанием занимается моей скромной персоной и с такой злобой травит меня. Получил представление. Удовлетворен. Благодарю вас. Честь имею.

Спускается с гордо поднятой головой по ступенькам с видом человека, достигшего цели. Полная тишина. Когда за ним закрывается дверь, раздается общий крик возмущения. Сцена гаснет.

Открывается комната в общей квартире. За стеной с одной стороны шорохи, вздохи, потом кто-то выходит. С другой стороны балалайка, пьяный голос поет, позднее перебранка мужчины и женщины.

ПИСАТЕЛЬ сидит на низкой скамеечке, тетради и бумаги у ног. В дверь скребутся, мужской голос: «Маруся, впусти...»

ОН (озлобленно): Рядом!

По коридору шаги, скребки, тот же голос: «Маруся, впусти...». Голос Маруси: «Деньги принес?». «Кто ж к тебе без денег пойдет?». Откидывается крючок, скрипит дверь.

ОН (яростно рвет, швыряет в огонь, шевелит кочергой). Роман к чертовой матери, сжечь. Пьеса какая-то, не помню, забыл, туда же ее... Роман обо мне, как я пьесу писал... великолепный роман... К чертям!

За стеной шум пьяной драки, женские визги, крик: «Убивают! Караул! Помогите!». ПИСАТЕЛЬ выскакивает в коридор, стучит в дверь, за сценой кричит: «Открой, сукин сын! Перестань!». Пьяный голос: «Тебе что за дело? Моя жена, хочу бью, хочу убью». ПИСАТЕЛЬ за сценой: «Ах, так! Милицию вызову!». «Вызывай, черт с тобой».

ОН (вбегает, звонит). Милиция? Тут женщину убивают... Большая Садовая, десять... Пьяный он... Я?.. Нет, я не пьян... (ходит, слушает, крики стихают, берет газету, измятую, вертит ее, подходит к окну, поворачивается спиной, читает). «В том, что умираю, не вините никого и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил... Мама, сестры и товарищи, простите — это не способ (другим не советую), но у меня выхода нет...» Теперь у многих выхода нет... Выхода нет... Дальше стихи... Да-с, плохие стихи... Неужели из-за этого только?.. Не может этого быть... Тут непременно что-то другое, уж вы мне поверьте... Так вот оно как... От огнестрельного оружия — единственно почетная смерть...

ОНА (входит, стоит на пороге, нюхает воздух, подбегает к медленно гаснущей печке, кричит). Что это? Что?!

ОН. Так... Бумаги... Ненужные... Хлам...

ОНА (бросается к ящикам, громко кричит). Что ты наделал? Как же ты так? Зачем я ушла? Боже мой, это на мне грех, на мне! Покарай меня гневом Твоим!

ОН. Не смей! Грех на мне!

ОНА. Как же ты мог?.. Великий сатирик нашего времени!

ОН. Хорошенькое время... Свинство кругом. Куда ни плюнь, воры, хамы одни, нынче новые люди у нас... гегемон...

ОНА. Я понимаю, труден твой путь...

ОН. У сатириков не бывает иного пути, нигде, никогда, это я тебе говорю... Впрочем, какой я сатирик... Я трус...

ОНА. Нет, никогда! Ты не трус!

ОН. Сатириком является тот, кто считает несовершенной текущую жизнь, приходит в негодование от нее... понимаешь, в негодование... и, задыхаясь в негодовании, бросается художественно ее обличать...

ОНА. Ты ненавидишь текущую жизнь! Я знаю! Ты ненавидишь ее!

ОН. В том-то и дело, что больше я ничего не хочу, Я устал от нее. Мне пора...

ОНА. Ты болен, болен, мой милый! Я спасу тебя! Я одна! Ты будешь здоров!

ОН. От этих, от новых-то? Меня никому не спасти...

Молчание. Звонят в дверях. Звонит телефон.

ОНА. Это тебя. Я отопру.

ОН (едва слышно говорит в телефон). Да, это я... Прости, не сегодня... Случилась ужасная вещь... Потом расскажу...

Вешает трубку, стоит с опущенными руками, на нем лица нет. Входят ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ, ДРУГ ДОМА и ЖЕНА.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Здравствуйте, здравствуйте! Какой замечательный день. Солнце по-летнему греет. Тепло.

ОН. Натоплено, оттого и тепло.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. В самом деле... Дымом пахнет...

ОН. Это, знаете ли, бумаги я жег... надымило немного...

ОНА. Рада вас видеть. Чаю хотите? Сейчас чай будем пить.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Как не хотеть.

ОНА (обращается к ДРУГУ ДОМА). Помогите-ка мне.

Уходит с ДРУГОМ ДОМА на кухню.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. А я к вам по делу, по правде сказать.

ОН. К вашим услугам. Садитесь, прошу.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Не стало житься, как, то есть, и вам.

ОН. Перековаться пора, новое время принять в плоть и кровь, надолго, я полагаю, надолго оно...

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Как тут перековаться, как эту подлость принять? Возраст что ли не тот? Образование опять-таки, высшее, не теперешнее, с прежних времен.

ОН. Нынешнее от дьявола нынче. С нынешним крест и костер.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Похоже на то.

ОН. Будьте благонадежны-с.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Как вам известно, больше пьес не пишу.

ОН. Как вам известно, я тоже.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. И ничего не пишу.

ОН. Я тоже.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Позвольте, а ваш роман?

ОН. Я лично, своими руками, в печку, в печку бросил роман, и комедии черновик, и начало другого романа.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Так, так... тоже, значит, образование... Гоголю подражаете?

ОН. Ну, подражаю не подражаю, а Гоголь всем нам пример, и, позвольте сказать, на все времена.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Что вам на это сказать? Могу возразить...

ОН. На этот счет возражений не может быть никаких.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Останемся при своих.

ОН. Остаюсь.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. И без Гоголя ясно: создалась обстановка еще небывалая, сделано все, чтобы закрыть возможность дальнейшей работы.

ОН. По-моему, так не все.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Может быть... Вот и надумал убраться отсюда подобру-поздорову.

ОН. Прекрасная мысль.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Надо туда написать.

ОН. Вестимо.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Говорят, вы писали...

ОН. Коль говорят, так писал.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Позвольте хоть одним глазом взглянуть... для примера... для образца...

ОН. Что ж, это можно, взгляните двумя... для образца...

Из ящика письменного стола извлекает отпечатанные на машинке листки. ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ садится в сторонке и углубляется в чтение, изредка вполголоса бормоча про себя.

ПИСАТЕЛЬ ходит без цели, напевает: «Нет, я не пленник твой...», открывает дверь, кричит: «Вам помочь?», ЖЕНА отвечает: «Ну, помоги», ПИСАТЕЛЬ скрывается, тотчас возвращается с чашками в сопровождении ДРУГА ДОМА, который несет стопку блюдец. Оба начинают расставлять на столе.

ОН. Что я вижу?

ДРУГ ДОМА. Любопытно бы знать.

ОН. Отчего я не вижу Марики?

ДРУГ ДОМА. Отчего вы должны видеть ее?

ОН. Да ведь такая забавная штука: вы приходите только тогда, когда она здесь. А тут нако: ее нет, а вы — вот он вы! Признавайтесь!

ДРУГ ДОМА. В чем?

ОН. Признавайтесь во всем.

ДРУГ ДОМА. Не в чем мне признаваться... Поссорились мы... только-то и делов...

ОН. Какой у вас вульгарный язык. Отучиться пора. Сколько раз я вам говорил.

ДРУГ ДОМА. Простите, больше не буду.

ОН. И зарубите себе на носу: никогда не ссорьтесь с невестой, тем более никогда не ссорьтесь с женой. Жена — моя крепость, как говорят чудаки-англичане.

ДРУГ ДОМА. Англичане что-то не так говорят.

ОН. А и черт с ними, если не так, они сухари. Пусть это я вам говорю.

ДРУГ ДОМА. Как же не ссориться? Послушайте только, что она говорит!

ОН. Не желаю! Лучше подите узнайте, скоро ли чай.

ДРУГ ДОМА с обиженным видом выходит.

ОН (ходит и декламирует). «Останься прост, беседуя с царями, Останься честен, говоря с толпой...» (ухмыляется и неопределенно мычит).

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ (перекидывает страницы назад, улыбается, любопытством искрятся глаза). Что, в самом деле — триста один отзыв об вас?

ОН. Стал бы я врать.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. И похвальных из них только три?

ОН. В том-то и дело, что три.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Так и честили Мишкой и сукиным сыном?

ОН. Так и честили.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. В современной печати?

ОН. А что им, когда перед ними подлец, то есть враг... Я, знаете, было время, на революционное чутье нагляделся, тогда приключались вещи похуже.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Ну, хорошо... Пожалуй, эти выдержки можно было бы привести... Положим, они впечатляют... Однако... однако... из какой надобности вы загибаете против произвола в печати?

ОН. Видите ли, штука какая... Борьба с произволом в печати, какая бы она ни была и при каком бы положении вещей ни злодействовала, — мой писательский долг, так же, как призыв к независимости писателя от положения этих самых вещей. Было бы так же недурно, чтобы те, от кого зависит издание, уважали его, ну, сами знаете, как творца...

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Не в таком же письме. Там вас все равно не поймут.

ОН. Лишь бы не поняли, будто я к ним с повинной иду. Вот и должен был правду сказать. И я говорю, что я горячий поклонник независимости творца... как от этих, так и от тех... от любых... Я полагаю, что если писателю вздумалось показать, что ему независимость творца не нужна... ну, от тех и от этих... он бы уподобился рыбе, которая уверяет публично, что ей без воды хорошо.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Стало быть, и вам захотелось воды?

