Вернуться к Ю.Л. Слезкин. Столовая гора

Глава восьмая

1

Алексей Васильевич зашел только на минутку. Он хотел узнать, как чувствует себя больная, что сказал доктор. А потом он побежит домой, наденет на голову старый женин чулок и засядет за работу, постарается кое-что восстановить в памяти, кое-что записать для будущего, если только придет такое время, когда можно будет писать и печататься... Ах, вы не звали доктора? Напрасно, всегда следует быть осторожным. Хотя позвольте, дайте руку. Так, так... ну что же, пока все благополучно... До первого волнения, да...

И Алексей Васильевич смотрит на Ланскую с улыбкой — любезной, многозначительной, лукавой улыбкой.

— Пожалуй, я немножко устал, — говорит он, — и не откажусь от чая. Мы работали, мы строили новый мир. Я вертелся весь день как белка в колесе, не примите это за иронию. Утром я заведовал Лито: написал доклад о сети литературных студий и воззвание к ингушам и осетинам о сохранении памятников старины. Кстати, Халил, есть у этих разбойников какая-нибудь старина, если исключить из перечня их драные бешметы? Потом я захожу к Халилу, с ним вместе — в театр, подымаю с одра болящую, на скорую руку обедаю у Дарьи Ивановны в счет будущих благ — благодетельная Дарья Ивановна — и становлюсь по очереди — историком литературы, историком театра, «спецом» по музееведению и археологии, дошлым парнем по части революционных плакатов — мы готовимся к неделе красноармейца — и ходоком по араке. Ваш товарищ по оружию, Зинаида Петровна, — актер Винтер разнюхал изумительный подвальчик в кавказском духе, где черный, как бес, персюк подает в самом заднем чулане горячую араку и шашлык.

Алексей Васильевич отпивает глоток холодного чая, кивает головою — у него привычка дергать головой, когда он говорит и смотрит на Милочку.

— А вы еще говорите, что я индифферентен и не захвачен волной событий? Напротив — захвачен, можно даже сказать — захлебнулся ими.

2

Милочка сбросила чувяки, забралась с ногами на кровать и, сцепив руками колени, смотрит из своего угла, наблюдает за всеми. Она сейчас тихая, тихая. Ей хочется сжаться в комочек, чтобы ее никто не видел, никто не обращал внимания, предоставил бы ее самой себе. Может быть, сегодня ночью она придет домой и будет писать стихи. Очень может быть. Сегодня у нее такое настроение. Заберется вот так же, как сейчас, с ногами на диван, возьмет тетрадку и будет писать, — может быть, напишет что-нибудь о цирке...

— Скажите, Алексей Васильевич, были вы когда-нибудь искренним? — спрашивает Ланская. — Я смотрю на вас, и мне всегда кажется, что вы в маске. Вы точно все время чего-то боитесь, от чего-то прячетесь, что-то хотите скрыть, затушевать. Вы говорите и оглядываетесь. Я тоже боялась, но я все думала, как бы укусить, и это все видели. А вы мягкий, странный вы, Алексей Васильевич!

На минуту лицо его делается настороженным, собранным, он точно весь сжимается и глядит на актрису прищуренными, пытливыми глазами. Но тотчас же улыбка расплывается по его лицу — открытая, совершенно простецкая улыбка славного деревенского парня. Ну как можно ему не верить?

— А вы умная женщина, — говорит он, точно вот только сейчас убедился в этом и от души обрадовался, — право, умная, проницательная женщина. Так вот взяли и разгадали меня. Вынули мою душу и поднесли мне ее на ладошке. Я потрясен, мне даже неловко. Право. Я когда-нибудь поговорю с вами об этом. Наедине. Раз уже так, то мне перед вами нечего скрываться. Мы поговорим, и вы поймете...

Да, да...

3

Да, да... в конце концов, чего ему бояться? Он еще, слава богу, жив, питается, работает, рядом с ним живут так же, как и он, другие милые, культурные, гуманные люди... Кстати, он хотел как-то рассказать об одном гуманном человеке... Не правда ли? Хотя, может быть, это и некстати. Однако раз он теперь вспомнил, то почему же не рассказать?

