Вернуться к Б.В. Соколов. Сталин, Булгаков, Мейерхольд... Культура под сенью великого кормчего

Андрей Платонов: счастье и несчастье автора «кулацкой хроники»

Вскоре, в мае 1931 года, Сталин разразился убийственной резолюцией в адрес повести Андрея Платонова «Впрок»: «К сведению редакции «Красная Новь».

Рассказ агента наших врагов, написанный с целью развенчания колхозного движения и опубликованный головотяпами-коммунистами с целью продемонстрировать свою непревзойденную слепоту.

И. Сталин.

P.S.: Надо бы наказать и автора, и головотяпов так, чтобы наказание пошло им впрок».

В своих пометках на полях платоновской повести Сталин наградил Платонова следующими нелестными эпитетами: «дурак», «пошляк», «балаганщик», «беззубый остряк», «это не русский, а какой-то тарабарский язык», «болван», «подлец», «да, дурак и пошляк новой жизни», «мерзавец; таковы, значит, непосредственные руководители колхозного движения, кадры колхозов?! Подлец» и т. п.

Главный герой этой «бедняцкой хроники» в эпоху коллективизации отбыл «прочь из верховного руководящего города» вглубь России. Подобные настроения — бежать, укрыться от власти где-то в глуши — охватывали в 30-е годы многих писателей — Даниила Хармса, Михаила Зощенко, Осипа Мандельштама, Леонида Добычина.

В мае — начале июня 1931 года Политбюро рассматривало вопрос о наказании Платонова и провинившихся членов редколлегии «Красной Нови», но определенного решения так и не приняло. 8 июня 1931 года Платонов написал письмо Сталину, в котором извинялся за допущенные идеологические ошибки и назвал повесть «Впрок» «гнусной» и «бредовой». Сталин, похоже, покаянием удовлетворился. Репрессий против Платонова не последовало, хотя его возможности для публикаций были очень ограничены. В том, что его совсем не перестали печатать, Платонову крепко помогло бесспорно пролетарское происхождение. В стране было не так уж много по-настоящему талантливых литераторов с пролетарскими корнями, призванных символизировать «расцвет новой, пролетарской литературы». В данном случае писателя, возможно, спасла его относительно слабая известность, в том числе практически полное отсутствие зарубежного «паблисити», а также малопонятный, «тарабарский» язык, который, как полагал вождь, простой народ все равно не воспримет, а потому Платонова читать не будет.

Тем не менее гнев Сталина «бедняцкая хроника» вызвала нешуточный. Вот что вспоминал член редколлегии «Красной Нови» Владимир Сутырин: «Однажды вечером ко мне на квартиру приехал курьер из Кремля... и сказал, что меня внизу ждет машина, чтобы отвезти в Кремль... Меня привезли в Кремль, и я понял, что меня ведут к Сталину. В приемной у Поскребышева сидел несколько бледный Фадеев. Через некоторое время Поскребышев, очевидно, получив сигнал, встал и предложил нам войти в кабинет Сталина. В большой комнате за длинным столом сидели... члены Политбюро. Здесь Калинин, рядом Ворошилов, вот тут Молотов и все другие... Сталин ходил вдоль стола, попыхивая трубкой. В руке у него был журнал, который легко было опознать, — «Красная Новь». Мы переглянулись с Фадеевым, нам стало понятно, что речь пойдет о рассказе Андрея Платонова.

Не приглашая нас садиться, Сталин, обращаясь к Фадееву, спросил:

— Вы редактор этого журнала? И это вы напечатали кулацкий и антисоветский рассказ Платонова?

Побледневший Фадеев сказал:

— Товарищ Сталин! Я действительно подписал этот номер, но он был составлен и сдан в печать предыдущим редактором. Но это не снимает с меня вины, все же я являюсь главным редактором, и моя подпись стоит на журнале».

Сталин тут же выяснил фамилию злополучного редактора — И.М. Беспалов. И распорядился: «А подать сюда Ляпкина-Тяпкина!» Через полчаса, по словам В. Сутырина, «открылась дверь, и, подталкиваемый Поскребышевым, в комнату вошел бывший редактор. Не вошел, вполз, он от страха на ногах не держался, с лица лил пот. Сталин с удовольствием взглянул на него и спросил:

— Значит, это вы решили напечатать этот сволочной кулацкий рассказ?

Редактор ничего не мог ответить. Он начал не говорить, а лепетать, ничего нельзя было понять из этих беззвучных звуков.

Сталин, обращаясь к Поскребышеву... сказал с презрением:

— Уведите этого... И вот такой руководит советской литературой... — И обращаясь к нам: — Товарищ Сутырин и товарищ Фадеев! Возьмите этот журнал, на нем есть мои замечания, и завтра же напишите статью для газеты, в которой разоблачите антисоветский смысл рассказа и лицо его автора. Можете идти».

В результате в «Красной Нови» появилась покаянно-ругательная статья Александра Фадеева «Об одной кулацкой хронике». А уже 4 июня 1931 года на пленуме РАПП Платонов был объявлен «агентом буржуазии и кулачества в литературе». По поводу фадеевской статьи в дневнике редактора «Нового мира» Вячеслава Полонского сохранилась запись от 4 июля 1931 года, свидетельствующая, что высказывания Сталина о повести «Впрок» тогда же стали достоянием той части литературной общественности, что была приближена к верхам: «...Вчера статья А. Фадеева о повести Платонова «Впрок»: повесть он напечатал в «Красной Нови» — повесть оказалась контрреволюционной. Когда эта рукопись была у меня, я говорил Платонову: «Не печатайте. Эта вещь контрреволюционная. Не надо печатать». А Фадееву нужен был материал для журнала. Он хотел поднять «Красную новь» до уровня, на котором она была «при Воронском». Ну, взял, может быть, рассчитывал на шум в печати — поднимет интерес к журналу. Но «Впрок» прочитал Сталин — и возмутился. Написал (передает Соловьев) на рукописи: «Надо примерно наказать редакторов журнала, чтобы им это дело пошло «впрок»». На полях рукописи, по словам того же Соловьева, Сталин написал будто бы по адресу Платонова: «мерзавец», «негодяй», «гад» и т. п. Словом — скандал. В «Правде» была статья, буквально уничтожившая Платонова. А вчера сам Фадеев — еще резче, еще круче, буквально убийственная статья. Но, заклеймив Платонова как кулацкого агента и т. п., он ни звуком не обмолвился о том, что именно он, Фадеев, напечатал ее, уговорил Платонова напечатать. В статье он пишет: «Повесть рассчитана на коммунистов, которые пойдут на удочку», и т. д. Кончается статья призывом к коммунистам, работающим в литературе, чтобы они «зорче смотрели за маневрами классового врага» и давали ему «своевременный и решительный большевистский отпор». Все это превосходно — но ни звука о себе, о том, что именно он-то и попался на удочку, именно он и не оказался зорким и т. д. Это омерзительно — хочет нажиться на собственном позоре».

Да, тут и Александр Александрович, и Вячеслав Павлович стоят друг друга. Что ж, в номерах служить — подол задрать. Ни того, ни другого не волновала судьба писателя, подвергшегося буквально смертельной опасности. Полонский думал, как бы побольнее уесть конкурента на журнальном поле, Фадеев — о том, как бы поточнее повторить все сталинские филиппики против Платонова и тем смягчить гнев вождя, грозивший редактору «Красной Нови» потерей руководящего кресла.