ОН. Я же прошусь на Средиземное море.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Ах, на Средиземное море! Вот оно как! Приспичило там поселиться? И для достижения этой блистательной цели положили нужным писать, что вы писатель мистический и при этом довольно верно нарисовали портрет: «Черные и мистические краски, в которых изображены бесчисленные уродства нашего быта, яд, которым пропитан мой язык, глубокий скептицизм в отношении преобразовательного процесса, происходящего в моей отсталой стране, и противопоставление ему излюбленной и великой Эволюции...» Да разве простят, и те и эти, если вы браните прогресс?

ОН. Простят не простят, я к ним не с повинной иду. Признаю одну Эволюцию, а не слом, не забвение прошлого — так и пишу, как оно есть. Пусть они знают, эти и те, что я никого не боюсь.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ, «...a самое главное — изображение страшных черт моего народа, тех черт, которые задолго до нашего времени вызывали глубочайшее страдание моего учителя М.Е. Салтыкова-Щедрина...». Щедрина-то к чему приплели?

ОН. Об Учителе грех умолчать.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Можно подумать, им интересно, кто ваш учитель и что ваш учитель. Да они никогда не читали ни вашего Гоголя, ни вашего Щедрина!

ОН. Может быть, даже наверняка, да я-то читал. С тринадцати лет. От корки до корки. Перечитывал множество раз. И позднее мне открылась ужасная истина: атаманы-молодцы, беспутные Клементинки, рукосуи и лапотники, майор Прыщ и Угрюм-Бурчеев, бывалый прохвост, пережили создателя своего на сто лет, переживут и на двести, как я погляжу, никакая пертурбация их не берет, даже, пожалуй, того-с... И взгляд мой на окружающее меня сделался траурным.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Замечательно! Браво! Им-то для чего это знать?

ОН. А для того... Пусть выгоняют или какую-нибудь работу дают. Не подыхать же мне здесь!

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Разумная мысль. Однако для достижения этой блистательной мысли довольно было бы нескольких слов, тогда как у вас...

ОН. Ради Бога, вразумите, каких?

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. А вот этих: «Я прошу приказать мне в срочном порядке покинуть пределы страны в сопровождении моей жены...» Впрочем, эту простейшую мысль надлежало бы выразить другими словами. Я так и сделаю. И помяните слово мое: я уеду, а вы останетесь здесь. Правда, мой друг, никому не нужна, во все времена, кажется, ваш Щедрин об этом сказал.

ОН. Поживем — увидим.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Увидите. Засим меня ждут у известного вам человека, так сказать, светила нашего литературного мира, если, конечно, допустят секретари.

ОН. Мои письма до него не доходят.

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Буду с ним и об вас говорить. А теперь разрешите откланяться.

ОН. Постойте, а чай?

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Рад бы, да времени нет. Уговорился. Не такой человек, чтобы ждать.

ОН. Да мне влетит из-за вас!

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Ничего, ничего.

ЖЕНА входит с чайником и сахаром на подносе, ДРУГ ДОМА неловко за ней.

ОНА. Куда же вы?

ОТЪЕЗЖАЮЩИЙ. Простите. До свиданья. Спешу. Не браните его, он тут решительно не причем. (Уходит.)

ДРУГ ДОМА (пятится к двери). Знаете... мне, пожалуй... Марику искать... Уж я пойду. (Уходит.)

ОНА (ставит поднос). Что же такое? Всех разогнал! Как не стыдно тебе!

ОН. Я ничего... никого...

ОНА. Ты был любезен!

ОН. Не может этого быть!

ОНА. Что с тебя взять... Пей лучше чай.

Садятся, молча пьют чай. Ломятся в дверь. Грубый голос: «Откройте, милиция!». ЖЕНА испуганно вскакивает.

ОН (поворачивается к двери). Не заперто, входите.

МИЛИЦИЯ. Кто звонил? Кого убивают?

ОН. Сосед убивает жену.

МИЛИЦИЯ. А вот узнаем сейчас. Пройдемте.

Выходят. Стук в соседнюю дверь. Голоса МИЛИЦИИ, ПЕКАРЯ, позднее ЖЕНЫ ПЕКАРЯ: «Приказываю открыть!». «Не открою». «Где жена?». «Дома жена». «Убита?». «Жива. — Вот я тебе покажу!». «Жива я, жива». «Стало быть, это что же, драка была?». «Не было драки. Вася меня не бьет никогда». «Что же вы, гражданин, органы в заблужденье ввели? Платите штраф три рубля».

ОН (входит, убирая в карман кошелек). Трещит голова. Дайка я полежу.

Ложится, задремывает. ЖЕНА наливает в свою чашку чай, молча сидит и смотрит перед собой. Звонит телефон. ЖЕНА подбегает на цыпочках.

ГОЛОС. С вами говорят из ЦеКа. Михаил Афанасьевич дома?..

ОНА. Да, да! Я сейчас! Миша! К телефону тебя! Из ЦеКа!

ОН. Что за черт! Кому вздумалось пошутить? У телефона.

ГОЛОС. Михаил Афанасьевич?

ОН. Да, да...

ГОЛОС. Сейчас с вами товарищ Сталин будет говорить.

ОН. Что? Сталин? Сталин? (показывает наушники). Надень.

ГОЛОС СТАЛИНА. Да, с вами Сталин говорит. Здравствуйте, товарищ.

ОН. Здравствуйте, Иосиф Виссарионович.

ГОЛОС СТАЛИНА. Мы ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы получите благоприятный ответ. (Пауза). А может быть, правда: вы проситесь за границу? Что, мы очень вам надоели?

ОН. Я много думал в последнее время, может ли русский писатель жить вне родины. Мне кажется, что не может.

ГОЛОС СТАЛИНА. Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите работать? В Художественном театре?

ОН. Да, я хотел бы. Говорил там, но мне отказали.

ГОЛОС СТАЛИНА. А вы подайте им заявление. Мне кажется, что они согласятся. Нам бы нужно встретиться с вами поговорить.

ОН. Да, да! Иосиф Виссарионович, мне очень нужно с вами поговорить!

ГОЛОС СТАЛИНА. Найдем время и встретимся, обязательно. А теперь желаю вам всего наилучшего.

ОН (вешает трубку, опускается бессильно на стул, сильно трет лоб). Прямо разрывается, трещит голова.

ОНА. Что это было такое?

ОН. Не знаю... Верно, мираж...

Звонит телефон.

ОН. Да! Что?! Хорошо. Завтра приду.

ОНА. Опять он?

ОН. Нет, из театра.

ОНА. Зачем?

ОН. Подслужиться хотят. Работать зовут.

ОНА. На какую же должность?

ОН. На должность штатного контрреволюционера, должно быть.

ОНА. Ох, не шути, не шути!

ОН. Умоляю тебя, где-то у нас анальгин... Милиция, вождь, директор театра... Неужели они испугались, что тоже и я?.. (ЖЕНА мечется в поисках анальгина и не слышит его). Я всю жизнь его не любил... Неужели это он меня спас глупейшей смертью своей?..

ЖЕНА подает таблетку и воду. ПИСАТЕЛЬ глотает и медленно запивает ее. Сцена гаснет. Открывается тесный дворик. Слева памятник Гоголю. ПИСАТЕЛЬ сидит справа, почти в той же позе. Луна полная, огромная, серебристая.

ОН (задумчиво). Да, так и есть. Острый нос. Сумасшедшие большие глаза. (Молчит). «С середины неба глядит месяц. Необъятный небесный свод раздался, раздвинулся еще необъятнее. Горит и дымит он. Земля вся в серебряном свете, и чудный воздух, и прохладно-душен, и полон неги, и движет океан благоуханий. Божественная ночь! Очаровательная ночь! Недвижно, вдохновенно стали леса, полные мрака, и кинули огромную тень от себя. Тихи и покойны эти пруды...» Каков молодец...

Молчит. Подходит Старик, в руке стакан, початая бутылка в кармане, неделю не брит.

СТАРИК. Что ж ты один-то скучаешь, милок?

ОН. Я не один.

СТАРИК. Это с энтим, с чугунным?

ОН. Именно с ним.

СТАРИК. Кто ж он таков?

ОН. Николай Васильевич Гоголь.

СТАРИК. Понятное дело... А занимается чем?

ОН. Русский писатель.

СТАРИК. Ага... Стало быть, не закрыли еще, коль здесь сидит, а не там...

ОН. Нельзя закрыть Гоголя.

СТАРИК. Э, полно тебе, закрыть всегда можно, милок, а по мне так всех бы нужно закрыть, ни к чему, проживем и без них.

ОН. Гоголя не закроешь.

СТАРИК. Так вот ты каков... Лучше-ка пойду от тебя.

Отходит в сторону и за куст, наливает, медленно пьет. НЕЗНАКОМЕЦ входит, видит обоих, стремительно к СТАРИКУ, рука опускается в задний карман.

НЕЗНАКОМЕЦ. Ты что здесь, старик?

СТАРИК. Да так, ничего...

НЕЗНАКОМЕЦ. Пшел прочь!

СТАРИК. Больно, начальник, ты строг.

НЕЗНАКОМЕЦ. Пшел, говорю!

СТАРИК. Ухожу. (Уходит ворча.)

ОН. О, великий учитель! Что сделал я в твою честь? О, я инсценировал «Мертвые души»! Не правда ли, блистательный финал? Уже с ужасом гляжу я на книжные полки: кого придется мне инсценировать завтра? Лескова, Тургенева, Брокгауза и Ефрона? Островского? (Пауза). Впрочем, последний инсценировал себя сам. (Пауза). Я живу в каком-то щедринском тумане. (Пауза). Укрой меня своей чугунной шинелью! (Молчит.)

НЕЗНАКОМЕЦ подходит, щелкает каблуками, во френче.

НЕЗНАКОМЕЦ. Автор «Дней Турбиных»?

ОН. К сожалению, да.

НЕЗНАКОМЕЦ. Мышлаевский.

ОН (кивая на памятник). Какая личность, а? Какая фигура? Кто?

