Вернуться к Е.И. Михайлова. Система повествовательных точек зрения в романе М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита» и языковые способы их выражения

Заключение

Проблема «точки зрения» является одной из фундаментальных как в плане сюжетно-тематической организации романа М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита», так и в его повествовательной организации.

Роман представляет собой субъективированное третьеличное повествование, характеризующееся повышением в тексте (по сравнению с традиционным третьеличным нарративом) роли персонажного повествовательного начала: постоянным использованием персонажного ракурса освещения событий и тесным взаимодействием (и даже в некоторых случаях слиянием) разных повествовательных и субъектно-речевых планов, разных повествовательных точек зрения, усложнением процесса идентификации субъекта речи и точки зрения.

Субъективированность повествования отражается в способе передачи в романе повествовательной точки зрения: в широком использовании, во-первых, несобственно-прямой речи персонажа, а также разного рода переходных по характеру конструкций, заменяющих формы прямой и косвенной речи и способствующих более тесному совмещению разных повествовательных точек зрения; во-вторых, эгоцентрических языковых средств, указывающих на участие в повествовании, наряду с повествователем, персонажа — в качестве субъекта не только сознания и восприятия, но и речи, а также на причастность повествователя («московских» глав) к повествуемым событиям; в-третьих «авторизованных» номинаций, как правило, подтверждающих субъективность представляемого в романе взгляда на повествуемую действительность. Постоянная смена повествовательных точек зрения, множественность вариантов интерпретации сюжетных ситуаций, приемы языковой игры, выявляющие различие в точках зрения участников повествовательного процесса, — все это подчеркивает субъективированность повествования, диалогичность слова в романе.

Подобного рода субъективированность повествования свойственна роману «Мастер и Маргарита» в целом, но степень ее проявления в разных композиционных частях произведения не одинакова.

Роман состоит из двух принадлежащих к разным повествовательным уровням текстов: внешнего, рамочного — «московского» (здесь можно выделить различающиеся между собой некоторыми принципами нарративной организации «сатирические» и «романтические» главы) и внутреннего — «ершалаимского».

«Московские» главы представлены повествователем диегетического типа, который, хотя не является участником описываемых событий, занимает вполне определенную пространственно-временную позицию по отношению к ним в повествуемой художественной реальности. Повествователь здесь играет роль некоего благонадежного рассказчика истории, основанной, по его словам, на достоверных фактах, и на протяжении повествования стремится убедить читателя в правильности того представления о случившемся, которое сам же читателю и предлагает (именно прагматической направленностью повествования «московских» глав обусловлены многие особенности организации здесь системы повествовательных точек зрения). Он называет себя «автором правдивейших строк», и, исходя из установки на создание эффекта достоверности, следует в романе наиболее внушающей к нему доверие со стороны читателя повествовательной позиции — приближенной к позиции персонажей, непосредственных участников или посторонних наблюдателей событий.

Опора на персональную повествовательную точку зрения (поименованного персонажа или анонимного наблюдателя) выражается на всех уровнях организации текста: в плане психологии — в том, что события описываются через призму восприятия персонажей (наблюдателя); в плане идеологии — в том, что оценка повествуемого принадлежит им же; в плане пространственно-временной характеристики — в описании действительности исходя из поля зрения персонажа (наблюдателя) и его понимания происходящего в момент описываемых событий (это не касается неповествовательных элементов текста: лирических отступлений повествователя, его риторических замечаний, пояснений и т. д.); на языковом уровне — во включении в текст элементов речи персонажей. Сам повествователь и в эксплицитных автохарактеристиках, и на уровне языковых особенностей повествования проявляет себя как лицо, принадлежащее к повествуемой действительности, и даже как непосредственный наблюдатель событий (то есть практически как персонаж).

