(Интервью газете «Кубанские новости», 26.IX.1998)
— Петр Васильевич, вы приехали к нам по академическим делам, но времена, согласитесь, не академические; и может быть, мы могли бы с вами начать с вопроса, который волнует сейчас многих: что с нами произошло и происходит? Вы много занимались историей, культурой и философией XX века; как это, на ваш взгляд, «оттуда» выглядит? Или никак?
— Этот вопрос, конечно, не ко мне, а к небесной канцелярии. Но я вас понимаю, от происходящего никуда не денешься, отвечать приходится... Попробуем так: произошел слом, обвал на исторической дороге, которой шел народ. Со своими, конечно, причинами, но не без мощной поддержки извне. Это и выглядит, как будто история побежала назад, как в кино в обратной съемке, люди бегут, перебирая ногами: открылись банки, «товарищества», «благотворительность» и т. п. Показывали как-то грузинских детей на елке, диктор сказал, что все это приготовил им Шеварднадзе «из личных сбережений». Растерянность людей от такого лобового встречного удара понятна; говорят, например, что это то, чего добивался Гитлер. Если судить по внешним признакам, можно было бы пойти и дальше, скажем, «префектов» и «супрефектов», которые управляют сейчас районами в Москве, у нас насаждал еще Наполеон. Не в них дело, а в том, что вернулась чеховская «маска», которая, вы помните, желает, «чтобы за мои деньги мои мамзели были в натуральном виде». Да что я говорю — помните, уж, наверное, испытываете на себе.
— Вы хотите сказать, что вернулась власть денег?
— А какая же еще. Если вы назовете другую, буду рад о ней слышать. Есть еще камуфляжное определение «возвращение в мировую цивилизацию», но обратите внимание, именно «возвращение», т. е. вспять. Этот решающий факт прикрывается всеми способами, и довольно успешно, в том числе среди патриотически настроенных людей.
— Но кажется, не раз было сказано, что историю повернуть нельзя, и опыт подтверждал это?
— «Почему нет», как говорят наши друзья американцы. Целиком, может быть, и нельзя, а частями можно. Спешить ей некуда, развивается она, известно, не по прямой, от людей зависит. Да и возвращение, хоть оно и объявляется, всегда новое. В нашем случае, например, если прежние деньги были хоть для начала — завлечения, по видимости, «национальными», теперь они открыто мировые, и действуют оттуда, где их успели больше нахватать, с неимоверной быстротой маневра, перебрасывая силы в нужный момент и место мгновенно, подавляя людей через своих носителей и адвокатов почище «сеанса черной магии».
— Значит, что же, прав Булгаков: нет ничего нового, люди любят деньги кожаные, металлические, пластиковые...?
— Это не Булгаков, а Воланд так считает. Новое есть, и при возвращении оно всегда похуже прежнего. В нашествии «этого дня» главное, наверное, то, что под ноги налаженной, изощренной в грабежах мировой денежной машине брошены миллионы давно отвыкших от ее ухищрений и обманов совершенно беззащитных людей. Машина дает займы и возвращает их кровью облагодетельствованных, да еще получает право безнаказанно орудовать на всем этом пространстве, перерабатывая в своих интересах все, что плохо лежит. А как оно лежит, вы знаете. Представляете масштабы преступления? Для одного гигантского паука люди обращены в тучи смешно звенящих крылышками мух. Правда, паук, как всегда, недооценивает, что перед ним все-таки люди.
— Это прямо новая строка Коммунистического Манифеста...
— Извините, но в этом вопросе я слышу как раз их способ, особенно у поздних, подвести под определение и делать вывод. Никогда в этой партии не состоял. И не только потому, что литература, область моих занятий, бесконечно глубже каких бы то ни было партий. Разделить некоторые фундаментальные изъяны их программы было невозможно; в эти дыры, как мне представляется, они и провалились. Но что коммунисты долгое время (до Хрущева) были верны главной мировой дороге, пусть, и с жестокими ошибками ее вели, имели на этом пути вершинные, никем уже не устранимые мировые достижения, — это совершенно несомненно. Сбить нас с этой дороги желают более всего. Между тем она шла до коммунистов и будет идти вместе с ними, если они принципиально обновятся. Вся русская культура была направлена на одоление силы денег: и Пушкин, и Гоголь с «Мертвыми душами», и Толстой, и Достоевский, и Щедрин, и Некрасов, Островский, Чехов — кого ни вспомнишь, не говоря уже о советских. Общество росло и строилось в этом направлении, создавая новые организации, отношения и людей. Допустить, чтобы человеком в его общественной и духовной жизни руководили законы рынка, значит сделать каждого, помимо его воли, по точному народному определению «продажная», «продажный», — со всеми вытекающими последствиями.