Фадеев в своей статье утверждал: «Одним из кулацких агентов... является Андрей Платонов, уже несколько лет разгуливающий по страницам советских журналов в маске «душевного бедняка», простоватого, беззлобного юродивого, безобидного, «усомнившегося Макара»... Платонов постарался прикрыть классово враждебный характер своей «хроники» тем, что облек ее в стилистическую одежонку простячества и юродивости...

Платонов обнаглел настолько, что позволяет себе заниматься своими юродивыми пошлостями и тогда, когда он говорит о Ленине. Один из его героев сидит в доме заключения за самоуправство и узнает о смерти Ленина. «Упоев сказал самому себе: «Ленин умер, чего же ради такая сволочь, как я, буду жить!» — и повесился на поясном ремне, прицепив его к коечному кольцу. Но неспавший бродяга освободил его от смерти и, выслушав объяснения Упоева, веско возразил:

— Ты действительно сволочь. Ведь Ленин всю жизнь жил для нас таковых... Как же ты не постигаешь, что ведь Ленин-то умнее всех, и если он умер, то нас без призору не покинул.

Убежденный словами «босяка», Упоев стал «обсыхать лицом».

Нужно обладать неисчерпаемым запасом тупой и самодовольной пошлости для того, чтобы вкладывать эти слова о Ленине в уста бродяги, сидящего под арестом в советском доме заключения.

С этим неисчерпаемым запасом пошлости Платонов и подходит к выполнению заказа, данного ему его классом.

Основной смысл его «очерков» состоит в попытке оклеветать коммунистическое руководство колхозным движением и кадры строителей колхозов вообще. Разумеется, Платонов делает все от него зависящее для того, чтобы извратить действительную картину колхозной стройки и борьбы.

С этой целью всех строителей колхозов Платонов превращает в дураков и юродивых. Юродивые и дурачки, по указке Платонова, делают все для того, чтобы осрамиться перед крестьянством в угоду кулаку, а Платонов, тоже прикидываясь дурачком и юродивым, издевательски умиляется над их действиями. Святая, дескать, простота!»

Коллективизация в повести «Впрок» выступает как «второе издание» политики «военного коммунизма», а Ленин — как главный вдохновитель этой политики (с чем, собственно, не рискнет спорить ни один здравомыслящий человек. — Б.С.):

«— Владимир Ильич, товарищ Ленин, — обратился Упоев, стараясь быть мужественным и железным, а не оловянным. — Дозволь мне совершить коммунизм в своей местности! Ведь зажиточный гад опять хочет бушевать, а по дорогам снова объявились люди, которые не только что имущества, а и пачпорта не имеют! Дозволь мне опереться на пешеходные нищие массы!..

Ленин поднял свое лицо на Упоева, и здесь между двумя людьми произошло собеседование, оставшееся навсегда в классовой тайне, ибо Упоев договаривал до этого места, а дальше плакал и стонал от тоски по скончавшемуся (в первоначальном варианте текста, где Упоев еще именовался Крушиловым, вместо этой авторской недоговоренности была прямая речь Ленина: «Ленин поднял свое лицо на Крушилова: — Знаешь что, товарищ! У тебя ведь разума нет: буржуазия лишила тебя разума, но не успела уничтожить в тебе гигантского чувства жизни и того самого высокого ощущения будущего человечества, которое называется революцией. Ты одарен крупной стихией жизни, но ты можешь много навредить нам, если не приобретешь дисциплины и организованности». — Б.С.).

— Поезжай в деревню, — произнес Владимир Ильич на прощанье, — мы тебя снарядим — дадим одежду и пищу на дорогу, а ты объединяй бедноту и пиши мне письма: как у тебя выходит.

— Ладно, Владимир Ильич, — через неделю все бедные и средние будут чтить тебя и коммунизм!

— Живи, товарищ, — сказал Ленин еще один раз. — Будем тратить свою жизнь для счастья работающих и погибающих: ведь целые десятки и сотни миллионов людей умерли напрасно!»

Если сколько-нибудь внимательно вчитаться в текст платоновской «бедняцкой хроники», то станет ясно, что писатель отнюдь не заблуждался насчет того, что все «перегибы», якобы допущенные местными работниками, были всего лишь точным следованием директивам из Москвы. Вот что по этому поводу писал Платонов в повести «Впрок»: «Ни один середняк в Перепальном при раскулачивании обижен не был — наоборот, середняк Евсеев, которому поручили с точностью записать каждую мелочь в кулацких дворах, чтобы занести ее в колхозный доход, сам обидел советскую власть. А именно, когда Евсеев увидел горку каких-то бабье-дамских предметов в доме Ревушкина, то у Евсеева раздвоилось от жадной радости в глазах, и он взял себе лишнюю половину, по его мнению, лишь вторившую предметы, — таким образом, от женского инвентаря ничего не осталось, а государство было обездолено на сумму в сто или двести рублей.

Такое единичное явление в районе обозначили впоследствии разгибом, а Евсеев прославился как разгибщик — вопреки перегибщику. Здесь я пользуюсь обстоятельствами, чтобы объявить истинное положение: перегибы при коллективизации не были сплошным явлением, были места, свободные от головокружительных ошибок, и там линия партии не прерывалась и не заезжала в кривой уклон. Но, к сожалению, таких мест было не слишком много. В чем же причина такого бесперебойного проведения генеральной линии?

По-моему, в самостоятельно размышляющей голове Кондрова. Многих директив района он просто не выполнял.

— Это писал хвастун, — говорил он, читая особо напорные директивы, вроде «даешь сплошь в десятидневку» и т. п. — Он желает прославиться, как автор какой, я, мол, первый социализм бумажкой достал, сволочь такая!

Другие директивы, наоборот, Кондров исполнял со строгой тщательностью.

— А вот это мерно и революционно! — сообщал он про дельную бумагу. — Всякое слово хрустит в уме, читаешь — и как будто свежую воду пьешь: только товарищ Сталин может так сообщать! Наверно, районные черти просто себе списали директиву с центральной, а ту, которую я бросил, сами выдумали, чтобы умнее разума быть!

Действовал Кондров без всякого страха и оглядка, несмотря на постоянно грозящий ему палец из района:

— Гляди, Кондров, не задерживай рвущуюся в будущее бедноту — заводи темп на всю историческую скорость, невер несчастный!

Но Кондров знал, что темп нужно развить в бедняцком классе, а не только в своем настроении; районные же люди приняли свое единоличное настроение за всеобщее воодушевление и рванулись так далеко вперед, что давно скрылись от малоимущего крестьянства за полевым горизонтом.

Все же Кондров совершил недостойный его факт: в день получения статьи Сталина о головокружении к Кондрову по текущему делу заехал предрика. Кондров сидел в тот час на срубе колодца и торжествовал от настоящей радости, не зная, что ему сделать сначала — броситься в снег или сразу приняться за строительство солнца, — но надо было обязательно и немедленно утомиться от своего сбывшегося счастья.

— Ты что гудишь? — спросил его неосведомленный предрика. — Сделай мне сводочку...

И тут Кондров обернул «Правдой» кулак и сделал им удар в ухо предрика».