НЕЗНАКОМЕЦ. Виктор Викторович Мышлаевский, к вашим услугам.

ОН. Я же вас выдумал... Полно шутить!

НЕЗНАКОМЕЦ. Как видите, я существую и в жизни.

ОН. Кто вы?

НЕЗНАКОМЕЦ. Не пугайтесь... Я же назвал вам себя.

ОН. Ну, положим. Что же вам надо?

НЕЗНАКОМЕЦ. Мало того, что вы отнеслись к моей персоне с симпатией, вас интересовало, что со мной будет потом, когда закроется занавес, в наши распрекрасные дни.

ОН. Занавес должен подниматься и опускаться, запомните это, простейшая мысль...

НЕЗНАКОМЕЦ. Признаться, я в этом не понимаю, пусть так. Не хотите ли знать, что со мной сталось потом.

ОН. Я знаю... Впрочем, любопытный сюжет.

НЕЗНАКОМЕЦ. Позвольте присесть.

ОН. Ах, простите! Конечно, конечно. Я же выдумал вас... мне и в голову не пришло...

НЕЗНАКОМЕЦ. Так вот, когда занавес опустился, пришла новая власть, выгнали, то есть мобилизовали меня.

ОН. Однажды проделали то же со мной.

НЕЗНАКОМЕЦ. И что же?

ОН. Проще простого: отстал по дороге, чуть не подох. С бандитами было сложней: бежал, стреляли в меня. А тех-то покинул, бросил диплом, записался в литературу, о чем не могу не жалеть до сих пор.

НЕЗНАКОМЕЦ. Мне это в голову не пришло. Новой власти я служил не за страх, а за совесть, с ее врагами дрался даже с энтузиазмом.

ОН. Ну, поздравляю...

НЕЗНАКОМЕЦ. Мне казалось тогда, что только они и есть та настоящая власть, которая принесет России благоденствие, счастье, сделав из ее обывателей и плутоватых мужичков-богоносцев сильных, прямых, честных граждан, поскольку в них верит народ.

ОН. Полноте, народ не верит ни этим, ни тем.

НЕЗНАКОМЕЦ. Ах, погодите! Я все тогда видел в розовом цвете! У этих мне все казалось так хорошо, так гладко, умно. Я чуть-чуть не слился с ними душой.

ОН. Вот бы одолжили! Представляю себе!

НЕЗНАКОМЕЦ. Признаюсь! Да меня спасло мое прошлое, дворянство, офицерство, образование, знаете, черт побери.

ОН. Так вы, стало быть, дворянин, к тому же образованный человек?

НЕЗНАКОМЕЦ. Без сомнения! Как же вам-то об этом не знать?

ОН. Ах, да... Что же дальше, образованный человек, позвольте узнать?

НЕЗНАКОМЕЦ. Проходят медовые месяцы. Из умных-то слов вышла нелепость одна. Безобразие. Воровство. Нищета. Ведь хуже прежнего нищета. Как было это понять? Тут у меня проходит угар, как и у многих других. Болтуны-с. Розовые очки начинают тускнеть. Становится темней и темней.

ОН. Ага! Так и вас допекло?

НЕЗНАКОМЕЦ. Как не допечь? Малограмотное начальство, которое напускает на себя вид божка вотяков и вожделеет каждую машинистку, к тому же часто задаром. Никакого понимания дела. Взгляд на все с кондачка. Главное, побольше украсть, тихо украсть... И ложь, ложь без конца...

ОН. Эх! Эх1 Ошпарило вас.

НЕЗНАКОМЕЦ. Как не ошпарить, когда даже на месте вождей — плюгавые человечки, дерутся за власть и комфорт, которого прежде никогда не видали, либо бешеные фанатики, убеждены, что всякую стену можно лбом прошибить. А идея?!

ОН. Вот, вот, так что же идея?

НЕЗНАКОМЕЦ. Идея ничего себе, отчасти даже и складная, однако абсолютно не притворимая в жизнь, впрочем, как и ученье Христа.

ОН. Даже и так?

НЕЗНАКОМЕЦ. Только христианство понятней, и в христианстве своя красота.

ОН. Не страшно вам... без Христа?

НЕЗНАКОМЕЦ. А вам?

ОН. Мне было бы страшно.

НЕЗНАКОМЕЦ. Ага, понимаю... Сильный вы человек.

ОН. Как вам сказать... Едва ли вы правы, простите меня... По моим воззрениям выходит иначе. Именно сильным и смелым, может быть, и не нужен Христос. Таким же, как я, много легче жить с мыслью о Нем... Нездоровье мое затяжное. Весь я разбит. Нездоровье может помешать мне работать. Вот почему я так надеюсь на Бога...

НЕЗНАКОМЕЦ. Я же и говорю: сильный вы человек. Я же у разбитого корыта остался теперь.

ОН. Ну, мое-то корыто тоже разбито. Повестей не печатают, этим не надобно, для тех выгоды нет. Пьесы не ставят, говорят, нынешней публике требуется вовсе не то. Жалованье мое небольшое, с голоду не помрешь, жить однако тоже нельзя, простите за такого рода подробности жизни, черт ее подери.

НЕЗНАКОМЕЦ. За что же прощать? К тому же я и не о материальной стороне говорю. Я в службе все еще состою и перебиваюсь, по нынешним временам, ничего, прилично вполне, как-никак могу себя прокормить. Однако жить ни во что не веря — паршиво. Это привилегия поколений, идущих следом за нами. Смена наша, смена, беспризорна душой, образованьишка шиш, разлюли-малина.

ОН. Скорей это крест.

НЕЗНАКОМЕЦ. Может быть, наказанье за наши грехи.

ОН. Возможно, и так.

НЕЗНАКОМЕЦ. По этой причине я вас разыскал.

ОН. Вы искали меня?

НЕЗНАКОМЕЦ. Именно вас.

ОН. О, великие боги мои.

НЕЗНАКОМЕЦ. Знаете, в последнее время я слышу едва уловимые нотки новой жизни какой-то, жизни настоящей, жизни созидательной, жизни красивой, общего ничего не имеющей ни с той, ни с этой Россией.

ОН. Неужели? Расскажите скорей! Какие, какие, откуда они?

НЕЗНАКОМЕЦ. Вот то-то и есть, что не знаю.

ОН. Ах, как же вы так! Ужасно как жаль!

НЕЗНАКОМЕЦ. Прошу от своего имени и от имени многих таких же пустопорожних душой. Скажите, со сцены ли, со страниц ли журнала, прямо или эзоповым языком, как хотите, но только дайте нам знать, слышите ли вы эти едва уловимые нотки и о чем они вам звучат? Или все это самообман и вся эта нынешняя моральная, умственная и материальная пустота есть явление бесконечное?

ОН. Рад бы помочь... Однако такая оказия... Мне закрыли и сцену и страницы журналов... По этой причине я швырнул в печку два романа и пьесу... Простите меня...

НЕЗНАКОМЕЦ. Что же нам делать-то? Что?

ОН. Помнится, в пьесе является будущее, двадцать третьего века, достигли Блаженства, не этого... как его... забываю всегда... Так изобретатель один, интеллигентнейший человек, попавший в это Блаженство, к нам обратно летит... в нашу-то кутерьму... Что-то там не вышло у них...

НЕЗНАКОМЕЦ. Так вот оно что... Впрочем, поздно уже. Позвольте вас проводить, нынче больно шалят.

ОН. Я один люблю гулять под луной.

НЕЗНАКОМЕЦ. Прощайте тогда.

ОН. Что вы собираетесь делать?

НЕЗНАКОМЕЦ. Что же мне делать? Вертится в памяти золотая латынь... про Цезаря там, не припомните?.. «Идущие на смерть приветствуют тебя»...

ОН. Не делайте этого!

НЕЗНАКОМЕЦ. Простите, что помешал. (Уходит.)

ОН. Счастливейший человек... у него оружие есть...

Сцена гаснет. Появляется выгородка, ободранные кресла и разный сценический хлам.

ОН (бродит, осматривает невидящим взглядом). Шесть лет... Шесть потерянных лет... Бывало, Степан Кузнецов, несравненный, в неделю ставил спектакль... Гения ему подавай... А прежде-то, прежде глядели куда?.. (Передразнивает). «Когда я смотрел, я все время чего-то ждал... Внешне сильно и действенно, много кипучести, но мое ожидание не разрешилось. В одном месте как будто что-то наметилось и пропало. Что-то важное недосказано...», что-то наметилось, изволите видеть, и это что-то уже пропало. Черт знает что!.. «Игра хорошая, пьеса сценическая, много хороших моментов, но удовлетворения нет. В главном герое не вижу огромного таланта и воли...» Он не видит, представьте себе! Черт его побери! «Я от него большего жду, Актер, драматург — он не может как обыкновенный человек умереть...» А то без тебя я об этом не знал! Экая склонность к длиннейшим речам! Ужасно любит послушать себя!.. «Если бы этот актер, драматург был простым человеком, но ведь он Гений. Важно, чтобы я почувствовал гения, не понятого людьми. Я не говорю, что нужны трескучие монологи, но если будет где-то содержательный монолог... Дайте мне почувствовать его гениальность...» Нет уж, дудки! Сами пишите, а я стану играть вместо вас!

РАБОЧИЙ СЦЕНЫ входит, с очень глупым лицом, начинает что-то переставлять.

ОН. Вот еще один гений... Проходу от гениев нет... Скажите, голубчик, с какой свалки весь этот хлам?

РАБОЧИЙ. А после спектаклей осталось, так не пропадать же добру.

ОН. От каких же спектаклей, позвольте узнать?

РАБОЧИЙ. Вот это было из греков, очень, очень давно... Вот это царя играли какого-то, плюгавенький, болящий такой, там еще было такое корыто, в том корыте его и убили...

ОН. Не в Смоленской губернии, нет?

Сцена наполняется разным людом театра.