При этом повествователь активно выступает в романе и как повествующая инстанция: обращается к читателю, комментирует события и т. д. Интерференция его «текста» (термин В. Шмида) и «текста» персонажа предполагает и тесное взаимодействие нарраториального и персонального повествовательных планов, и, вместе с тем, определенную зависимость персональной точки зрения от нарраториальной: «текст» персонажа «редактируется» повествователем в языковом отношении (роман должен предстать как целостное повествование с одним главным субъектом речи; «отчуждению» повествователем слова и повествовательной точки зрения персонажа способствуют используемые повествователем: языковые средства, содержащие оценку «чужих» слов, эксплицитные ссылки к источнику информации, к субъекту точки зрения и т. д.), в идеологическом отношении («московский» повествователь в «сатирических» главах, как правило, расходится с персонажами в мнениях о повествуемом, поэтому активное использование здесь слова и точки зрения персонажей «компенсируется» ярко выраженной иронической по отношению к ним манерой повествования) и, наконец, в сюжетном отношении (используемая интерпретация событий выступает частью общего сюжета, следовательно, может сокращаться или дополняться какими-либо сведениями, замечаниями, по усмотрению повествователя).

«Московский» повествователь вызывает у читателя противоречивые представления относительно собственной персоны, прежде всего, относительно степени своей «благонадежности». Настойчивое подчеркивание им правдивости повествования, различные способы автохарактеристики, «конструирование биографического факта» и «скольжение» между автором и персонажем — все это, с одной стороны, способствует созданию эффекта документальности, большей убедительности повествования «московских» глав, но, с другой стороны, может вызвать у читателя сомнение в том, действительно ли происходили описываемые события (диегетический повествователь равен остальным персонажам по уровню возможностей понимания случившегося, в структуре произведения его интерпретация событий представлена лишь как одна из возможных версий).

Настроенный на реконструкцию факта, повествователь неизбежно уходит в романе от самого факта: его повествовательная точка зрения в ряде случаев оказывается немотивированной, предполагающей творческий полет мысли на пути к трудноуловимой истине (в частности, немотивированно сообщаются сведения о мыслях и чувствах погибающего в ходе описываемых событий Берлиоза, покидающих Москву Маргариты и Мастера). В «романтических» главах романа это подчеркивается тем, что действие разворачивается преимущественно не в «реальном», а в «фантастическом» хронотопе и связано с фантастическими приключениями заглавных героев (примечательно, что включение во вторую часть двух «сатирических» глав выглядит, прежде всего, как стремление повествователя сообщить о развязке событий «реального» хронотопа, подвести предварительные итоги повествованию о том, что случилось с персонажами, фигурирующими в первой части романа). «Необъективность» «московского» повествователя проявляется в характере его обращения к точке зрения персонажа. Персонажи и «фантастические» события «романтических» глав обладают явно более высоким, в его понимании, статусом, нежели персонажи и события глав «сатирических»: по отношению к персонажам «романтических» глав (практически на всем протяжении текста здесь центром пространственно-временных координат, субъектом оценки и восприятия изображаемой действительности является Маргарита) повествователь не допускает характерной для «сатирических» глав иронии, ему близка их точка зрения, он, как правило, лишь уточняет детали происходящего, отмечает взаимосвязанность некоторых фактов и т. д. Стремление же повествователя показать в «романтических» главах значимость собственной повествовательной позиции проявляется здесь не в ироническом способе подачи материала, а лишь в снижении в повествовании роли персонажа как субъекта речи (повествователь практически не обращается к несобственно-прямой речи персонажа, непосредственно к его слову).

«Ершалаимские» главы, представляющие собой в рамках целого романа вторичное (т. е. вставное) повествование, формально отнесены к разным «источникам» — персонажам «московского» текста романа, но связаны между собой сюжетно и композиционно и характеризуются общностью типологических характеристик нарратора, манеры повествования и основных принципов выбора автором повествовательной точки зрения.

Манеру повествования в «ершалаимских» главах принято в булгаковедении определять как «безличную», «хроникальную», «летописную». Действительно, на фоне «московских» глав «ершалаимский» текст выделяется гораздо меньшей «выраженностью» в тексте повествователя, который является здесь экзегетическим, неперсонифицированным и, в отличие от «московского», не обязан мотивировать перед читателем свою информированность о повествуемых событиях, не должен сдерживать себя нормами правдоподобия, а повествовательная форма «ершалаимского» текста — третьеличный нарратив с экзегетическим, неперсонифицированным повествователем — должна ассоциироваться с минимальным количеством вымысла в повествовании, полнотой и объективностью изложения.