Весь юмор ситуации можно оценить, если учесть, что председатель колхоза «Доброе начало» Кондров изобрел «колхозное электрическое солнце», которое светило бы «целиком в сторону колхоза», заменяя в пасмурную погоду настоящее солнце, но которое окончательно и бесповоротно вышло из строя, проработав всего полчаса. Колхозы для Платонова — столь же неестественное и бесполезное, противоречащее человеческой природе явление, как и электрическое солнце, призванное заменить подлинное. Разумеется, Сталину не могло понравиться подобное издевательство над своей статьей, которую Платонов уподобил кастету. И в одночасье прозревший Фадеев послушно клеймит Платонова и за Кондрова, и за злосчастное «электрическое солнце»: «И в городах необходимо устроить районное общественное солнце, дабы техника всюду горела и гремела по нашей стране...» Так идут пункт за пунктом, основная цель которых показать: до чего же, дескать, «потешно» получается, когда наши «мужички» («охломоны») берутся за технику. «Остроумие» Платонова, как видим, куцее и убогое, выдумка его — плоская и дешевая. Но она обнаруживает высокую классовую кулацкую сознательность. Враг знает, куда он метит: он высмеивает то массовое движение за овладение техникой, которое является одним из вернейших орудий в классовой борьбе пролетариата и руководимых ими масс крестьянства».

Характерно, что в повести «Впрок» единственный вид кооператива, о котором Платонов говорит вполне серьезно, без тени ерничества и с нескрываемым сочувствием, это объединение, созданное по инициативе самих крестьян, без всякого вмешательства, там, где такого объединения требуют природные условия: «Придолинное крестьянство еще в 1924 году, когда я был на Тихой Сосне, уже знало, что вести пойменное хозяйство, тем более создать из болота луга, одним напряжением единоличного хозяйства нельзя — и в 1925 году, к моменту начала работ, все заинтересованное обедневшее крестьянство объединилось в мелиоративные товарищества, то есть в зачаточную форму производственного кооператива». Писатель принимал только те формы кооперации, которые находятся в гармонии с природой и народными чаяниями. А ту коллективизацию, которую на практике осуществил Сталин, Платонов рассматривал как неприкрытое ограбление народа в пользу государства. Не случайно в повести «Впрок» подчеркнуто, что «дальше жизнь пойдет еще хуже... людей придется административно кормить из ложек, будить по утрам и уговаривать прожить очередную обыденку». Издевался он и над гигантоманией, свойственной советским техническим проектам. Один из героев «Впрок», «лучший вождь и друг машин» Григорий Михайлович Скрынко, директор МТС, заявляет: «...Больше не могу терпеть... отсталости. Зачем нам нужны трактора в каких-то двенадцать, двадцать или шестьдесят сил. Это капиталистические слабосильные марки! Нам годятся машины в двести сил, чтоб она катилась на шести широких колесах, чтоб на ней не аэроплан трещал, а дышал бы спокойный нефтяной дизель или газогенератор. Вот что такое советский трактор, а не фордовская горелка!» Наверное, Платонов, сам инженер, догадывался, что мощные трактора нужны не для крестьянских нужд, крестьянам-то как раз пригодились бы «фордовские горелки», сжиравшие куда меньше топлива и гораздо меньше уродовавшие почву. Гигантские трактора мощностью в 200 и более лошадиных сил нужны только как прообразы танков и тяжелых артиллерийских тягачей.

Друг Платонова Михаил Шолохов в «Поднятой целине» переиначил в «правильном», партийном духе некоторые сюжеты «Впрок». Так, у Платонова есть злая пародия на массовый убой скота, осуществлявшийся крестьянами накануне коллективизации и представлявшийся пропагандой как «кулацкие происки». На самом-то деле народ не очень горел желанием расставаться с собственностью и предпочитал лучше напоследок наесться мяса «от пуза», чем отдавать корову дяде в колхоз. Один из платоновских героев, кулак Верещагин, морит голодом своих лошадей, чтобы получить за них завышенные страховые премии. У Шолохова же убой скота представлен как происки пробравшегося в колхоз кулака Якова Лукича Островнова. Сам же Яков Лукич морит голодом не лошадей, за которыми, напротив, самоотверженно ухаживает (они должны пригодиться антисоветским повстанцам). Он морит голодом собственную мать, которая случайно проболталась о планах восстания.

В платоновской повести колхозное начальство личным примером демонстрирует колхозникам, как надо правильно работать на тракторе, равно как правильно пережевывать пищу (вспомним лозунг «Двенадцати стульев» Ильфа и Петрова: «Тщательно пережевывая пищу, ты помогаешь обществу»): «От Упоева колхозники чувствовали не зажим, а отжим, который заключался в том, что Упоев немедленно отжимал прочь всякого нерачительного или ленивого работника и лично совершал всю работу на его глазах.

Мне пришлось наблюдать, как он согнал рулевого с трактора, потому что тот жег керосин с черным дымом, и сам сел править, а рулевой шел сзади пешком и смотрел, как надо работать. Так же внезапно и показательно Упоев внизывался в среду сортировщиков зерна и порочил их невнимательный труд посредством своего уменья. Он даже нарочно садился обедать среди отсталых девок и показывал им, как надо медленно и продуктивно жевать пищу, дабы от нее получалась польза и не было бы желудочного завала. Девки действительно, из страха или сознания — не могу сказать точно, от чего, — перестали глотать говядину целыми кусками. Раньше же у них постоянно бурчало в желудке от несварения. Подобным же способом показа образца Упоев приучил всех колхозников хорошо умываться по утрам, для чего вначале ему пришлось мыться на трибуне посреди деревни, а колхозники стояли кругом и изучали его правильные приемы».

Шолохов же без всякой издевки, на полном серьезе, заставил председателя колхоза Семена Давыдова, балтийского матроса, демонстрировать казакам образцовую пахоту, правда, не на тракторе, а на быках. Автор «Поднятой целины» шел от платоновской пародии к социалистическому реализму.

Фадеев особо обрушился на вставную новеллу-притчу о батраке Филате, пародийно уподобленном Иисусу Христу (в его имени легко прочитывается имя прокуратора Иудеи Понтия Пилата, отправившего на крестную смерть Христа): «В... елейно-фальшивом, сладком, лицемерном тоне описывает Платонов и выдуманную им историю о том, как голодающего батрака Филата, неизвестно почему, долго не принимают в колхоз, а потом устраивают ему издевательский прием на первый день пасхи, «дабы вместо воскресения Христа устроить воскресение бедняка в колхозе». Филат умирает от «счастья» (умирает в буквальном смысле), а председатель напутствует: «Прощай, Филат... Велик твой труд, безвестный знаменитый человек». Это — образчик самой подлой и омерзительной клеветы. Потому что на нашей советской земле, которую рабочие и крестьяне кровью отстояли от соединенных сил мирового капитала, миллионы трудящихся Филатов впервые освободились от гнета и издевательств помещиков и капиталистов. Под руководством рабочего класса они освобождаются и от кулацкой кабалы, создают новые формы социалистического труда, становятся в разумные отношения друг с другом, рождают могучие таланты во всех областях человеческой деятельности».

У Платонова Филат пародийно уподоблен пасхальной искупительной жертве и одновременно — умирающему божеству, призванному воскреснуть в новой колхозной жизни тогда, когда она расцветет полным цветом. Но Филат в повести так и не воскресает. Смерть же, по Платонову, для Филата есть освобождение от мук земной жизни. Неслучайны последние слова Филата: — Врешь, тайный гад! Вот он я, живой — ты видишь, солнце горит над рожью и надо мной! Меня кулаки тридцать семь лет томили, и вот меня уже нет.

Вслед за тем Филат шагнул два шага, открыл глаза и умер с побелевшим взором».

В финале же Платонов признается: «Расставаясь с товарищами и врагами, я надеюсь, что коммунизм наступит скорее, чем пройдет наша жизнь, что на могилах всех врагов, нынешних и будущих, мы встретимся с товарищами еще раз и тогда поговорим обо всем окончательно». Коммунизм уподоблен Второму пришествию Христа, и в то же время здесь отразилось учение любимого Платоновым Николая Федорова о воскрешении мертвых. Но воскреснуть, по мысли автора «Впрок», должны не враги, а только товарищи.