ПОМРЕЖ. А что там стряслось?

ОН. Ничего не стряслось. Имение, обыкновенное, графа Панина в прежние времена. Этот Панин, представьте себе, мотался по заграницам, пшеничку продаст и туда, это было просто у них, ну, поехал, и вся недолга. Приехал, смотрит: мать честная, аукцион, красного дерева колыбель, будто Бонапарт для своего сынка заказал. Граф и купи и отправь в именье свое, народных-то денег не жаль. Купель, ясное дело, хранилась с почтением, соответственно высокому рангу владельца. И вот как-то зимой, Гражданская война на дворе, приезжает мужик с бородой, бумагу ревкома сует, предписание: мальчик родился, так выдать мужику колыбель. Так вас растак, но выдали наконец. Вчетвером едва-едва затащили на сани. Уехал мужик...

ПОМРЕЖ. Так и увез?

ОН. Так и увез. Это вам не Франция, господа.

ПОМРЕЖ. Истинно так... А ты поди-ка, кресло вон передвинь... А вы, если что хотите спросить, так спросите лучше меня.

ОН. Что, очень глуп?

ПОМРЕЖ. Да как вам сказать? Совершенный дурак.

ОН. Я так и думал. Мне здесь все интересно, а чувствую себя дурак-дураком. Оттого и к нему. Думаю, чего мне стесняться, когда он глупее меня.

ПОМРЕЖ. Шутите все.

ОН. Шестой год репетируем, как же мне не шутить.

СЕКРЕТАРША. Ах, вот вы где? Что я вам хотела сказать? Ах, да! Из «Литературной энциклопедии» звонили вчера. Голос, по-моему, женский. Очень, очень любезный. Мы, говорит, статью об вашем авторе пишем, неблагоприятную, разумеется, не наш человек, нам о нем иначе нельзя. Так почитаю своим долгом узнать, он не перековался пока?

ОН. Жаль, не подошел к телефону курьер.

СЕКРЕТАРША. Это как же вас прикажете понимать?

ОН. Отрапортовал бы: так точно, перековался вчерась, к одиннадцати часам!

Подходит характерная АКТРИСА, на роли купчих.

АКТРИСА. А мой родственник, дальний, дальний совсем, про вас говорит: послать бы его на Дальний Восток да есть не давать, перековался бы быстро.

ОН. Есть еще способ: селедкой кормить и пить не давать, этот способ верней, применяется с давних времен. Он где же служит у вас?

Двое актеров идут стороной, здоровыми голосами.

ПЕРВЫЙ. Черт с ним совсем, пойдем лучше на бильярде играть.

ВТОРОЙ. И то верно, да хорошо бы пивка.

ОН (подходит). Вы куда же? Репетиция скоро.

ПЕРВЫЙ (делает хрип). Понимаете, простуда проклятая, так и косит, какая с таким голосом репетиция...

ВТОРОЙ (тихо смеется). Надоело, как горькая редька. Мученье одно. С ума он что ли сошел?

ОН. Этак все разбегутся, а репетировать с кем?

ВТОРОЙ. Что вы... останется кто-нибудь...

Появляется ЗАМЕСТИТЕЛЬ ДИРЕКТОРА.

ЗАМЕСТИТЕЛЬ. Что происходит, что происходит! Такого не было никогда! Вот я и думаю, что с этим безобразием делать?

ОН. Спектакли надо вовремя выпускать.

ЗАМЕСТИТЕЛЬ. Нет, я вот что вам скажу: вам надо бороться за чистоту принципов и художественное лицо нашего с вами театра!

ОН. Отчего же именно мне?

ЗАМЕСТИТЕЛЬ. Оттого, что бояться вам нечего. Голодать вы привыкли.

ОН. Голодать я, точно, привык, но занятия этого не люблю. Так что боритесь уж вы.

Входят РЕЖИССЕР и ГЛАВНЫЙ РЕЖИССЕР, усаживаются.

РЕЖИССЕР. Начнем, начнем!

ГЛАВНЫЙ. Чем мы сегодня займемся?

АКТЕР. Хотелось бы заняться моей сценой с Армандой.

ГЛАВНЫЙ. Прекрасно. Подсаживайтесь поближе, и давайте займемся. Прежде всего: вы ее сейчас любите?

АКТЕР. Всегда люблю.

ГЛАВНЫЙ. Но вы это просмаковали?

АКТЕР. Да, я это просмаковал.

ГЛАВНЫЙ. И нарисовали себе?

АКТЕР. Нарисовал.

ГЛАВНЫЙ. Тогда начинайте. Говоря о седых волосах, не беритесь за них, чтобы их показать. В жизни вы так бы не поступили.

АКТЕР. «Я хочу жить еще один век! С тобой! Но не беспокойся, я за это заплачу, заплачу! Я тебя создам! Ты станешь первой, будешь великой актрисой! Это мое мечтанье, и, стало быть, это так и будет. Но помни: если ты не сдержишь клятву, то отнимешь у меня все...»

ГЛАВНЫЙ. Гм, гм... Ничего, голубчик, не видите...

АКТЕР. Как?!

ГЛАВНЫЙ. Вы говорите слова, вы говорите буквы, как они написаны в вашей тетрадке, а не то, что видно за ними.

АКТЕР. Не понимаю.

ГЛАВНЫЙ. Вот вы, например, говорите: «Я тебя создам!». Что вы за этим видите? Видите ли вы за этим самый процесс созидания, свою мастерскую, видите ли вы ее сначала молоденькой девочкой, которая не умеет почти ничего, а потом ее первый успех, ее созревание, ее превращение в актрису первую и великую? Нет, вы не видите этого! А это самое важное. Начните еще раз.

АКТЕР. «Я хочу жить...»

ГЛАВНЫЙ. Нет, не видите, а говорите слова. Это ведь целая сцена. Сделать артисткой любимую женщину! А можно сказать еще громче? Если будет фальшиво, то надо найти грань между фальшью и правдой. Это и станет камертоном к поиску правды. Оправдайте свою интонацию и идите дальше. У вас в словах «Я хочу жить» три ударения. Это неверно. И уберите прочь свои руки! Ну-с, пожалуйста.

АКТЕР. «Я...»

ГЛАВНЫЙ. Ужасно! Вы себя взбудоражить стараетесь внешне, нервное напряжение вызвать и погрузить все в туман, а вы должны просто сосредоточиться, ясно увидеть, в чем заключается ваша любовь. Только-то и всего. Ну-с.

АКТЕР. «Я...»

ГЛАВНЫЙ. Почему «я»? Не «я», а «Я хочу жить»! Где здесь ударное слово? Раз неверно ударение, значит не видите того, о чем говорите.

АКТЕР. «Я...»

ГЛАВНЫЙ. Уберите руки.

АКТЕР. «Я...»

ГЛАВНЫЙ. Что вы чувствуете, когда произносите «я»?

АКТЕР. Мне хочется ее приласкать.

ГЛАВНЫЙ. Уже хорошо. Но руками действуйте только тогда, когда внутренне все уже подготовлено.

АКТЕР. «Я...»

ГЛАВНЫЙ. Совсем хорошо. Работайте в этом плане дальше, тогда вы себя еще больше в роли найдете. А когда вы себя как следует в роли найдете, то сможете дать, если надо, и хромого, и косого, не теряя при этом себя. Если бы я был свободнее, я бы больше посвятил времени репетициям. Чтобы не задерживать выпуск спектакля, вы все должны усилить такую проработку ролей, о которой я говорю... Ну-с, открылись перед вами новые ходы?

АКТЕР. Открылись.

ГЛАВНЫЙ. Отлично. Все, что вы нашли, должно влиться в сквозное действие. В чем оно? В картине «Ужин короля» вы понимаете, что властвует король, а не церковь. Можно было бы вставить еще фразу по этому поводу, но, я думаю, автор прямолинейности не захочет.

ОН. Это было бы искажением замысла.

ГЛАВНЫЙ. Да, если вы это искажение не полюбите, а вы его полюбите.

ОН. Не могу полюбить.

ГЛАВНЫЙ. А вы поработайте, поработайте... Важно, чтобы выведенное здесь духовенство было сильным врагом... Мне кажется, теперь контрсквозная линия стала яснее. Разберемся, что у архиепископа в самом конце.

ВТОРОЙ АКТЕР. Одна фраза: «Смерть застала...»

ГЛАВНЫЙ. На этом и заканчивается пьеса?

РЕЖИССЕР. Нет, там есть еще несколько слов у Лагранжа, который записывает в дневник последние события.

ГЛАВНЫЙ. Закрывается тот занавес... Король ушел... Ложи опустели... Появился Лагранж... А как это будет идеологически?

РЕЖИССЕР. Возможен и такой конец: темнеет, все расходятся. Сцена поворачивается. Сидит Бутон. Приходит Лагранж и записывает. Эпический конец.

ГЛАВНЫЙ. Не слишком ли пессимистический конец?

РЕЖИССЕР. Да, пожалуй, скажут, что академический конец. Есть философская мысль, что со смертью художника его творения не умирают. Я бы предложил конец анонсом: «Сейчас вы уходите, а завтра спектакль будет продолжен...» А то можно как у Дюма: «Закатилось солнце...»

ГЛАВНЫЙ. Это конец на театральные аплодисменты. Может быть, в самом деле анонсом: «Он умер, но слава и творения его живут...» По-моему, это неплохо... Если выдержать намеченную линию, получится хорошая пьеса. (К автору). Вы обкрадываете себя.

ОН. Я вынужден категорически отказаться от переделок.

ГЛАВНЫЙ. Если бы согласились, вышла бы хорошая пьеса.

ОН. Ваши изменения нарушают мой замысел.

ГЛАВНЫЙ. А по-моему, вы трусите углубления.

ОН (меняясь в лице). Вы сочиняете какую-то новую пьесу, которую я писать не могу.

ГЛАВНЫЙ. Боитесь вы философии, как я погляжу.