— Что вы имеете в виду?
— Да то, что у всех на виду и есть. Принудительное падение человеческого уровня, сведение его к простейшим интересам и инстинктам, громадная индустрия по их поощрению и удовлетворению, т. е. обращение человека в цивилизованное животное. Чтобы удобнее пасти.
— Уж не слишком вы так..?
— Нисколько. Все коварство денежного механизма в том, что за мелочным, «этикеточным» удовлетворением оно не слишком заметно, хотя ведет неотвратимо и круто вниз. Наивный, может быть, пример: недавно, кажется, пели и верили: «...при народе в хороводе парень девушку обнял, а девчонке стыдно стало». Представляете, какой гомерический хохот вызвало бы это теперь? По дороге к вам слышу в вагонном радио:
«Ты стучишь, а я не открываю.
Извини: со мной уже другой.
Свято место пусто не бывает!
Ты забыл об этом, дорогой».
— Иначе говоря, вы считаете, что цивилизация, которую нам навязывают, если и мировая, то отжившая, и сейчас глушит живую.
— Да, мертвый хватает живого, это бывает, и довольно цепко.
— Но ведь освободили веру, открыли церкви...
— Верно. Одной рукой. А другой — церковь, увы, прикрывает происходящее. Я имею в виду, конечно, не «святую, соборную и апостольскую Церковь», а достаточно заметных церковников, и высокого ранга. Кропят святой водой чуть ли не возводимые в мраморе биржи, участвуют в «презентациях» и т. п., притом иерархи с авторитетом. Преосвященный Иоанн, например, убежденно проповедовал: хорошо, мол, что нынешняя власть восстановила собственность, должен быть ответственный хозяин и т. п. И никто рядом с ним не встал и не сказал: «Дорогой владыко, собственность, как Прудон еще обнаружил, — это воровство, и мы сейчас переживаем это в размерах и видах, какие философам не снились». Так и скончался почтенный пастырь в убеждении, что совершает богоугодное дело, обличая «безбожных экспроприаторов».
— А коммунисты? Разве они не на том стоят?
— Рядовые, может быть. Но в плотном слое номенклатуры (одно из роковых «попущений» прежней власти, может быть, и необходимое в первые годы для удержания ключевых постов проверенными «кадрами», но затем катастрофически гибельное), в этой самой номенклатуре, которая просто разделилась в «реформе» на более ловких извернувшихся во власть расстриг и, так сказать, обделенных, этот вопрос давно неприличен, почти непроизносим. Он заменен другими, более важными, например, соревнованием с«оппонентами»в«правах человека»и т.д. Других руководящих их представителей что-то не видно, не говоря уже о новом мировом кругозоре их теории. Вроде того, например, кто долго и упоенно исполнял роль «спикера» во впервые — о радость! — подброшенном нам парламенте, который еще Иван Грозный справедливо именовал «говорильней» (буквальный, кстати, русский перевод этого слова). Его величали за это на Западе с ревнивым будто бы изумлением «лучший спикер Европы» («это в дремучей-то тоталитарной России»...). А когда этот самый парламент, чем-то себя вообразивший, одним дуновением смели, запричитал: «где ты Бэла, где ты Булат» (свирепо приветствовавший это деяние «свободным», наконец, словом). И вы хотите, чтобы люди с таким умом и кругозором (надеюсь, понятно, что ни малейшего желания задеть личность у меня нет) произвели что-нибудь принципиально необходимое и новое в восстановлении дороги?
— Но они же поддерживали, находясь у власти, народную культуру, разбирались все-таки, где «реализм», где «модернизм»...
— Ничего подобного. Последние тридцать лет были специально — лестью, чинами, званиями, прямыми «вкладами» — продвинуты наверх именно не в чем не разбиравшиеся. С ними обращались в конце концов как с носорогами, поворачивая, куда надо, направляя на затаптывание действительных людей культуры и мысли. Их обводили, хохоча, вокруг любого поднятого пальца. Зайдите в Москве на Тишинскую площадь, взгляните на памятник «Дружбе народов» Вознесенского и Церетели. Эту гигантскую черную слепленную из беспорядочных букв свечу вставили, прошу прощения, куда следует «режиму», да еще получили все, что пожелали от государства, над которым глумились. После чего другого ничего не оставалось, как пропеть той же дружбе уже на другой голос «вечную память». И никто звука не произнес: о, что вы, «мастера культуры»; и сейчас не произнесут, а если спросите — обидятся: «знаете, нехорошо смеяться, ну, верили люди, ошиблись, их обманула преступная власть».