Платонов поспешил оправдаться перед верховным вождем. И это ему, судя по дальнейшему развитию событий, в целом удалось. В письме Сталину от 8 июня 1931 года Платонов писал: «Товарищ Сталин.

Я прошу у вас внимания, которое делами пока еще не заслужил. Из необходимости беречь ваше время я буду краток, может быть, даже в ущерб ясности дела.

В журнале «Красная Новь» напечатана моя повесть «Впрок». Написана она более года тому назад. Товарищи из рапповского руководства оценили эту мою работу как идеологически крайне вредную. Перечитав свою повесть, я многое передумал; я заметил в ней то, что было в период работы незаметно для меня самого и явно для всякого пролетарского человека — кулацкий дух, дух иронии, двусмысленности, ухищрений, ложной стилистики и т. д. Получилась действительно губительская работа, ибо ее только и можно истолковать во вред колхозному движению. Но колхозное движение — есть самый драгоценный, самый, так сказать, трудный продукт революции. Этот продукт, как ребенок, требует огромного, чуткого внимания, даже при одном только приближении к нему. У меня же, коротко говоря, получилась какая-то контрреволюционная пропаганда (первичные намерения автора не меняют дела — важен результат). Вам я пишу это прямо, хотя тоска не покидает меня. Я увидел, что товарищи из РАППа — правы, что я заблудился и погибаю.

В прошлом году, летом, я был в колхозе средневолжского края (после написания «Впрок»). Там я увидел и почувствовал, что означает в действительности социалистическое переустройство деревни, что означают колхозы для бедноты и батраков, для всех трудящихся крестьян. Там я увидел колхозных людей, поразивших мое сознание, и там же я имел случай разглядеть кулаков и тех, кто помогает им. Конкретные факты были настолько глубоки, иногда трагичны по своему содержанию, что у меня запеклась душа, — я понял, какие страшные, сумрачные силы противостоят миру социализма и какая неимоверная работа нужна от каждого человека, чья надежда заключается в социализме. В результате поездки, в результате идеологической помощи ряда лучших товарищей, настоящих большевиков, я внутренне, художественно отверг свои прежние сомнения — а их надо было отвергнуть и политически и уничтожить или не стараться печатать. В этом было мое заблуждение, слабость понимания обстановки. Тогда я начал работать над новой книгой, проверяя себя, ловя на каждой фразе и каждом положении, мучительно и медленно, одолевая инерцию лжи и пошлости, которая еще владеет мною, которая враждебна пролетариату и колхозникам. В результате труда и нового, т. е. пролетарского подхода к действительности, мне становилось все более легко и свободно, точно я возвращался домой из чужих мест.

Теперь рапповская критика объяснила мне, что «Впрок» есть вредное произведение для колхозов, для той политики, которая служит надеждой для всех трудящихся крестьян во всем мире. Зная, что вы стоите во главе этой политики, что в ней, в политике партии, заключена работа о миллионах (так в тексте машинописной копии письма, которую Сталин передал Горькому; вероятно, в данном случае здесь мы имеем дело с опечаткой, и в оригинале письма было: «забота о миллионах». — Б.С.), я оставляю в стороне всякую заботу о своей личности и стараюсь найти способ, каким можно уменьшить вред от опубликования повести «Впрок». Этот способ состоит в написании и опубликовании такого произведения, которое бы принесло идеологической и художественной пользы для пролетарского читателя в десять раз больше, чем тот вред, та деморализующая контрреволюционная ирония, которые объективно содержатся во «Впроке».

Вся моя забота — в уменьшении вреда от моей прошлой литературной деятельности.

Над этим я работаю с осени прошлого года, но теперь я должен удесятерить усилия, ибо единственный выход находится в такой работе, которая искупила бы вред от «Впрока». Кроме этого главного дела, я напишу заявление в печать, в котором сделаю признание губительных ошибок своей литературной работы — и так, чтобы другим страшно стало, чтобы ясно стало, что какое бы то ни было выступление, объективно вредящее пролетариату, есть подлость, и подлость особо гнусная, если ее делает пролетарский человек.

Ясно, что такое заявление есть лишь обещание искупить свою вину, но не само искупление. Однако я еще никогда не делал таких заявлений и не сделал бы, если бы не был уверен, что выполню.

Товарищ Сталин, я слышал, что вы глубоко цените художественную литературу и интересуетесь ею. Если вы прочитали или прочитаете «Впрок», то в вас, как теперь мне ясно, это бредовое сочинение вызовет суровое осуждение, потому что вы являетесь руководителем социалистического переустройства деревни, что вам это ближе к сердцу, чем кому бы то ни было.

Этим письмом я не надеюсь уменьшить гнусность «Впрока», но я хочу, чтобы вам было ясно, как смотрит на это дело виновник его — автор, и что он предпринимает для ликвидации своих ошибок.

Перечитав это свое письмо к вам, мне захотелось добавить еще что-нибудь, что бы служило непосредственным выражением моего действительного отношения к социалистическому строительству. Но это я имею право сделать, когда уже буду полезен революции.

Глубоко уважающий вас Андрей Платонов».

Аналогичные мысли писатель высказывал и в других покаянных письмах. Так, через полтора месяца после письма Сталину, 24 июля 1931 года, Платонов писал насчет «Впрок» Горькому: «Глубокоуважаемый Алексей Максимович!

Вы знаете, что моя повесть «Впрок», напечатанная в № 3 «Красной Нови», получила в «Правде», в «Известиях» и в ряде журналов крайне суровую оценку.

Это письмо я Вам пишу не для того, чтобы жаловаться, — мне жаловаться не на что. Я хочу Вам лишь сказать как человеку, мнение которого мне дорого, как писателю, который дает решающую, конечную оценку всем литературным событиям в нашей стране, — я хочу сказать Вам, что я не классовый враг и сколько бы я не выстрадал в результате своих ошибок, вроде «Впрока», я классовым врагом стать не могу и довести меня до этого состояния нельзя, потому что рабочий класс — это моя родина и мое будущее связано с пролетариатом. Я говорю это не ради самозащиты, не ради маскировки, — дело действительно обстоит так. Это правда еще и потому, что быть отвергнутым своим классом и быть внутренне все же с ним — это гораздо более мучительно, чем сознать себя чуждым всему, опустить голову и отойти в сторону.

Мне сейчас никто не верит — я сам заслужил такое недоверие. Но я очень хотел бы, чтобы Вы мне поверили; поверили, лишь в единственное положение: я не классовый враг.

«Впрок» я писал более года назад — в течение 10—12 дней. Отсюда его отрицательные качества технического порядка. Идеологическая же вредность, самое существо дела, произошла не по субъективным причинам. Но этим я не снимаю с себя ответственности и сам теперь признаю, после опубликования критических статей, что моя повесть принесла вред. Мои же намерения остались ни при чем: хорошие намерения, как известно, иногда лежат в основании самых гадких вещей. Ответственности за «Впрок», повторяю, я себя не снимаю, — это значит, что я должен всею своею будущей литературной работой уничтожить, перекрыть весь вред, который я принес, написав «Впрок».