ОН. Если театру пьеса не подходит в том виде, как она есть, хотя театр принимал ее именно в этом виде и репетировал несколько лет, я прошу ее снять и возвратить ее мне.

ГЛАВНЫЙ. Мы попадаем в тяжелое положение. Но мы осуществим намеченную линию актерскими и режиссерскими средствами и победим вас, не отступая от вашего текста. Это труднее, зато интереснее.

ОН. Означает ли это, что я могу быть свободным?

ГЛАВНЫЙ. О, разумеется!

ОН. Желаю успеха. (Уходит.)

На сцену падает тьма.

Действие третье

Вся сцена, как прежде, погружена в непроницаемый мрак и так некоторое время стоит. Вдруг сверху падает тот же раздельный отчетливый угрюмый медлительный голос:

— Но не было фортуны ему...

Сцена как в первом действии. Писатель все еще спит в своем кабинете. ЖЕНА ПИСАТЕЛЯ дремлет. ДРУГ ДОМА сидит задумчиво и молчит. Звонит телефон. ДРУГ ДОМА делает движение встать. ЖЕНА ПИСАТЕЛЯ вскакивает, одним прыжком оказывается у телефона.

ОНА (вполголоса). Да... Понимаю... Благодарю, ничего. Теперь спит... Когда? Через час?.. Будем ждать. (Вешает трубку рывком, вполголоса, сдерживая ярость, кричит). Негодяй! Негодяй! Ни разу не вспомнил! А теперь: «Разрешите приехать, навестить товарища по перу...». Нашел товарища по перу! Я бы убила, убила его!

ДРУГ. Это кто?

ОНА. Секретарь.

ДРУГ. В самом деле? Вот так сюрприз!

ОНА. Нет, не сюрприз! Это подлость! Это гадчайшая, это мерзейшая подлость! Это надругательство над больным человеком!

ОН (просыпается, громко). Что с тобой? Ты кричишь?

ОНА (открывает дверь в кабинет). Я не кричу. Тут к тебе гости пришли.

ОН. Так зови.

ОНА (бросается к ДРУГУ ДОМА). Как я скажу ему? Как?!

ДРУГ. Нельзя не сказать.

ОНА. Нельзя, нельзя не сказать! Хорошо... Я подумаю... Вы подготовьте его!

ДРУГ. Как подготовить?

ОНА. Придумайте же, придумайте хоть что-нибудь!

ДРУГ (распахивает дверь в кабинет и вдруг входит развязной походкой, приветственно помахивая рукой, скаля как-то вычурно зубы). Разрешите представиться: журналист, но специального образования не имею.

ОН. Бросьте, я знаю вас, вы драматург.

ДРУГ. Это я был драматург, а теперь журналист. Имею честь просить взять интервью у одного из...

ОН. Простите, склероз... Стало быть, вы...

ДРУГ. Да... У одного из...

ОН. Мне, уважаемый товарищ, все-таки непонятно, с какой стати вы ко мне-то пристали?

ДРУГ. Э-э... мировому человечеству исключительно интересная малейшая мелочь вашей, несомненно, блистательной жизни.

ОН. Согласен. Истинно так. Однако, по благородству характера своего, все же обязан предупредить, что я не наш человек.

ДРУГ. Быть может, именно по этой причине вы представляете особенный интерес для этого... э-э... для всемирного человечества!

ОН. Фу, черт, ну лексикон!.. Это отвратительно, как вы изъясняетесь, молодой человек!

ДРУГ. Когда это у вас началось?

ОН. Что началось?

ДРУГ. Что вы стали не наш человек?

ОН. Помилуйте...

ДРУГ. Не помилую.

ОН. Да ведь этого и быть не могло!

ДРУГ. То есть вы хотите сказать...

ОН. Именно, именно, вы угадали! В молодости я был очень застенчив, почти вот как вы... До конца жизни, пожалуй, не избавился от этого недостатка. Впрочем, научился этот недостаток скрывать. Как и другие мои недостатки. Как-то давно мне привелось встретиться с одним киевлянином, тоже писателем, мы с ним учились в тамошней известной гимназии, знаете?

ДРУГ. Я в этом Киеве никогда не бывал.

ОН. И напрасно, в таком случае вам меня не понять.

ДРУГ. Мало ли я где не бывал...

ОН. Прежде мы с ним не дружили, но встретились душевнейшим образом, как полагается киевлянам. Он воскликнул: «Помню вас, помню! Вы были у нас заводилой! Я старше вас, но до сих пор на слуху ваш беспощадный язык! Да! Латиниста Субоча помните? Так он вас боялся! Вы гремели на всю гимназию!..»

ДРУГ. Так вы гремели в гимназии? Так и запишем...

ОН. По-моему, я не гремел. Я оборонял свою независимость. А что начальство не жаловало меня, это правда. Мне с начальством всю жизнь не везло. Тираны, мой юный друг, тираны, большей частью из мелких, вроде клопов. А между тем, представьте, мальчиком мечтал быть примерным... Старался... А выходило наоборот!..

ДРУГ. Надо полагать, еще в те времена вы и стали не наш человек?

ОН. Позвольте, я именно наш человек, а что не наш — это я выдумал сам, сам подгадил себе.

ДРУГ. Простите, что-то я не пойму...

ОН. Помнится, того дня вы допрашивали меня по поводу моей литературной карьеры...

ДРУГ. Верно. Однако того дня вы мне ничего не сказали такого...

ОН. Так нынче скажу.

ДРУГ. Весь вниманье.

ОН. Имейте в виду, первую свинью я себе еще тогда подложил, а уж потом и пошло...

ДРУГ. Каким образом вам удалось преподнести себе столь бесценный подарок?

ОН. Молодость! Молодость! Со своим первым произведением явился я в одну из весьма почтенных редакций, весьма. Ну, приоделся, натурально, как должно. Увы, не по моде! Раздобыл пиджачную пару, что дико само по себе, когда все в кожаных тужурках и черт знает в чем, завязал игривым бантиком галстук. Наконец, усевшись у редакторского стола, подкинул монокль и ловко поймал его в правый глаз. Даже где-то карточка есть: снят с моноклем в глазу, а волосы зачесаны блестяще назад... Впрочем, на карточку, кажется, снимался поздней...

ДРУГ. Прекрасно, мы это учтем.

ОН. Редактор смотрел на меня потрясенно. И что бы вы думали? Я не остановился на этом! Из кармана жилета я извлек дедовские часы, пожал кнопку, и фамильные куранты проиграли «Коль славен наш Господь в Сионе». «Ну-с?» — вопросительно сказал я, взглянув на редактора, перед которым внутренне трепетал, почти обожествляя его: ведь вся власть у него надо мной, император, палач, черт знает кто! «Ну-с, — ответствовал хмуро редактор. — Возьмите рукопись и чем угодно займитесь, только не литературой, молодой человек». Сказавши это, он поднялся во весь свой нешуточный рост, давая понять, что аудиенция кончена. Я вышел и слышал явственно уходя, как он сказал своему вертлявому секретарю: «Посмотри внимательно и запомни: это не наш человек!». Без сомнения, эта фраза относилась ко мне и со временем стала классической.

ДРУГ. И вы полагаете, что этот случай сыграл роковую роль в ваших дальнейших отношениях с редакторами, издателями, а также с театральной дирекцией?

ОН. Взгляните, птенчик, на частный случай по возможности шире, разумеется, если у вас имеется хоть какой-нибудь кругозор, в чем, простите, я сомневаюсь, поскольку вы нигде не учились, как вся нынешняя литературная братия, черт побери. Все дело в характере. Куранты с моноклем — всего лишь плохо придуманное приспособление, чтобы побороть свою скромность и выставить напоказ свою независимость. Независимость погубила меня.

ДРУГ. Так-с, так-с... Последуем далее-с... Однако, что привело вас в театр?

ОН. Жажда денег и славы! Мечта! Затаенная, светлая! Выйти на аплодисменты и вызовы публики. Она владела мной с детства. Я видел во сне, как я стою, растрепаны волосы, сияю от счастья, а благодарный режиссер-постановщик, который исполнил все от слова до слова, как я написал, у меня на шее висит и обцеловывает меня буквально под рев восторженной публики... Да-а!..

ДРУГ. Позвольте, позвольте... Сдается, вы меня вводите в заблуждение. Помнится, при возобновлении одной вашей пьесы занавес раздвигался шестнадцать раз, все время кричали «автора!», но вы даже носа не высунули из-за кулис.

ОН. Французы говорят, что нам дарят штаны, когда у нас уже задницы нет. Простите за грубое выражение: французы, что с них возьмешь, грубейший народ... Кроме того, за кулисами ко мне подошли и сказали, что один человек очень не советует мне выходить, поскольку мой выход неверно могут понять. Ну, мне пришлось сделать вид, что это задушевнейшее убежденье мое. Так и простоял за кулисами... А вы не из французской газеты?

ДРУГ. Не из французской.

ОН. Может быть, из другой какой-нибудь... дьявольской... э-э... я хочу сказать: иностранной!

ДРУГ. Я из русской.

ОН. Боже мой! Так это хуже всего!

ДРУГ. Я из «Вечерки». Из нашей неповторимой, из нашей прекрасной «Вечерки».

ОН. Ура! Ты слышишь? Закуску на стол! Я ему водки дам. Пускай этот хлюст напьется в свое удовольствие. Опасность мне не грозит. В вашем органе не напечатают обо мне ни строки! Впрочем, и к лучшему. Все равно все переврут.

ОНА (вносит поднос и ставит на столик). Заговорились, заговорились... Давно пора закусить... Прошу вас, будьте как дома. (Уходит.)

ОН. А ты вот что, смотри-ка сюда и читай.

ДРУГ (читает). «Водка — враг, сберкасса — друг».