Собственно, это не он слыхал, а ему передали как некий психологический анекдот. Один из серии анекдотов о человеческой душе. А вы еще, кажется, заметили, что люди просты. Нет, это не совсем так, а впрочем...

Дело в том, что его приятель-врач, собственно даже не приятель, а так, знакомый, случайно разговорился в дороге с одним молодым человеком, особистом. Как врачу, ему интересно было знать, как ведут себя те, которых должны расстрелять, и что чувствуют те, кому приходится расстреливать. Конечно, доктор подошел к этому вопросу осторожно. Ему кое-что было не совсем ясно. Но особист отвечал с полной готовностью и искренностью. Лично ему пришлось расстрелять всего лишь пять человек. Заведомых бандитов и мерзавцев. Жалости он не чувствовал, но все же было неприятно. Стреляя, он жмурил глаза и потом всю ночь не мог заснуть.

Но однажды ему пришлось иметь дело с интеллигентным человеком. Это — бывший кадет, деникинец; застрял в городе, когда пришли красные, и, скрываясь, записался в комячейку. Конечно, его разоблачили и приговорили к расстрелу. Это был заведомый, убежденный, активный контрреволюционер, ни о какой снисходительности не могло быть и речи. Но вот, подите же. Особист даже сконфузился, когда говорил об этом, — у него не хватило духу объявить приговор подсудимому. Он не был настолько жесток. Особист пригласил к себе приговоренного и объявил ему, что приговор вынесен условный, что ему нужно только подписать его и через день он будет освобожден. Потом вывел его на лестницу и... «Что поделаешь, — сказал он врачу, — как ни сурова наша служба, а все же я гуманный человек...»

Алексей Васильевич на мгновение замолкает, из-под бровей наблюдая своих слушателей. Предательская улыбка бродит по его губам.

Все сидят неподвижно, но внезапно Милочка вскакивает из своего угла, становится на пол босыми ногами и кричит со слезами в голосе, блестящими агатовыми глазами глядя на Алексея Васильевича.

— Это гадко, гадко! Подло! Слышите — подло! — кричит она. — Об этом не говорят с улыбкой. Нельзя улыбаться! Слышите, нельзя! Это ужас, это тяжелый крест, но это не все! Нет, не все! И если ваш особист не гуманный, а больной несчастный человек, то вы сухой, слепой, скверный и тоже совсем не гуманный. Вы не понимаете, вы не видите — и вы должны молчать, а не смеяться! Слышите — молчать!

4

Милочкина выходка крайне расстроила Алексея Васильевича. Правда, после того ее успокоили, а Халил рассказал одну из своих аварских легенд, но все же у всех остался неприятный осадок. Алексей Васильевич меньше всего любил оставлять по себе у кого бы то ни было неприязненные или хотя бы неловкие чувства. Боже сохрани, это отнюдь не входило в его расчеты.

Напротив, он старался избегать всего, что могло бы вызвать споры, трения, объяснения, что называется, лицом к лицу. Прежде всего, никогда не знаешь наверно, что можно ожидать от твоего собеседника, какие чувства или больные привязанности скрываются в его душе, чем вызовешь внезапное раздражение, которое в свою очередь породит еще более внезапное действие. Каждый человек — это целый мир, скрывающий в себе, как елочная хлопушка, совершенно неожиданные сюрпризы. А в настоящее время лучше быть подальше от всяких сюрпризов.

Правда, Милочка только лишь взбалмошная, бестолковая, шалая девчонка, и вряд ли от нее можно ждать чего-нибудь дурного. Но она, как все сангвиники, при всей своей доброжелательности, чрезмерно откровенна и искренна, а следовательно, болтлива.

Нет, Алексей Васильевич больше всего не терпел болтливости. Говорить можно помногу — он сам был не прочь поговорить и порассказать кое о чем, — но болтать... выкладывать себя целиком, бегать нагишом при всех... это и бесстыдно, и глупо.