Лично для Вас, Алексей Максимович, я должен сообщить следующее. Много раз в печати упоминали, что я настолько хитрый, что сумел обмануть несколько простых, доверчивых людей. Вам я должен сообщить: эти «несколько» равны минимум двенадцати человекам; причем большинство из них старше меня возрастом, старше опытом, некоторые уже сами видные литераторы (во много раз сделавшие больше, чем я). Рукопись проходила в течение 8—10 месяцев сложный путь, подвергалась несколько раз коренной переделке, переработкам и т. д. Все это совершалось по указаниям редакторов. Иные редакторы давали такую высокую оценку моей работе, что я сам удивлялся, ибо знал, что по художественным качествам этот «Впрок» произведение второстепенное. Теперь я понимаю, что такие редакторы были неквалифицированные люди. Но тогда мне было понять это трудней. Член одной редколлегии сказал мне следующее: «Ты написал классическую вещь, она будет жить долгие годы» и т. д.

Я редко видел радость, особенно в своей литературной работе, естественно, я обрадовался, тем более что другие редакторы тоже высоко оценили мою работу (не в таких, конечно, глупых словах, как упомянутый член редколлегии). Однако я умом понимал: что-то уж слишком! Жалею теперь, что я поверил тогда и поддался редкому удовольствию успеха. Нужно было больше думать самому.

Теперь же вышло, что я двенадцать человек обманул — одного за другим. Я их не обманывал, Алексей Максимович, но вещь все же вышла действительно «обманная» и классово враждебная. Я не хочу сказать, что 12 человек отвечают вместе со мной перед пролетарским обществом за вред «Впрока». И чем они могут ответить? Ведь никакой редактор не станет писать таких произведений, которые поднялись бы идеологически и художественно на такой уровень, что «Впрок» бесследно бы исчез.

Я автор «Впрока», и я один отвечаю за свое сочинение и уничтожу его будущей работой, если мне будет дана к тому возможность. У редакторов же было не одно мое дело, и они могли ошибиться, но только я их не обманывал. Некоторых из них я не перестал уважать и теперь.

Если же допустить хитрый сознательный обман с моей стороны, то напрашивается юмористическая мысль: не сделать ли того, кто сумел последовательно обмануть 12 опытных людей, самого редактором, ибо уж его-то не обманет никто!..

Я хотел бы, чтобы Вы поверили мне. Жить с клеймом классового врага невозможно — не только морально невозможно, но и практически нельзя. Хотя жить лишь «практически», сохраняя собственное туловище, в наше время вредно и ненужно...»

Горький Платонову не рискнул ответить. Неизвестно, заступился ли он за писателя, ранние произведения которого ценил достаточно высоко, но прямых репрессий против Платонова предпринято не было. Как мы увидим дальше, не исключено, что уцелеть автору «Впрок» помогло чистое недоразумение.

Написал Платонов отречение от злосчастной повести и для печатных изданий, но там их так и не опубликовали. 9 июня 1931 года — в «Литературную газету» и «Правду»:

«Нижеподписавшийся отрекается от всей своей прошлой литературно-художественной деятельности, выраженной как в напечатанных произведениях, так и в ненапечатанных.

Автор этих произведений в результате воздействия на него социалистической действительности, собственных усилий навстречу этой действительности и пролетарской критики пришел к убеждению, что его прозаическая работа, несмотря на положительные субъективные намерения, приносит сплошной контрреволюционный вред сознанию пролетарского общества.

Противоречие между намерением и деятельностью автора явилось в результате того, что субъект автора ложно считал себя носителем пролетарского мировоззрения, — тогда как это мировоззрение ему предстоит еще завоевать.

Нижеподписавшийся, кроме указанных обстоятельств, почувствовал также, что его усилия уже не дают больше художественных результатов, а дают даже пошлость, вследствие отсутствия пролетарского мировоззрения.

Классовая борьба, напряженная забота пролетариата о социализме, освещающая, ведущая сила партии — все это не находило в авторе письма тех художественных впечатлений, которых эти явления заслуживали. Кроме того, нижеподписавшийся не понимал, что начавшийся социализм требует от него не только изображения, но и некоторого идеологического опережения действительности — специфической особенности пролетарской литературы, делающей ее помощницей партии.

Автор не писал бы этого письма, если бы не чувствовал в себе силу начать все сначала и если бы он не имел энергии изменить в пролетарскую сторону свое собственное вещество. Главной же заботой автора является не продолжение литературной работы ради ее собственной «прелести», а создание таких произведений, которые бы с избытком перекрыли тот вред, который был принесен автором в прошлом.

Разумеется — настоящее письмо не есть самоискупление вредоносных заблуждений нижеподписавшегося, а лишь гарантия их искупить и разъяснение читателю, как нужно относиться к прошлым сочинениям этого автора.

Кроме того, каждому критику, который будет заниматься произведениями Платонова, рекомендуется иметь в виду это письмо».

Здесь, в отличие от письма Сталину, содержалась скрытая издевка над основным принципом социалистического реализма — изображать действительность не такой, какая она есть, а какой она должна быть в соответствии с принципами коммунистической идеологии. Счастье Платонова, что газеты его письмо так и не опубликовали. А в финале своей повести «Котлован», так и не напечатанной при его жизни, Платонов заставил одного из героев, инвалида Жачева, потрясенного смертью так и не воскресшей девочки Насти, произнести совсем уж крамольное с «пролетарской» и «советской точки зрения»:

«— Я теперь в коммунизм не верю!

— Почему, стервец?

— Ты же видишь, что я урод империализма, а коммунизм — это детское дело, за то я и Настю любил... Пойду сейчас на прощанье товарища Пашкина убью.

И Жачев уполз в город, более уже никогда не возвратившись на котлован...

Погибнет ли эсесерша подобно Насте или вырастет в целого человека, в новое историческое общество? Это тревожное чувство и составило тему сочинения, когда его писал автор. Автор мог ошибиться, изобразив в смерти девочки гибель социалистического поколения, но эта ошибка произошла лишь от излишней тревоги за нечто любимое, потеря чего равносильна разрушению не только всего прошлого, но и будущего».

В начале 30-х годов Платонов уже не верил в социализм, по крайней мере, в тот, который был создан в Советском Союзе.

Не исключено, что сам Андрей Платонов избежал репрессий потому, что его перепутали с другим Платоновым, Алексеем, активным деятелем группы «Перевал», арестованным и умершим в лагере. Осведомитель НКВД сообщал: «22 июня 1937 года литератор Андрей Платонов на вопрос, был ли он в «Перевале», ответил, что никогда членом этой группы не был, что его путают с Алексеем Платоновым, действительно состоявшим в «Перевале». На вопрос, откуда он близко знает перевальцев, он объяснил, что встречался с ними у Пильняка в 1929 году, когда Пильняк с Иваном Катаевым учреждали общество «30-е годы».

Платонов рассказывал о тетради, в которую перевальцы записывали свои мысли, и сказал, что даже для 1929 года эти записи звучали совершенно явно контрреволюционно. Точнее, он ни про состав людей, ни про содержание записей не сказал (наверное, проницательный Андрей Платонович заподозрил, что беседует с ним человек «бравый и присяжный». — Б.С.), ссылаясь на то, что многое забыл: «Они с тех пор много новой чепухи придумали».

Он думает, что если этой тетради не оказалось у Ивана Катаева при аресте, то она, вероятно, осталась у Пильняка: «Если она попадется чекистам, многим из этой шпаны достанется» (это определение «перевальцев» оставим на совести Платонова; не исключено, что безвестный осведомитель платоновский эпитет еще и усилил. — Б.С.).