ОН. На ус намотай да вытащи-ка бутылочку, через форточку, через форточку, стоит, голубушка, между стеклами, охлаждается... Вот, и стопочки есть... Наливай...

Наливают, чокаются, пьют.

ДРУГ (с открытым ртом, изумленно). Что это, а?

ОН. Что, хороша? Хороша! Крепко берет. Вы бы еще...

ОНА (входит с такой же бутылкой). Ах, не успела... Он вам налил воды!

ОН. Прости, брат, меня, к сожалению, водки пока что нельзя, так я эту гадость... А хороша? (ЖЕНА уходит, ПИСАТЕЛЬ смотрит ей вслед, размышляет). Если жизнь не удалась тебе, помни, тебе удастся смерть. Ницше сказал, кажется, в своем «Заратустре». Какая высокопарная чепуха. Обрати на это внимание. Мне мерещится иногда, что смерть — продолжение жизни. Мы только не представляем, как она продолжается... там... Но как-то продолжается, должна продолжаться, очень хочу. Я не о загробном мире теперь говорю. Я не церковник, хотя не возражаю, если бы меня похоронили по церковным обрядам... Так вот, я часто спрашиваю себя: «Что же будет с тобой после смерти, если не удалась тебе жизнь?» Духовное общение с близким человеком после его смерти не проходит, а? Я думаю иногда, что оно может еще обостриться. И очень важно, чтобы это случилось... Ницше дурак... Нет, я, кажется, окончательно плох, если заговорил о таких заумных вещах. Это я-то!..

ДРУГ. Жизнь тебе удалась.

ОН. Не мели чепухи, это глупо.

ДРУГ. Я страшно завидую, вот как она тебе удалась! Ты писал — вопреки обстоятельствам, а обстоятельства были — ого! Грибоедова помнишь?

ОН. Еще бы!

ДРУГ. Есть признание у него: «писал свободно и свободно».

ОН. Мои любимейшие слова у него.

ДРУГ. И голос твой, голос большого художника, сохранился неискаженным, тогда как голоса многих других... Это настоящее, это высшее счастье твое!

ОН. Поди-ка ты со своим счастьем... знаешь куда? Что ты в нем понимаешь? Про меня плели небылицы — вот первое счастье мое. Тысячи, миллионы людей эти небылицы читали и слушали — вот второе счастье мое. Я обречен был молчать, я был лишен возможности защищаться — это третье счастье мое... Это был даже не суд... Ты только подумай: обо мне писали неправду, злую неправду, заметь, искажали мысли мои, искажали дух всего того, что я написал, наконец обрекли на молчанье... Есть ли глубже несчастье? Есть ли несчастье страшней?

ДРУГ. Ты им отомстил!

ОН. Ты прав, об этом я как-то забыл... Э, давай плюнем на них... Ты лучше вот что... ты ящик открой... да не тот! Видишь, свертки в котором. Это рукописи мои. Ты должен знать, где что лежит. Ей придется помочь...

ДРУГ. А что здесь?

ОН. Где?

ДРУГ. Да в левом, внизу.

ОН. О, это мои договоры!

ДРУГ. Так много? Да здесь штук пятьдесят!

ОН. По количеству договоров я держава великая. А кроме договоров и нет ничего.

ДОКТОР (входит). Прекрасно! Закусываем! Есть аппетит? (протирает очки).

ДРУГ (отступает, выходит). Как он вошел...

ОНА. Что? Приготовили?

ДРУГ. Ничего не придумал.

ДОКТОР (садится, щупает пульс). Прекрасно выглядите. Молодое лицо.

ОН. Отсутствие аппетита. Умеренность в пище. Сбросил все лишние килограммы, которые были, то есть лишних-то никогда и не было у меня. Кожа от этого посвежела, морщины исчезли, известный рецепт. Затем придет худоба, от жара кожа станет сухой.

ДОКТОР. Это мы посмотрим еще... А пока все в порядке, и болей нет никаких...

ОН. Уже есть. Пока что не слишком сильны. Кое-как могу двигаться. Недели через две боли станут нестерпимы при малейшем движении. Обычно от таких болей дико кричат.

ДОКТОР. Зрение прилично вполне...

ОН. Сам читать не могу, недели через три-четыре ослепну совсем. Тогда уж недолго...

ДОКТОР. Это вы зря. Медицина сделала огромнейшие успехи с тех далеких времен, когда вы, сударь мой, изучали ее.

ОН. Эх! Эх! Не думал не гадал, что к концу жизни придется пережить разочарование еще и во врачах-терапевтах. Не назову их убийцами, это было бы слишком жестоко, но гастролерами, халтурщиками и бездарностями охотно. Есть, разумеется, исключения, но они редки. Оттого я у вас и лечусь.

ДОКТОР. Благодарю за комплимент, однако не могу не сказать, больно вы нынче строги, а вам этого делать нельзя.

ОН. Я строг? Ни на сколько! Пройдет время, и над нынешними терапевтами будут смеяться, как смеялись над мольеровскими врачами. Сказанное не относится к хирургам, дантистам и окулистам. К жене моей также, лучшему из врачей. Но одной ей не справиться. А потому больше всего да поможет всем нам, больным, Господь.

ДОКТОР. И Господь вам поможет, и мы вас спасем.

ОН. Дудки, доктор. Медицина меня не спасет. Медицина может только немного помочь. С обычным снотворным спать уже не могу. Выпишите-ка дозу двойную.

ДОКТОР. Однако, помилуйте, двойная доза опасна.

ОН. Ничего. Уже не опасна. Лучше я буду спать.

ДОКТОР. Что же, извольте... Однако я вам обязан сказать...

ОН. Доктор, вы же знаете, когда приблизительно это произойдет.

ДОКТОР. Когда?

ОН. Не сегодня, так завтра.

ДОКТОР. Ничего я не знаю.

ОН. Учили же вас.

ДОКТОР. Ничему меня не учили.

ОН. Не может быть!

ДОКТОР. То есть учили-то учили, да я все позабыл.

ОН. Дайте вашу честнейшую руку.

ДОКТОР (подает руку). Я к вам завтра зайду.

ОН. Милости просим. Вероятно, сможете дома застать... я полагаю...

ДОКТОР уходит.

ПИСАТЕЛЬ (долго молчит). Боги, боги мои... Ах, как хочется жить!.. (Молчит, глядя вдаль.)

В другой комнате звонок в дверях, суета. ДРУГ ДОМА встречает кого-то.

ОНА (с испуганным видом суется к нему в кабинет). Прости! Это к тебе... как его... ну, от писателей... Секретарь.

ОН. Поднимите меня.

ОНА. Сережа! Сережа!

Вбегает ДРУГ ДОМА, приподнимает его. ПИСАТЕЛЬ быстро переворачивается. ЖЕНА ПИСАТЕЛЯ подкладывает повыше подушку.

ОН (морщится от боли, говорит почти одними губами). Вы хорошо это делаете... хорошо... Вот и прекрасно... Проси.

В столовой СЕКРЕТАРЬ охорашивается. Входит. Сталкиваются в дверях.

ОНА (мечется по столовой, жутким голосом шепчет). Ну, погоди! Ну, погоди!

ДРУГ ДОМА подает ей воду в стакане. ЖЕНА ПИСАТЕЛЯ отталкивает ее.

СЕКРЕТАРЬ (одет по-военному, держится прямо, подходит по-военному тоже). Здравствуйте! Вот зашел... долг мой...

ОН. Милости просим. Садитесь, садитесь. Удобно ли вам? Какая честь! Прежде не привелось... так теперь видеть рад...

СЕКРЕТАРЬ. Что вы, что вы, не заставляйте краснеть. Я и не читал почти вас ничего, едва с вашими трудами знаком. Разве что пьеса... да, пьесу глядел... однако это театр... Прочее ваше как-то проскользнуло мимо меня.

ОН. Не убивайтесь, пустое.

СЕКРЕТАРЬ. Вот погодите, доберусь я до вас! Только уведомьте, что у вас есть.

ОН (очень громко). Вы слышите? Подите сюда!

В столовой ЖЕНА ПИСАТЕЛЯ отрицательно машет руками, толкает ДРУГА ДОМА к дверям.

ДРУГ (входит к ним в кабинет). Просит простить... отдохнуть прилегла...

ОН. Как жаль! Тогда вы, я вас умоляю, нам помогите. Вот, товарищу хотелось бы знать, что есть у меня, то есть, правильнее сказать, что ж я сочинил. Мне-то совестно, право...

ДРУГ. С чего прикажете начать? С прозы ли, с драм-с?

ОН. Начните хоть с драм-с.

ДРУГ. Ну, эти, «Дни Турбиных». Далее «Бег», «Зойкина квартира», «Багровый остров», «Иван Васильевич», «Пушкин», «Мольер», «Полоумный Журден», «Война и мир», «Мертвые души», «Дон Кихот», то есть это инсценировки, «Минин и Пожарский», «Петр Великий», «Черное море», это либретто. Также «Батум». Ах, да, «Адам и Ева» еще... Кажется, ничего не забыл?..

СЕКРЕТАРЬ. Да это же собрание сочинений! Я, конечно, предполагал, что у вас-таки написано кое-что, однако же столько!.. И все мимо меня! Изумительно! Ротозей же я, ротозей! Простите, все дела да дела!..

ОН. Пожалуйста, прозу.

ДРУГ. Имеются романы, большие. «Белая гвардия», «Записки покойника», «Жизнь господина де Мольера», «Мастер и Маргарита», повести кое-какие, ну, «Собачье сердце», к примеру. Мелочи надо?

ОН. Обойдемся без мелочей.

СЕКРЕТАРЬ. Непостижимо! И это не все?!

ДРУГ. Разумеется, все, кроме напечатанного.

СЕКРЕТАРЬ. Как?!

ОН. Так.

СЕКРЕТАРЬ. Что вы хотите этим сказать?