Как много дураков на свете!.. Нет, вы подумайте только, как много глупых людей, готовых вам рассказать о себе все, изложить вам всю свою глупую биографию и все свои идиотские убеждения — это, по-моему, так, а это — вот как, — и потом еще обижаются, когда вы в свой черед не разденетесь перед ними или не скажете им тоже вполне чистосердечно, что они дураки.

Нет, все-таки и приличнее и безопаснее ходить одетым.

Алексею Васильевичу довелось однажды... собственно, даже не ему, а одному его знакомому, видеть такого обнаженного человека: он нисколько не стеснялся своей наготы. Он даже — наивный человек — гордился ею. Просто пришел и заявил — я такой и такой и иным не желаю быть и костюма не надену... Да, просто так и сказал, с полной искренностью, от чистого сердца. И представьте себе — ему поверили. Его приняли за того, кем он был на самом деле, потому что он и не собирался казаться чем-нибудь иным... Вот и все. Вы не верите, чтобы на этом кончилась его история? Но представьте — это так. С тех пор его уже никто не видел. Аминь.

5

Нет, положительно, Алексей Васильевич не стал бы писать своей автобиографии. Он скромен, он не любит шума вокруг своего имени, он делает свое маленькое дело, не ища славы. Бог с ней — с этой славой. Единственно, что он хотел бы написать, так это — роман. И он его напишет — будьте покойны. Роман от него не уйдет. Он будет-таки написан. Во что бы то ни стало.

Все эти заметки, фельетоны, рецензии — все это кусок хлеба, не более. Даже столь плодотворное дело, как заведование Лито и преподавание в студиях... дело первейшей важности, он не спорит, — но все же роман будет написан.

Всегда можно урвать минутку, надеть женин старый чулок на голову, снять американские ботинки, подложить на венский стул диванную подушку и сесть за стол. Чернила и бумагу не трудно позаимствовать в подотделе искусств — не всегда, но можно.

Роман будет называться... впрочем, дело, конечно, не в названии. Его он назвал бы «Дезертир», если бы только не эта глупая читательская манера всегда видеть в герое романа — автора. Пренеприятная и ни на чем не основанная привычка. Издать роман он хотел бы за границей... Пожалуйста, не улыбайтесь... пожалуйста, без задних мыслей. За границей издают лучше, опрятней, чем в России, и, кроме того, там есть бумага... Только всего.

Алексей Васильевич ходит по своей комнате туда и обратно; он думает, кое-что припоминает, собирает свои мысли, изредка бормочет сам с собой. Задает вопросы и отвечает на них. Шагов не слышно, потому что он в носках. На голове черный фильдекосовый чулок, обрезанный и завязанный на конце узлом.

На столе — книги, папки, рукописи, электрическая лампа завешена наволочкой, стакан холодного жидкого чая, тарелка с вареной картошкой, оставленная женой на ужин.

Два часа ночи. В открытом окне черное звездное небо. Душно. Табачный дым не рассеивается, не уплывает в сад. Жена спит без одеяла — ей жарко. Алексей Васильевич видит ее худое, усталое тело, плохо стиранную, заплатанную рубашку и отворачивается, водит глазами по стенам, где висят афиши, портрет Маркса, женины платья. Опять опускает глаза на картонку, желтую, дорожную, с оборванными ремнями картонку, где лежит его сын, и поспешно идет к столу, садится, думает и пишет.

Так проходит час. Черный узел чулка равномерно покачивается, скверное перо скрипит по скверной бумаге.

Но внезапно он морщится, точно от физической боли. Голова его уходит совсем в четырехугольные, плоские плечи. Перед глазами плывут красные круги. Он чувствует безмерную усталость и тошноту.

Поспешно встает, захлопывает окно и торопливо начинает раздеваться. Потом вспоминает о рукописи, оставленной на столе, берет ее, снова прислушивается и прячет за портрет Карла Маркса.

Тишина.

Алексей Васильевич снимает рубашку и по привычке осматривает ее. Он делает это каждый вечер — из страха, животного страха перед вшами, которые мучили его не один месяц. В эти минуты он чувствует к себе омерзение и жалость, в полной мере ощущает свое бессилие.

Потом тушит свет и ощупью пробирается к жене на узкую кровать.