Сам он в тетрадь ничего не написал, хотя ему, по его словам, ее подсовывали несколько раз... Он спросил Пильняка: «Что же это за чертовщина». Пильняк ответил: «Пусть ребятишки побалуются».

Платонов думает, что Андрей Новиков может быть привлечен к ответственности за свои «перевальские дела». Он был до последнего времени дружен с Зарудиным и другими и теперь очень опасается ареста».

К счастью для Андрея Платонова, это донесение не предназначалось непосредственно для первых лиц государства и до Сталина наверняка не дошло. Так что Иосиф Виссарионовичем остался в святом неведении о том, что в русской литературе существует не один, а два писателя Платонова. Не исключено, что Сталин однажды действительно поинтересовался: «Где этот мерзавец Платонов, что написал гнусный антиколхозный пасквиль «Впрок»?» И его радостно успокоили: «Все в порядке, товарищ Сталин, сидит». А может быть, вождь на самом деле ничего не перепутал, а просто удовлетворился тем покаянным письмом, что прислал ему Андрей Платонов, и решил, что этого писателя, не отличавшегося, к тому же, известностью среди широких масс, трогать не стоит.

Счастье Андрея Платонова, что существовал еще один Платонов. Возможно, это спасло автору «Впрок» жизнь. Но несчастье заключалось в том, что семью Андрея Платонова репрессии все же не миновали. И имели они самые трагические последствия. Сын писателя 16-летний школьник Платон Андреевич Платонов, или Тошка, был арестован 4 мая 1938 года по обвинению в соучастии в террористическом акте и участии в контрреволюционной организации. 23 сентября 1938 года ему дали 10 лет тюремного заключения. В ходе начавшейся после падения Ежова «бериевской оттепели» по протесту Генерального прокурора СССР приговор был отменен, обвинение переквалифицировано на «контрреволюционную пропаганду и агитацию», а срок заключения снижен до фактически отбытого. 26 октября 1940 года Платон Платонов был освобожден из заключения. При пересмотре дела Платон заявил: «Я дал ложные, фантастические показания с помощью следователя, который меня допрашивал, а подписал я эти показания под угрозой следователя, который заявил, что если я не подпишу показания, то будут арестованы мои родители...» Однако в тюрьме юноша заразился туберкулезом и скончался в 1943 году.

В данном случае арест сына не был, как в случае с Анной Ахматовой, способом давления на Платонова. С точки зрения власти, он был слишком незначительным писателем, чтобы применять против него столь изощренные методы нажима. Скорее всего, П.А. Платонов стал жертвой чистки 1937—1938 годов, был арестован за антисоветские разговоры, а затем чекисты, как водится, раздули дело.

Андрей Платонов хлопотал об освобождении сына и просил Шолохова помочь ему в этом. До сих пор остается вопросом, действительно ли вмешательство автора «Тихого Дона» сыграло свою роль, или Платонов-младший был освобожден в рамках общего пересмотра сфабрикованных при Ежове дел, которое инициировал Берия.

27 февраля 1939 года осведомитель НКВД докладывал: «Писатель Андрей Платонов, после двух разговоров с ним писателя М. Шолохова, внушившего ему, что его малолетний сын приговорен к 10 годам, наверное, без всяких к тому оснований — находится сейчас в чрезвычайно подавленном, растерянном состоянии. Он все время говорит только о рассказах Шолохова о массовых беззакониях, практиковавшихся органами НКВД, и о том, что, следовательно, Тошка страдает безвинно. Настроение это усугубляется тем, что Платонов не может никак получить справку о том, где находится сын, и подозревает, что он умер в тюрьме».

Шолохов на опыте своих друзей был хорошо осведомлен, как пытают в НКВД, и наверняка в подробностях просветил Платонова, что могли сделать с его сыном, и это потрясло несчастного отца. Но Платонов очень скоро разуверился в способности Шолохова помочь Тошке. 12 марта 1939 года осведомитель НКВД сообщал: «Писатель Андрей Платонов... сказал, что он перестал верить Михаилу Шолохову, который в каждый свой приезд обещает помочь ему, берет у него письмо для передачи тов. Сталину. Теперь он говорит, что передавал их не Сталину, а непосредственно Ежову, а Ежов все письма и заявления, не читая, бросал в корзину» (с падением Ежова Шолохов резко переменил о нем свое мнение, хотя еще совсем недавно восторгался Николаем Ивановичем за то, что тот оперативно разобрался с происками его, Шолохова, врагов в Вешенской. — Б.С.). Платонов передает, что Шолохов и Кудашев уверяют его, что его сын жертва провокации, которые применялись систематически в массовом масштабе, особенно по отношению к малолетним. «Я не понимаю, — говорит Платонов, — на что они меня наводят с Кудашевым. Ведь делать-то Шолохов ничего не делает, зачем же он мне все это говорит».

А 1 апреля 1939 года в НКВД составили подробную сводку взаимоотношений Платонова и Шолохова в связи с делом сына первого: «Андрей Платонов после ареста своего 15-летнего сына долго не мог о нем ничего узнать. Единственный ответ, какой он косвенно получил (через А.А. Фадеева — ответ на заявление, адресованное Наркому Внутренних Дел), — что дело серьезное, но малолетство обвиняемого будет учтено. Платонов искал все возможности для передачи писем и заявлений, в которых он просил:

1. Чтобы его, отца, вызвал следователь, так как он не может не считать себя ответственным за сына.

2. Чтобы сыну было позволено передавать одежду и обувь. Сын Платон Андреевич страдал ушной болезнью, перенес уже 2 трепанации черепа, и Платонов опасался за его жизнь.

Платонов обратился в числе других и к М.А. Шолохову, который к нему относился хорошо как к писателю (личной близости между ними не было). Шолохов обещал передать письмо тов. Сталину и сам советовал, что писать; он говорил «прямо проси освобождения». Ответа Платонов не получил. Через 2 месяца Шолохов приехал снова, очень удивился, почему нет ответа, и взялся передать еще одно письмо; кроме того, он обещался лично переговорить с тов. Берия, которого уже однажды видел.

Первое письмо Платонова Шолохов, оказывается, передал тов. Поскребышеву.

После этой встречи с Шолоховым Платонов впал в отчаяние: Шолохов рассказал ему об антисоветских методах допросов, которые, по его словам, в 1937 году широко применялись в системе НКВД не только на периферии, но и в центре для получения признания своей вины со стороны абсолютно невиновных людей. Платонов не мог не поверить Шолохову — члену партии, депутату Верховного Совета. Вместе с тем, он не мог себе объяснить, что заставило Шолохова рассказать такие вещи именно ему, когда он и так встревожен участью сына. Платонов говорил: «Что это за игра? И зачем ему нужен я, не играющий никакой роли ни в какой игре?» Однако эти рассказы Шолохова, при всех сомнениях, настолько потрясли Платонова, что двое его ближайших друзей, с которыми он об этом говорил, с трудом поддерживали его душевное равновесие.

В последний раз Шолохов приезжал на XVIII съезд ВКП(б) (где произнес хвалебную речь о Сталине. — Б.С.). Платонов, несмотря на то, что сильно усомнился к тому времени, действительно ли Шолохов передавал его письма, решил снова к нему пойти.

На этот раз Шолохов сказал, что первое письмо он передал лично Н.И. Ежову, но тот имел обыкновение (как якобы Шолохов узнал позднее) все письма рвать, не читая. Относительно второго письма Платонова Шолохов сказал, что не имел времени передать его лично тов. Поскребышеву и сделал это через посредство Василия Кудашева. Он обещал навести справки, но так этого и не сделал и уехал, ничего не сообщив Платонову...