ОН. Я хочу этим сказать, что вам винить себя с этой стороны не за что. Какой же вы ротозей, с этой-то стороны? Вы не читали меня единственно потому, что меня не издают десять лет, да не жаловали и перед тем...

ДРУГ. Так я пойду?

ОН. Спасибо, голубчик, выручили меня, не то бы сгорел со стыда...

ДРУГ ДОМА выходит в столовую. ЖЕНА ПИСАТЕЛЯ бросается к нему и шипит: «Ах, бандит! Настоящий бандит!».

СЕКРЕТАРЬ. Это безобразие форменное.

ОН. Абсолютно с вами согласен.

СЕКРЕТАРЬ. Печатается же Толстой!

ОН. Так это Толстой!.. Впрочем. Ведь он Алексей... «Хлебом» единым жив человек...

СЕКРЕТАРЬ. Необыкновенная вещь!

ОН. Все видят, если необыкновенная вещь.

СЕКРЕТАРЬ. Я вот не видел...

ОН. Все дело в том, что необыкновенной вещью считать...

СЕКРЕТАРЬ. Погодите, я разберусь!

ОН. С кем же вы разберетесь?

СЕКРЕТАРЬ. В каждом деле бездарности есть. Хоть бы с вами пример. Был директор дурак, снял вашу пьесу. Разобрались, директора сняли.

ОН. «Мольера» так и не возвратили на сцену.

СЕКРЕТАРЬ. Разберемся и с этим!

ОН. Эх! Эх! Разбираться-то придется со всеми. Ведь они все, а не кто-то один, дружно и быстро отнесли поверженного «Мольера» в сарай. На мою драматургию все смотрят трусливо, враждебно. Вся их задача заключается в том, чтобы похоронить ее без шума и как можно скорей. Вот если бы все схватились меня защищать...

СЕКРЕТАРЬ. Что же издательства, редакторы наконец?

ОН. Вот уж если в русской литературе совершенно необыкновенная вещь — так именно это редактор! Просто понять не могу, как редактора носит земля? Ну, форменный, форменный Понтий Пилат!

СЕКРЕТАРЬ. Понтий Пилат? Это в каком же смысле, позвольте узнать?

ОН. А в самом прямом, какой еще может быть смысл. Сидит редактор, сидит, писать, естественно, не умеет, прилично не напишет письма, однако до окаменения убежден, что умней всех и все превзошел, к тому же вкус у него примитивный, воспитан на каком-нибудь Салиасе или Вишневском. Так все, что не подходит под Салиаса или Вишневского, он режет безжалостно или не пропускает совсем. Незрело, говорит, несовременно, несвоевременно, а стиль правит так, что остается газета. И страшно боится всего. Ну, представьте, можно ли бояться — всего? А он боится до куриного визга. Кто скажет? Что подумает? На кофейной гуще гадает: али пойдет, али не пойдет? А вдруг он Достоевского так-то? Или Толстого, того? А вдруг он человечество обворовал?

СЕКРЕТАРЬ. Ну, я полагаю, вы в этом деле пристрастны.

ОН. А конечно пристрастен! Ненавижу редакторов! Редакторы хуже чумы! Э, был бы я Иоанн, царь московский, Грозный, я бы их на кол сажал, читал бы им рукопись и вопрошал: здесь не поправить, не сократить?

СЕКРЕТАРЬ. Какой вы однако... драчливый...

ОН. Вообще-то я мирный, мухи ни одной не обидел.

СЕКРЕТАРЬ. Чего же боятся они?

ОН. Я ж говорю: кто у нас на этих местах? Стыдно сказать. Меньше читали, кукарекали больше. Как же им не бояться, помилуйте! Да тут от страха помрешь даже над букварем! Ведь все абсолютно новое, неслыханно все, вплоть до запятых и кавычек. А мысли-то, мысли? Мысли просто ужасны! Они же никаких мыслей неспособны понять! Вы себя на их место поставьте, а?

СЕКРЕТАРЬ. Чего мне бояться? Я коммунист.

ОН. Вот и редактор так говорит. Ему «Войну и мир» принесли, а он полистал, полистал и этак просто спросил: «Вы кто такой? Вы коммунист, либерал, демократ?» Ну, право, что бы вы сказали ему, будь вы Толстой? То есть, прошу прощения, не этот, «Хлебом» единым, а тот?

СЕКРЕТАРЬ. Я так понимаю: говорите вы лишь о себе. Но вы частный случай. Есть огромная русская литература. Мне русская литература дороже, чем я.

ОН. Все мы частный случай. Все мы и есть наша литература. В каждом частном случае не написана или не издана книга, которая была бы у наших с вами читателей. А ее нет. Редактор не понял, решил, что несовременно, не понравится, не пойдет. И этой книги не будет уже никогда.

СЕКРЕТАРЬ. Да, вот это вопрос так вопрос. Я над этим вопросом думаю часто.

ОН. И к чему вы пришли?

СЕКРЕТАРЬ. Тоже частный случай, а все же... Вот я — пишу роман пятнадцатый год и с ужасом вижу, что мой роман никогда не будет написан... Вы понимаете? Никогда!

ОН. Вы здоровы и молоды...

СЕКРЕТАРЬ. У вас есть что печатать, и вас когда-нибудь напечатают, по крайней мере вы можете на это надеяться. А что делать мне? Служить государству считаю первейшим долгом своим, и я служу. Мне дана огромная власть, чтобы строить нашу литературу. Я и строю, а также пишу... Пишу, пишу, а написать не могу... Это ужасно, вы понимаете?

ОН. Как не понять...

СЕКРЕТАРЬ. Кажется, сила огромная, а силы-то нет...

ОН. В некотором роде я об этом все свои пьесы писал.

СЕКРЕТАРЬ. Надо, надо вас прочитать!

ОН. А вам не давали читать... хоть «Батум»?

СЕКРЕТАРЬ. Слыхал, однако читать не давали.

ОН. Эта пьеса мне особенно дорога...

СЕКРЕТАРЬ. Потому что герой особенный в ней?

ОН. Потому что она убила меня.

СЕКРЕТАРЬ. Как может пьеса убить?

ОН. Очень просто. Ударом ножа, разумеется, в спину.

СЕКРЕТАРЬ. Я ничего не пойму.

ОН. Немудрено.

СЕКРЕТАРЬ. Да скажите же толком!

ОН. Если коротко, так: написал, прочитал, театральные люди, полнейший восторг. У меня телефон не смолкает. Весть, понимаете, разнеслась, что невозможно прекрасная вещь, так все позволения просят, тащат к себе. Москва, Ленинград, какой-то Воронеж, черт знает что! Совершенно необыкновенная вещь: комитет разрешил! Литера Б, можно во всех театрах играть. У меня всего одна такая пьеса была, с литерой Б, да и ту не играли нигде. А эту — шалишь! Роли распределили. Директор за мной машину шлет что ни день, а прежде не присылал никогда, имеют у нас люди чутье, в верном чутье им нельзя отказать. Бригаду создали, я во главе, едем в Тифлис и в Батум, на месте колорит изучать. В поезд садимся, и все ничего! Ну, думаю, что же будет теперь? Может, поезд с рельсов сойдет? Тронулись, едем, и ничего! Серпухов. Получаю депешу. В депеше стоит: «Необходимость поездки отпала возвращайтесь Москву». Как видите, поезд с рельс не сошел. Возвратились. Вошел я сюда в кабинет и почуял: покойником пахнет. Так и случилось: удар пришелся по самым тонким сосудам — в почках, в глазах. Главнее всего: как и во все эти годы, никто не взялся меня поддержать, не сочувствием, нет, сочувствия было достаточно, никто не подумал каким-нибудь действием поддержать...

СЕКРЕТАРЬ. Товарищ Сталин сказал: «Все дети и все молодые люди одинаковы. Не надо ставить пьесу о молодом Сталине».

ОН. Я угадал, и он понял меня.

СЕКРЕТАРЬ. Если вы с ним согласны, отчего же удар?

ОН. Отчего же удар?.. Как вам сказать... Вы должны помнить Толстого, того, настоящего я имею в виду...

СЕКРЕТАРЬ. Я его ученик.

ОН. Да что вы? Как хорошо! Так вот, Лев Николаевич пишет, что в основе исторического процесса лежит роевая, общая жизнь. Так вот, все молодые люди действительно одинаковы, в этом вся соль. Это роевая, общая жизнь, одних задвигает в небытие, других выдвигает вперед, ставит на первое место, у всех на виду и делает их такими, какими видим их мы, а потом видят потомки, историки.

СЕКРЕТАРЬ. Да, это человек величайший, самый великий из всех, какие прошли по земле. След, оставленный им, еще долго будет гореть на земле.

ОН. Ведь я наблюдал его очень близко...

СЕКРЕТАРЬ. Как я понимаю, именно его вы и не могли наблюдать.

ОН. Ага! Вы тоже не знаете? Тогда я вам расскажу! Знаете, когда я был помоложе, тоже пьесу одну написал. К нему прихожу. Он спрашивает меня: «Чего грустный? В чем дело?». «Пьесу, говорю, написал». «Радоваться надо, когда целую пьесу написал. Зачем грустный?». «Не ставит никто». «А где бы поставить хотел?». «Во МХАТе, известное дело». «Театры допускают безобразие! Ты не волнуйся! Садись». Трубку берет. «Барышня! А барышня! Дайте мне МХАТ! МХАТ мне дайте! Это кто? Директор? Слушайте, это Сталин говорит. Алло! Слушайте!». Сердится, в трубку дует. «Дураки там сидят в Наркомате связи. Всегда у них телефон барахлит. Барышня, еще раз дайте мне МХАТ. Еще раз, русским языком вам говорю! Это кто? МХАТ? Слушайте, только не бросайте трубку! Это Сталин говорит. Не бросайте. Где директор? Как? Умер? Только что? Скажи, пожалуйста, какой нервный народ пошел! Пошутить нельзя!». Вот она, роевая-то, общая жизнь... Ужасная вещь...