Тем не менее «ершалаимские» и «московские» главы обладают явным сходством в организации повествования и системы повествовательных точек зрения, чем подтверждается распространенное мнение исследователей об их «зеркальности», об усложняющем внутреннюю структуру произведения параллелизме их построения (равно как коррелируют друг с другом система их персонажей, элементы сюжета, пространственно-временная организация и пр.1). В «ершалаимских» главах, как и в «московских», с одной стороны, поддерживается иллюзия беспристрастного, документального, хроникального повествования, с другой стороны, повествователем сообщаются по сути недокументальные сведения, наблюдается постоянный отход от норм хроники, наделение текста чертами романного повествования, таким как: проявление повествователя как повествующей и рассуждающей инстанции; проникновение повествователя во внутренний мир персонажей, вплоть до включения в повествование фрагментов внутренней речи персонажа; наличие фрагментов, в которых нарраториальный и персональный повествовательный «голоса» тесно взаимодействуют и даже сливаются друг с другом; постоянное использование персональной — персонажа или наблюдателя — повествовательной точки зрения, подразумевающей конкретное пространственно-временное положение субъекта в изображаемом мире, определенный уровень его знаний, возможностей восприятия; смена повествовательных точек зрения, создающая стереоскопичность изображения событий и подчеркивающая субъективность представляемого взгляда на изображаемую действительность.

Следовательно, различие между двумя текстами обусловлено, прежде всего, типологическими характеристиками нарратора и не может объясняться степенью объективности или субъективности самого повествования. Зафиксировав «момент, когда романное слово соединило в себе древнейшую цельность, монологичность повествования и современную подвижность, диалогическую напряженность между противоположными тенденциями», «ершалаимский» текст оказывается, подобно «московскому» тексту, своего рода «метароманом» «об эволюции художественного слова вообще» [Хрущева 2004: 13].

Решение в романе проблемы повествовательной точки зрения имеет определенное идейно-философское обоснование. Мир предстает у Булгакова как реальность, конструируемая сознаниями и «голосами» участников творческого и диалогического процесса, погруженная в широко понимаемый текст, в слово о ней самой. При этом структура повествования романа, как бы иллюстрируя слова Воланда «...все теории стоят одна другой...» и «...не надо никаких точек зрения...», отражает идею «неизбежной зависимости картины мира от своеобразия воспринимающего сознания» [Тамарченко 1999: 431], необъективности отдельно взятого взгляда на действительность и самого словесного способа отображения действительности, актуализирует модель «мифотворческой» деятельности человека. И для персонажей «Мастера и Маргариты», и для повествователя актуален поиск некой истины, верных способов выражения мысли, но успешность этого поиска, как правило, оказывается относительной: слово в романе не всегда является тем средством, которое позволяет и способно отобразить единственный облик реальности, а истина (в том числе о реальных событиях, составляющих фабульную историю), скрывается за разными точками зрения, свидетельствами, слухами, интерпретациями — «мифами» («московский» повествователь, по сути, занят тем, что собирает «мифы» о событиях и организует на их материале не более чем собственный «миф»). Актуализируя идею необъективности отдельно взятого взгляда на действительность, склонности человека к выстраиванию собственной реальности — реальности в слове, к «мифологизации» истории, структура романа и характеризуется субъективированностью повествования, тесным взаимодействием (и слиянием) разных повествовательных и субъектно-речевых планов, разных повествовательных точек зрения.

Стремление преодолеть условность и ограниченность закрепленной повествовательной формы, размывание границ между текстом автора и персонажа; приверженность подчеркнуто субъективному изображению мира — с ярко выраженными элементами игры и иронии2; стилевой и жанровый синтез; стереоскопичность повествования и введение структуры «текст в тексте»; повышенное внимание к категории читателя3 — все это характеризует роман Булгакова как яркий образец художественного текста, воплотившего новые для литературы XX века повествовательные тенденции.

Примечания

1. См. об этом, например: [Соколов 2003].

2. А.М. Зверев отмечает субъективность изображения мира, элементы игры и иронии как черты литературы направления модернизма. См.: [Зверев 2001: 570].

3. Повествовательная поэтика Булгакова, по словам Е.Ш. Галимовой, предвосхищает «находки таких выдающихся писателей века, как У. Эко, Х. Кортасар, Дж. Фаулз, чьи произведения связывают с явлением постмодернизма, для которого характерен интерес к изображению самого процесса художественного творчества» [Галимова 2002: 116].