Предыдущий разговор о всяких антисоветских методах в системе НКВД Платонов приписывает теперь тому, что Шолохов хотел придать себе важность как бесстрашному борцу против злоупотреблений властью и показать, что он сам подвергался опасности (Шолохов, как кажется, не знал, что знакомые Платонова ставят его творения на голову выше шолоховских. Так, как сообщалось в одной из сводок НКВД, Е.В. Литвина-Молотова, хранившая рукопись платоновского «Котлована», считала это произведение гениальным, «которому шолоховские произведения в подметки не годятся». — Б.С.).

Сам Платонов значительно окреп и успокоился с тех пор, как получил известие о сыне и письмо от него из Вологды... Почти все время проводит дома и старается всех от себя отваживать. Хлопоты о сыне продолжает лично через прокуратуру СССР, где ему... обещают сообщить, в каких пределах он может просить о смягчении участи сына.

Недавно его жена ездила в Вологду, где безуспешно пыталась добиться свидания с сыном или передачи для него: ей удалось только узнать, что он не в лагере, а в тюрьме. Он очень раздражен против Н.И. Ежова и случившееся с сыном приписывает неправильной установке, которую тот дал следственному аппарату.

Он считает, что необходимо пересмотреть закон об уголовной ответственности несовершеннолетних, внеся в него ограничения, и уточнить 58 статью вообще, чтобы она не могла применяться к мелким проступкам».

Из последующих сводок НКВД выясняется, что за сына Платонова хлопотали также Фадеев и Шкловский, причем Фадеев «хлопотал лишь формально, а Шкловский говорил с Вышинским» (прокурор СССР). Сегодня нельзя установить, чье именно ходатайство сыграло решающую роль в судьбе сына Платонова. А может быть, на прокуратуру подействовало то обстоятельство, что за осужденного ходатайствует так много известных людей (в период «ежовщины» это не значило ровным счетом ничего, но в период бериевской «оттепели» могло учитываться).

5 октября 1939 года неизвестный осведомитель направил донесение о своей беседе с Платоновым, состоявшейся накануне, 4 октября, в квартире писателя: «По мнению Платонова, общие условия литературного творчества сейчас очень тяжелы, так как писатели находятся во власти бездарностей, которым партия доверяет (а только бездарности и попадали по преимуществу на административную работу в творческие организации, поскольку истинные таланты и гении предпочитали творчество сидению в канцеляриях. — Б.С.). К числу таких бездарностей относятся Фадеев и Ермилов.

В ЦК ВКП(б), видимо, не знают о безобразиях, творящихся в писательской среде и издательствах. Он, Платонов, не может допустить, чтобы на литературные дела нельзя было бы выделить еще 10—20 вагонов бумаги.

Отсутствие бумаги приводит к тому, что издаваться могут лишь избранные.

Сейчас выходят из печати две книги Платонова: литературно-критические статьи и рассказы. Первая книга задержана выпуском, так как Ермилов потребовал изъятия статьи о Горьком, где им, Платоновым, проводятся якобы фашистские взгляды. Притом Ермилов ссылается на место в статье, где говорится, что Горький «иногда слишком близко подпускал к своему сердцу врага, чтобы лучше распознать его» (вот ведь что такое талантливый писатель — хочет как будто сделать вполне проходную статью о Горьком-антифашисте, а все равно в последний момент куснет власть исподтишка — завуалированным намеком, что свой, родной советский тоталитаризм «буревестнику» мил; впрочем, Ермилова, специалиста по чтению между строк, все равно не обманешь. К счастью, до уровня Политбюро дело не дошло, а то в сумме с «Впрок» Платонов-старший вполне мог бы потянуть на отсидку в ГУЛАГе, если уж не на высшую меру. Вообще же бдительные контролеры старались углядеть в творениях Платонова и других писателей и то, что там было, и то, чего там на самом деле не было и о чем автор ни сном, ни духом не помышлял. — Б.С.).

Платонов указывает, что его писания поставлены под особый контроль и этот контроль осуществляется такими литературными милиционерами и перестраховщиками, как Ермилов.

Далее Платонов сообщил мнение о Союзе писателей как об обществе карьеристов и наживателей денег (речь идет о правлении). Примером безответственного поведения правления Союза писателей являются торжества в честь армянского эпоса «Давид Сосунский».

В Армению выехало около 300 человек, для чего пришлось составить специальный поезд из международных вагонов, причем те, кто действительно должен был ехать, не попали на торжества. Поехали же, например, такие люди, как зав. Литфондом со своей секретаршей, зав. издательством. Пребывание в Армении сопровождалось беспрерывными банкетами. В общем на это дело было затрачено около 3 миллионов рублей, тогда как в России немало писателей, вынужденных существовать на 300 рублей в месяц впроголодь. Отсюда видно, заключает Платонов, что судьбы литературы в СССР вовсе не так блестящи, как это пишут, ибо все носит показной, бутафорский характер...»

Стукач привел также высказывание Платонова в связи с недавно начавшейся Второй мировой войной: «Слава богу, что мы не воюем, мы уже пережили раз карточки и голод. Я не боюсь войны, я боюсь голода, так как в стране мало продовольствия».

Бедный писатель не мог предвидеть, что меньше чем через два месяца начнется кровопролитная советско-финская война, жертвами которой станут 170 тыс. наших соотечественников. А менее чем через два года разразится Великая Отечественная война, в которой число жертв с советской стороны превысит 43 миллиона, как от голода, так и, главным образом, от боевых действий и репрессий как со стороны германских оккупантов, так и со стороны органов НКВД.

Очередной удар обрушился на Платонова в письме секретарей Союза писателей А.А. Фадеева и В.Я. Кирпотина Сталину от 10 февраля 1940 года, озаглавленном «Об антипартийной группировке в советской критике», посвященном разгрому журнала «Литературный критик». Там, в частности, утверждалось, что в «антипартийную группу» входит, среди прочих, «Андрей Платонов, автор литературного пасквиля на колхозное движение «Впрок»». В вину автору журнала Е. Усиевич ставилось, в частности, то, что она посмела назвать Платонова «наиболее талантливым среди писателей, не удовлетворяющихся одними лишь гуманистическими обобщениями, а ищущих жизненных, конкретных и трудных, часто трагических форм развития». Фадеев и Кирпотин заявляли, что «Литературный критик» сделал Платонова своим знаменем. Передергивая цитаты, они пытались убедить вождя, будто Платонов «доказывает, что вся русская литература после Пушкина — сплошной упадок, а Горький вобрал внутрь себя... кусочек фашизма», добавляя: «Сборник подобных статей Платонова, редактировавшийся Е. Усиевич, был изъят как антисоветская книга». К счастью, это письмо каких-либо негативных последствий не имело. Возможно, помогло заступничество Шолохова. А вот «Литературный критик» постановлением Оргбюро ЦК ВКП(б) от 26 ноября 1940 года был закрыт.

Смерть сына подкосила Платонова и убила в нем последние остатки веры в социалистические идеалы. Неизвестный осведомитель НКВД 15 февраля 1943 года сообщал начальству: «Сейчас он, Платонов, вообще в ужасном состоянии. Недавно умер его сын от туберкулеза. Сын его был выслан и потом возвращен. Болезнь эту, как мне сказал Платонов, он приобрел в лагерях и в тюрьме. Платонов очень болезненно переживает смерть своего единственного сына.