СЕКРЕТАРЬ. Мысль о ней вас и убила?

ОН. Добила, вернее сказать. Слишком старая мысль, чтобы убить. Она все время точила, точила меня и наконец меня доконала. А тут еще гадостью завоняло, будто я подладиться этой пьесой хотел. Тоже роевая, тоже общая жизнь. Сами подлаживаются, подлаживаются, на брюхе ползут. Они к любой власти подладятся, это я вам говорю. Убеждены, что других людей не бывает, что иначе нельзя, что это закон, мол, Дарвин давно доказал. И мне захотелось в подвал...

СЕКРЕТАРЬ. Так вот вы какой...

ОН. Уж такой...

СЕКРЕТАРЬ. Благодарю вас...

ОН. Не за что благодарить.

СЕКРЕТАРЬ. Я подумаю, что можно сделать для вас. Выздоравливайте скорей.

ОН. Теперь непременно.

СЕКРЕТАРЬ (выходит в столовую, плотно прикрывает дверь за собой, хватается за голову). Какой человек! Какой человек! (Уходит.)

ДРУГ. Вы посидите с ним? А я бы на минутку к своим, как там они?

ОНА. Бегите, конечно. Я посижу.

ДРУГ ДОМА убегает.

ОНА (бодро входит к нему, но говорит напряженно). Как ты себя чувствуешь?

ОН. Скверно. Устал от него. Зачем он приходил?

ОНА. Так, заглянул к товарищу по перу...

ОН (без злобы). Сукин сын.

ОНА. Уж такой... Не бранись.

ОН. Присядь ко мне... вот... посиди...

ОНА (садится, трогает его лоб). Успокойся... Лихорадит тебя...

ОН. Немножко... но это... это пройдет...

ОНА. Помолчим.

ОН. Пока еще нет... Многое надо сказать...

ОНА. Тогда, может быть, лучше тебе почитать?

ОН. Верно... станем работать.

ОНА. С какого места начнем?

ОН. Там, знаешь, в конце... мне показалось... что-то не так... Найди: «Боги, боги мои...»

ОНА (ищет, находит). «Боги, боги мои! Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы над болотами, как загадочны леса. Кто много страдал, кто летел над этой землей, неся на себе непосильное бремя, тот это знает. Это знает уставший...»

ОН. Спасибо.

ОНА. Ну, как?!.. Разве это может не нравиться? Кровью сердца написано это!

ОН. Кровь была теплой. Не кипела в тот день.

ЖЕНА ПИСАТЕЛЯ вздыхает с прерывистым шумом, молча глядит на него.

ОН (продолжает непримиримо). Вычеркни «бремя». Слишком красиво... Своей красотой облегчает страшно-мучительную тяжесть этого груза... (с трудом поднимает руку, проводит по пересохшим губам, ЖЕНА ПИСАТЕЛЯ подносит стакан, ПИСАТЕЛЬ жадно хватает прохладную воду). Спасибо тебе... Пиши... «Груз» будет жестче, грубее... Поставь: «непосильный груз»... и потом в начале выброси о лесах... и поставь восклицательный знак, его там, по-моему, нету... Дальше так напиши: «Кто блуждал в этих туманах, кто много страдал перед смертью...» Так будет сильнее и правильней... И потом, после слов «это знает уставший», поставь: «И он без сожаления покидает туманы земли, ее болотца и реки, он отдается с легким сердцем в руки смерти, зная, что только она одна...»

ОНА. Не думай о ней!

ОН. Я не о ней...

ОНА. Может быть... Но о том еще хуже.

ОН. Хорошо... Теперь вторую часть. Ведь мы остановились на ней? Я не забыл?

ОНА. Мы остановились на ней. Ты не забыл.

ОН. Прекрасно... Начало.

ОНА (читает). «За мной, читатель! Кто сказал тебе, что нет на свете настоящей, верной, вечной любви? Да отрежут лгуну его гнусный язык!..»

ОН. Вот это написано кровью... Впрочем, не слишком красиво?.. Постой...

ОНА. Ты к себе слишком строг.

ОН. Нет, не могу... Боги, боги мои, за что вы так немилосердны ко мне? Неужели и это я заслужил, чтобы вы отняли у меня еще и способность творить?..

ОНА. Ты всегда говорил, что хорошая фраза должна немного скрипеть, чтобы быть по-настоящему легкой.

ОН. Ты знаешь, эти слова я написал о тебе.

ОНА. Я догадалась давно.

ОН. Помнишь, там были десятки людей, а я видел только тебя.

ОНА. В твоих глазах я прочла одиночество... И потом, когда снимали «Мольера»... эту пьесу твою...

ОН. Я хотел тебе что-то сказать. Сейчас отчего-то не помню, что именно... Пожалуй, не знал и тогда, но ужасно хотелось сказать...

ОНА. У тебя было растерянное лицо.

ОН. Мое самое большое несчастье, что я так поздно встретил тебя. Многое в моей жизни могло случиться не так...

ОНА. Не преувеличивай, я загоржусь.

ОН. Представь, никто никогда не верил в меня!

ОНА. Не может этого быть!

ОН. Ты ведь знаешь ее. Она прекрасная женщина... и прочее... да... Ужасно любила по телефону болтать. Я говорю, что мне надо работать, писать. Она возражает: «Разве ты Достоевский?»

ОНА. Боже мой! Ты же как Достоевский, только сам по себе!

ОН. Хотелось бы верить, да тут вся штука не в том...

ОНА. Тогда в чем?

ОН. Вся штука в том, что ты поверила, что я великий писатель, что я делаю настоящее дело и что, это главное, главное, что мне необходимо помочь! И ты помогла, помогла!

ОНА. Ты фантазируешь, как всегда.

ОН. Ты — одна! Единственная моя! Я стал по-настоящему сильным только с тобой!

ОНА. Полно, мой друг, ты был сильным всегда.

ОН. Может быть... Но таким — никогда!

ОНА. Хорошо... оставим... тебе волноваться нельзя...

ОН. Представь, только теперь для меня возможным сделалось все... решительно все!.. То есть, я хочу... меня теперь не собьешь... я не поддамся, не отступлю. Я хотел тебе это сказать...

ОНА. Я поняла.

ОН. Теперь я их знаю... все, все...

ОНА. Оттого, что ты Мастер.

ОН. Хочешь, я расскажу тебе, что будет потом... ну, когда я умру?

ОНА. Я сама узнаю... потом...

ОН. Так вот, когда я умру, меня скоро станут печатать, да, непременно станут печатать, ты увидишь, ты еще вспомнишь меня... И, знаешь, журналы, самые толстые, из тех, что так легкомысленно не брали меня. Они станут ссориться из-за меня. Мои пьесы станут выхватывать друг у друга театры. И тогда все станут тебя приглашать, станут коленопреклоненно просить, чтобы ты рассказывала им обо мне. В дом Грибоедова призовут, Ведь и эти гадости они делать умеют, после того, как ими убитый помрет... Все та же роевая, общая жизнь... И ты выйдешь на сцену в черном бархатном платье с глубоким красивым вырезом на прекрасной груди, заломишь руки и скажешь низким трагическим голосом, ты же актриса: «Отлетел ангел мой...»

ОНА. Я не хочу это слышать. Я не хочу, чтобы ты умирал. Ты не умрешь никогда... А это... это невозможно... неправдоподобно совсем!

ОН. Ты увидишь: будет именно так.

ОНА. Зачем ты мне это сказал? Я никогда не смогу ничего о тебе рассказать...

ОН. Ничего, расскажи... Ведь они люди, обыкновенные люди... Как болит!

ОНА. Ужас какой! Ты все говоришь, говоришь! Помолчи!

ОН. Это... это...

ОНА (склоняется к его губам). Роман? Ты это хочешь сказать?

ОН. Поклянись...

ОНА. Да! Клянусь тебе! Я клянусь: я его напечатаю!

ОН. Хорошо... Спасибо тебе... до земли...

ОНА. Ты усни, ты усни.

ОН. Погоди... Мои рукописи... Он унес мои рукописи!.. Зачем он приходил?..

ОНА. Они здесь, они целы, он ушел, я их стерегу.

ОН. Где они?.. Покажи, покажи!

ОНА. Я... принесу...

ОН. Я хочу сам... подними... Зачем-то ведь он приходил...

ЖЕНА ПИСАТЕЛЯ поднимает его, подводит к столу, выдвигает ящики один за другим.

ОН. Да, хорошо... ты храни... ты храни...

Укладывает его, выскакивает в столовую, звонит, не отвечают.

ОНА (мечется). Надо врача! Надо врача! Боже мой!

ВИДЕНИЕ (появляется в кабинете, стоит и словно колышется). Умираешь?

ОН. Еще... погожу...

ВИДЕНИЕ. Время твое истекло.

ОН. Уходи.

ВИДЕНИЕ. Остается твоя последняя просьба.

ОН. Предайте тело земле.

ВИДЕНИЕ. Будет исполнено.

ОН. Нет, нет! Это ей повредит! Сожгите меня!.. Как хочу... хочу в землю уйти... а нельзя!

ВИДЕНИЕ. Будет исполнено. Ты прав, предание твоего тела земле повредило бы ей. (Исчезает.)

ЖЕНА ПИСАТЕЛЯ вбегает, видит, что он уже мертв, целует в лоб, стоит некоторое время над ним. В столовой звонит телефон.

ЖЕНА ПИСАТЕЛЯ медленно, словно не понимая проходит туда.

ГОЛОС СЕКРЕТАРЯ. Ехал от вас и думал дорогой, чем ему можно помочь.

ОНА. Не надо ему ничего.

ГОЛОС СЕКРЕТАРЯ. Может быть, поездка в Италию... Я сделаю все, что могу.

ОНА. Поздно. Ему уже никто не может помочь.

На сцену падает тьма.