— Но разве это только наше явление, разве подобное в других странах и «режимах» не наблюдается?
— Разумеется, международное. И оно всегда играет на разнице противостояний. Невозможно забыть фотографию, как Пикассо принимают в партию. Марсель Кашен, тогдашний патриарх французской компартии, еще кто-то вручают ему партийный билет. Он им показал, этот коммунист, завещавший похоронить себя в собственном замке (купленном, конечно), подбросивший им в символ голубка с надломленным крылом («объемное зрение»), как нужно использовать полюса идейных и политических противостояний, какая фирма может стать доходней: нефтяная, «Эссо», или «интеллектуальная» — «Пикассо».
— А уроки? Разве нельзя их извлечь из таких историй? Разве не могли научиться коммунисты многому из того, что произошло?
— Хотелось бы, но опять-таки не видно. Вот обсуждают в Думе закон об «этике и нравственности», т. е. о масле масленом, не подозревая, вдобавок, что никаким «законом» нравственности не введешь. Но предположим, благородная задача оградить детей от действительно фантастической пузыристой жижи, льющейся из «трубы» телевидения, и т. п., делает доклад коммунист. Резкие, хотя и самоочевидные слова, самоочевидные примеры, которые признают тут же публично и «политические противники». Но вот из зала выстрел-вопрос: что же, вы хотите в вашей комиссии запрещать, как было, Майю Плисецкую в Кармен-сюите?
Ответ: «Что касается Майи Плисецкой — ну, не должны сидеть в советах и комиссиях по искусству идиоты...».
Ответить так — значит надеть самому себе на голову ведро: подходи и лупи палкой, пока не свалится «защитник нравственности».
Майя Плисецкая, что опять-таки самоочевидно, — выдающаяся балерина. Лучшая Одиллия советской сцены, неукротимая Зарема, Китри, заново открытый «Лебедь» Сен-Санса, что перечислять. Но когда она вышла в балете своего супруга, сочиненном в содружестве с одним малоизвестным французским композитором, музыкальный язык которого, как предполагалось, обветшал для современного уха и нуждался в соавторе (излюбленный прием авангарда), — именно в Кармен-сюите; когда она применила там в самом деле небывалую фигуру танца, которую можно было бы передать словами «вертикальный шпагат», и стала наступать ею под грохот барабанов в разные стороны, в том числе и на зрителя, как бы угрожая поглотить всякого сомневающегося; иначе говоря, — когда она возвестила на сцене Большого театра «сексуальную революцию», абсолютно необходимую для начала «рыночной» (бесстыдство), — тогда забеспокоились привыкшие чтить своих поводырей и помянутые «носороги». И сделали они это, конечно, единственно им доступным, предусмотренным для них способом — «придержать» (критика, которая могла бы разъяснить происходящее, подавлялась ими по наведению тех же кругов за «славянофильство» и «забвение классовых критериев»). Это от них только и требовалось. Триумф подвергшейся «ужасающей невежественной травле» акции был обеспечен. И вот нас уверяют в качестве вывода из этой истории, что теперь-то уж, среди умных людей, всякие препятствия для проведения ей подобных устранены. Нет, ничему они не научились, и приди они к власти, ждать от них в культуре (т.е. в начале начал) нечего.
— А не могли бы вы назвать какой-нибудь противовес этим явлениям, например, среди писателей? Хотя, может быть, они и смотрят на вещи порой несколько пессимистически?
— Это правда, что современные писатели как-то оцепенели перед изворотливостью зла (не в пример, скажем, Булгакову) и больше пока что печалятся, негодуют, чем его убедительно опровергают.
Но есть и явные опоры, понимание больших дорог. Ждет своего часа, например, пьеса Шукшина, замечательно названная им «До третьих петухов», она так и просится на экран — не плакатный, «цирковой», глумливый, а по основным современным типам узнаваемый. В поэзии — чем вам не подходит уроженец Кубани Юрий Кузнецов? По меньшей мере три его стихотворения — для хрестоматии нашей дороги.
Это «Атомная сказка», «Маркитанты» и «Федора». «Маркитанты» — это даже выдающееся политическое стихотворение без политики, т. е. настоящий художественный образ с трезвым взглядом в механизмы недавней истории. Если присмотреться, оно отвечает, ненамеренно, и Генриху Гейне, — помните:
«Бей в барабан и не бойся
И целуй маркитантку...»