«Я чувствую себя совершенно пустым человеком, физически пустым, — сказал мне Платонов, — вот есть такие летние жуки. Они летают и даже не жужжат. Потому что они пустые насквозь. Смерть сына открыла мне глаза на мою жизнь. Что она теперь, моя жизнь? Для чего и кого мне жить. Советская власть отняла у меня сына — советская власть упорно хотела многие годы отнять у меня и звание писателя. Но моего творчества никто у меня не отнимет. Они и теперь-то печатают меня скрипя зубами. Но я человек упорный. Страдания меня только закаляют.

Я со своих позиций не сойду никуда и никогда. Все думают, что я против коммунистов. Нет, я против тех, кто губит нашу страну. Кто хочет затоптать наше русское, дорогое моему сердцу. А сердце мое болит. Ах, как болит!.. Вот сейчас я на фронте многое вижу и многое наблюдаю (Брянский фронт). Мое сердце разрывается от горя, крови и человеческих страданий. Я много напишу. Война меня многому научила»».

Два года спустя, 5 апреля 1945 года, возможно, тот же самый осведомитель докладывал: «Неделю назад Андрей Платонов позвонил ко мне по телефону и высказал желание повидаться. Был уже поздний вечер...

Вначале речь его была бессвязной; тяжелое впечатление производил надрыв, с которым Платонов рассказывал о себе, о своей жизни, о своих неудачах в литературе. Во всем этом было что-то патологическое. Мысль его все время возвращалась к смерти сына, потери которого он не может забыть. О своей болезни — Платонов недавно заболел туберкулезом в тяжелой форме — он говорит как о «благосклонности судьбы, которая хочет сократить сроки его жизни». Жизнь он воспринимает как страдание, как бесплодную борьбу с человеческой грубостью и гонение на свободную мысль. Эти жалобы чередуются у него с повышенной самооценкой, с презрительной оценкой всех его литературных собратий...

«За что вы все меня преследуете, — восклицал Платонов, — вы, вы все? Товарищи — я знаю — преследуют из зависти. Редакторы — из трусости. Их корчит от испуга, когда я показываю истинную русскую душу, не препарированную всеми этими азбуками коммунизма. А ЦК за что меня преследует? А Политбюро? Вот, нашли себе врага в лице писателя Платонова! Тоже — какой страшный враг, пишет о страдании человека, о глубинах его души. Будто так уж это страшно, что Платонова нужно травить в газетах, запрещать и снимать его рассказы, обрекать его на молчание и на недоедание? Несправедливо это и подло. Тоже это ваше Политбюро! Роботы ему нужны, а не живые люди, роботы, которые и говорят, и движутся при помощи электричества. И думают при помощи электричества. Политбюро нажмет кнопочку, и все сто восемьдесят миллионов роботов (к тому времени — уже чуть более 165 миллионов. — Б.С.) враз заговорят, как секретари райкомов. Нажмут кнопочку — и все пятьсот, или сколько там их есть, писателей враз запишут, как горбатовы».

Он вдруг закричал: «Не буду холопом! Не хочу быть холопом!»

Он стал говорить о том, что чувствует себя гражданином мира, чуждым расовых предрассудков и в этом смысле верным последователем советской власти. Но советская власть ошибается, держа курс на затемнение человеческого разума. «Рассудочная и догматичная доктрина марксизма, как она у нас насаждается, равносильна внедрению невежества и убийству пытливой мысли. Все это ведет к военной мощи государства, подобно тому, как однообразная и нерассуждающая дисциплина армии ведет к ее боеспособности. Но что хорошо для армии, то нехорошо для государства. Если государство будет состоять только из одних солдат, мыслящих по уставу, то, несмотря на свою военную мощь, оно будет реакционным государством и пойдет не вперед, а назад. Уставная литература, которую у нас насаждают, помогает шагистике, но убивает душевную жизнь. Если николаевская Россия была жандармом Европы, то СССР становится красным жандармом Европы. Как свидетельствует история, все военные империи, несмотря на их могущество, рассыпались в прах. Наша революция начинала, как светлая идея человечества, а кончает как военное государство. И то, что раньше было душой движения, теперь выродилось в лицемерие или в подстановку понятий: свободой у нас называют принуждение, а демократизмом диктатуру назначенцев»»...

Платонов стал говорить о том, что он «разбросал всех своих друзей», потому что убедился, что люди живут сейчас не по внутреннему закону свободы, а по внешнему предначертанию и все они сукины дети. Здесь последовало перечисление ряда писателей и огульное осуждение их морального поведения».

А 18 мая 1845 года Платонов признался тому же сексоту: «Всю войну я провел на фронте, в землянках. Я увидел теперь совсем по-другому свой народ. Русский народ, многострадальный, такой, который цензура у меня всегда вымарывает, вычеркивает и не дает говорить о русском народе».

Можно сказать, что счастье уцелеть для Платонова было оплачено дорогой ценой — смертью любимого сына и неспособностью в последние годы жизни написать действительно выдающиеся произведения. О его последнем произведении — пьесе «Ноев ковчег» сохранился отзыв сотрудника «Нового мира» А.К. Тарасенкова, адресованный главному редактору А.Т. Твардовскому и написанный 3 февраля 1951 года, вскоре после смерти писателя. Критик признавался, что «ничего более странного и больного... не читал за всю свою жизнь... Пьеса эта есть продукт полного распада сознания». Сюжет пьесы Тарасенков излагал так: «На горе Арарат американцы делают вид, что нашли останки Ноева ковчега. Вслед за этим на Арарате созывается антисоветский религиозный конгресс, на который прибывают Черчилль, Гамсун (забавное соседство одного из лидеров Антигитлеровской коалиции и видного норвежского коллаборациониста. Объединяло их только то, что оба стали Нобелевскими лауреатами по литературе. Но Черчилль получил эту премию в 1953 году, уже после смерти Платонова. — Б.С.), папский нунций, шпион, кинозвезда из Голливуда и другие лица. Их разговоры — пьяная шизофрения (интересно, чем она отличается от «трезвой шизофрении»? — Б.С.). Действуют также глухонемая Ева, брат Иисуса Христа и другие. Внезапно радио сообщает, что США сбросили запас атомных бомб в Атлантику (зачем? — Б.С.), треснула земная кора и начался всемирный потоп. С горы Арарат киноактриса шлет телеграмму Сталину с просьбой спасти ее и кстати всех остальных — Черчиллей, Гамсунов и прочих. Сталин отвечает приветственной телеграммой и шлет корабль спасать участников антисоветского конгресса (подобный сюжетный ход реальный Сталин наверняка счел бы форменным издевательством над собой. — Б.С.). Дальше изложить содержание уже совсем невозможно: пьеса обрывается.

Видно, у Платонова был какой-то антиамериканский замысел. Он получил чудовищную деформацию, надо полагать, вследствие тяжкой болезни автора. Диалоги бессвязны, алогичны, дики, поступки героев невероятны. То, что говорится в пьесе о товарище Сталине, кощунственно, нелепо и оскорбительно».

Антиамериканский «Ноев ковчег», написанный в эпоху борьбы с «низкопоклонством перед Западом», призван был сыграть ту же роль, что и «Батум» для Булгакова. Но писатель так и не успел завершить пьесу, и она явно не относится к числу его лучших творений. Платонов все принципиально важное сказал еще в «Чевенгуре», «Котловане» и «Ювенильном море». Последние годы его мучил туберкулез легких, и это тоже не могло не сказаться на работоспособности писателя. Но вместе с тем были и более глубокие причины творческого кризиса. В социализме писатель разочаровался, а нового, равноценного идеала Платонов так и не обрел.