Николай I «целовал» своих маркитантов и очутился в Крымской яме, Николай II — своих, и оказался в японской, а потом и в екатеринбургской. В Отечественную, надо сказать, они сидели и очень хорошо знали, чем кончились бы их соединенная «коза ностра»; с Хрущевым проснулись и т. д. И вглядитесь: слово того же корня, что и «маркет», «маркетинг», все тот же родной «его величество рынок», который, как восторженно выразилась одна газета, «все сам распределит»; будь я редактор какой-нибудь периодики, я бы печатал это стихотворение через два-три номера в эпиграф для размышления и соображения...
— Ну, а классики? Держитесь ли вы того же мнения, как вы говорили на дискуссии 1977 года «Классика и мы», что они глядят вперед намного дальше, чем современники? Обстоятельства оказались все-таки неожиданными.
— Хорошо, спросим у Шолохова. Вы начали с того, что с нами происходит. Загляните в последние страницы «Тихого Дона». Там является некий Капарин. Положение Григория тяжелейшее, по всем статьям безвыходное. Что он советует Мелехову, чертя палочкой на песке? Прочтите, мол, чем должна завершиться революция, прочтите наоборот «серп и молот», что получится? «Престолом!» Монархия!! Прекрасно тут уже то, что читать надо именно наоборот, справа налево, т. е. вспять. Хотя и тогда уже было ясно, что монархия в современном мире может быть только подставной, т. е. наилучшей ширмой для денег — у тех, конечно, народов, которые еще чтят традицию и уважают отцов. И вот нам учиняют гробокопательный фарс, рыдая на весь мир, ревнители, они же недавние давители монархии.
Но еще лучше аргументы, которыми хочет увлечь Григория Капарин. «Вы интеллигентный человек... Вращались в офицерском обществе, видели настоящих людей». Узнаете? Сам Капарин, разумеется, уверен, что к этим интеллигентам и «настоящим людям» принадлежит. Разве не всплывают за этим сразу многие, слишком многие, например, последний собеседник Дудаева К. Боровой, который в интервью газете «Аргументы и факты» заявил: «Вы миллионер? — Я интеллигент»...
И наконец, следует решающий довод, часто замалчиваемый, но в критические минуты неизбежный. «Надо расстаться с этим гнусным народом». Вы видите, что недавние откровения одной красавицы, растолковывавшей, чем, собственно, он гнусен, всего лишь эпизод, звено в давно существующей цепи. Слово «элита», кстати, напоминающее нечто сточное, еще не было подброшено; Шолохов уже хорошо видел, откуда начнет возвращаться растление.
Но даже это еще не главное. Посмотрите, чем отвечает «интеллигенту» представитель этого самого «гнусного» народа. Мелехов не убивает его; это сделают сотоварищи Капарина по банде, которых тот предал, но — вглядитесь внимательней — отбирает у него оружие... Мало того, что оно отвечает пушкинскому завету «что, хищник, где твоя краса?» (оружие может быть разным, вовсе не обязательно «физическим»), оно ясно формулирует народную задачу на текущее и будущее время.
«Это — чтобы ты мне в спину не выстрелил. От вас, от ученых людей, всего можно ждать... А все про какой-то перст толковал, про царя, про бога» (слышите?) «До чего же ты склизский человек».
— Картина, надо признаться, мрачноватая.
— Она выглядит мрачной лишь тогда, когда не видят дороги, или забыли о ней, или дали себя обмануть «сочувствующим» причитаниям, что ее не было и нет. На деле нет ничего интереснее и важнее, чем понимание хитросплетений зла. Понимание это бесконечно более для него опасно, чем желание, развернувшись, «дать ему в ухо» (это желание им прямо поощряется). Тяжесть обстоятельств, пока не явились новые, всегда выглядела крайней. И Пушкин говорил «в мой жестокий век», и Тютчев полагал, что «такого ополченья мир не видал с первоначальных дней», и однако тут же добавлял: «велико, знать, о Русь, твое значенье. Мужайся, стой, крепись и одолей». А Шолохов, тот прямо предвидел, что времена придут потяжелее Отечественной, но, вы помните, глядел вперед: «хотелось бы думать, что ...этот русский человек, человек несгибаемой воли, выдюжит, и около отцовского плеча вырастет тот, который, повзрослев, сможет все вытерпеть, все преодолеть на своем пути, если к этому позовет его Родина». Так будет, но, конечно, на восстановлении дороги. Без нее любые усилия, очень часто провокационно подсказанные, обречены.
Беседовал
Г. Соловьев
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |