События 1929 года Булгаков называет «годом катастрофы». Но это еще не катастрофа. Настоящая катастрофа произойдет позже — в марте 1930 года, когда из Главреперткома придет уведомление: «М.А. Булгакову. По распоряжению Председателя ГРК сообщаю, что пьеса Ваша "Кабала святош" к постановке не разрешена. Секретарь ГРК...»
В доме — ни гроша, а теперь и перспектив — никаких. Продано все, что можно продать. Любаша пробует устроиться на работу — ей отказывают, как только узнают, что она — Булгакова.
Людовик в «Кабале святош» говорил: «Запрещаю играть "Тартюфа". Только с тем, чтобы ваша труппа не умерла с голоду, разрешаю играть в Пале-Рояле ваши смешные комедии...» Нет, у Сталина любимый драматург вполне может умереть с голоду.
Резолюция Главреперткома датирована 18 марта. 28 марта Булгаков пишет письмо «Правительству СССР». Он о многих важных вещах пишет Правительству СССР. В частности — следующее: «Я прошу Правительство СССР приказать мне в срочном порядке покинуть пределы СССР в сопровождении моей жены Любови Евгеньевны Булгаковой... Если же и то, что я написал, неубедительно, и меня обрекут на пожизненное молчание в СССР, я прошу Советское Правительство дать мне работу по специальности и командировать меня в театр на работу в качестве штатного режиссера... Если меня не назначат режиссером, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя — я прошусь на должность рабочего сцены. Если же и это невозможно, я прошу Советское Правительство поступить со мной, как оно найдет нужным, но как-нибудь поступить, потому что у меня, драматурга, написавшего 5 пьес, известного в СССР и за границей, налицо в данный момент — нищета, улица и гибель».
Перепечатанное Еленой Сергеевной в нескольких экземплярах, письмо отправлено по надлежащим адресам. 14 апреля стреляется Маяковский. Похороны Маяковского становятся стихийной и оглушительно массовой демонстрацией любви к поэту — 17 апреля. (На фотографии, сделанной Ильфом во время этих похорон, запечатлено полное отчаяния лицо Михаила Булгакова.) Назавтра, 18-го, Сталин звонит Булгакову.
Как бесконечно прокатывались потом в памяти слова Сталина. «Быть может, вам действительно нужно уехать за границу?..» И: «Нам бы нужно встретиться, поговорить...» И: «Вы где хотите работать? В Художественном театре? — Да, я хотел бы. Но я говорил об этом, и мне отказали. — А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся».
Это был их единственный личный разговор.
О своих обещаниях Сталин помнит. Ровно через неделю после звонка, 25 апреля, Сталин лично докладывает на Политбюро «о гражданине Булгакове» в связи с его письмом «Правительству СССР». Принимается постановление: «Поручить т. Молотову дать указание т. Кону Ф.» (Тусклая личность по имени Феликс Кон теперь возглавляет Главискусство вместо Свидерского.)
Четверть века спустя, 2 января 1956 года, Е.С. запишет в своих дневниковых мемуарах: «На следующий день после разговора (со Сталиным. — Л.Я.) М.А. пошел во МХАТ и там его встретили с распростертыми объятиями. Он что-то пробормотал, что подаст заявление...
— Да боже ты мой! Да пожалуйста!.. Да вот хоть на этом... (и тут же схватили какой-то лоскут бумаги, на котором М.А. написал заявление).
И его зачислили ассистентом-режиссером в МХАТ».
Это была легенда, сразу же завихрившаяся вокруг Булгакова. Любопытно, что она отразилась даже в донесении осведомителя. После разговора со Сталиным (доносит осведомитель 24 мая 1930 года), «чуть ли не в этот же день», Ф. Кон пригласил Булгакова в Главискусство, «встретил Булгакова с чрезвычайной предусмотрительностью, предложив стул и т. п.», спросил: «А в каком театре вы хотели быть режиссером?» — «По правде говоря, лучшим и близким мне театром я считаю Художественный. Вот там я бы с удовольствием...» «Вскоре Булгаков получил приглашение явиться в МХАТ 1-й, где уже был напечатан договор с ним как с режиссером».
Фольклор, который вьется вокруг Сталина и вокруг Булгакова и будет виться всегда...
На самом деле бюрократическая машина движется медленно, со скрипом. В доме просто нечего есть. И 5 мая — через десять дней после решения Политбюро — Булгаков снова пишет Сталину: «Я прошу Вас, если это возможно, принять меня в первой половине мая. Средств к спасению у меня не имеется».
Собственно говоря, мизерный доход — 300 руб. в месяц — у Булгакова к этому времени уже есть: с 1 апреля, еще до телефонного разговора со Сталиным, он принят консультантом в Театр рабочей молодежи (ТРАМ). К ребятам из ТРАМа Булгаков относится наилучшим образом, они к нему тоже; но работа эта была утомительная и не очень интересная; через год, когда удастся выбить небольшую прибавку к жалованью во МХАТе, Булгаков из ТРАМа уйдет. А пока и этот тощий заработок начисто слизывают долги.
Самым тяжелым долгом, который нельзя было ни отменить, ни отсрочить, были налоги. В 1929 году пьесы Булгакова шли — и были гонорары. Теперь гонораров не было, а налоги исчислялись по прошлогодним доходам.
Судя по документам, только 27 мая Булгаков оформлен во МХАТе — на должность «режиссера-ассистента» с оплатой 150 рублей в месяц. Много это или мало? Устроившаяся наконец литсотрудником в газету «За коллективизацию» Любаша получает больше — 175 рублей.
Во МХАТ нового «режиссера-ассистента» приняли с совершенно конкретной задачей — ставить «Мертвые души». Но так как у Гоголя такой пьесы нет, а есть поэма, написанная прозой, то создавать инсценировку ему же и пришлось. В счет работы над инсценировкой в конце концов выдали аванс — 1500 руб. Впрочем, и это отнюдь не плата за будущую пьесу, а опять-таки деньги в долг: если пьеса будет поставлена и пойдут спектакли, эти деньги понемножку будут вычитаться из авторских, а ежели пьеса будет запрещена, как загадочным образом запрещались все пьесы Михаила Булгакова, то уж в этом случае, извините, автору придется все до копеечки вернуть. Впрочем, и полторы тысячи «аванса в долг» автор полностью не получит. У автора ведь долг Художественному театру: тысяча рублей за погубленный «Бег». Вот пока всего лишь 500 руб. этого долга вычитаются из начисленного в долг аванса за «Мертвые души»...
29 декабря 1930 года Булгаков обращается к так называемому «красному директору» МХАТа М.С. Гейтцу с просьбой выдать ему еще тысячу рублей — в виде «аванса», то есть опять-таки в долг, в счет будущих поступлений от спектаклей:
«...Из жалованья моего в МХТ (150 руб.) мне остается около 10—15 рублей в месяц, так как остальное уходит в уплату подоходного налога за прошлое время, когда шли мои пьесы... Из жалованья моего в ТРАМе (300 руб. в месяц) большая часть уходит на уплату долгов, сделанных во время моего разорения, предшествующего поступлению в МХТ.
По договору с МХТ ("Мертвые души") мне причиталось 1500 руб. аванса, из коих я получил 1000 руб. суммами от 300 до 50 руб., а 500 нужно возвращать МХТ... Эта тысяча рублей, полученных по "Мертвым душам", мною отдана в уплату долгов...»
«Я выкраиваю время, — пытается втолковать Булгаков, — между репетициями "Мертвых душ" и вечерней работой в ТРАМе — для того, чтобы сочинить роль Первого (Чтеца) и каждый день и каждую минуту я вынужден отрываться от нее, чтобы ходить по городу в поисках денег. Считаю долгом сообщить Дирекции, что я выбился из сил».
Резолюция директора Гейтца решительна и мгновенна: «Я принужден отказать в Вашей просьбе, т.к. ко мне обращался отв<етственный> секр<етарь> Всекомдрама с предложением ни в коем случае не авансировать Вас ввиду В<ашей> задолженности Всероскомдраму в 5000 рублей».
Цитируя одно из отчаянных писем Булгакова этой трагической поры, М.О. Чудакова замечает: у Булгакова «появляется даже старомодная формулировка "я разорен"». Но у Булгакова это не старомодное, у Булгакова это самое точное слово. Ибо разорением и никак иначе называется ситуация, когда у человека отбирают не только всё, им заработанное, но и то, что дало бы возможность заработать в дальнейшем; когда человека душат долгами, которые не выплатить никогда; когда с ним обращаются так, чтобы он забыл о своем достоинстве, чтобы был раздавлен... И «красный директор» МХАТа отказывает драматургу в авансе не потому, что у театра нет денег или, может быть, какая-то инструкция мешает их выплатить, а потому что в его глазах проситель — нищ, не заслуживает доверия, и покровительство вождя, как видите, в данном случае значения не имеет.
А Феликс Кон, который, по свидетельству осведомителя, так любезно пододвигал драматургу стул? Документы засвидетельствовали и его великую заботу о Михаиле Булгакове.
Сохранилась записка Ф. Кона от 15 июля 1930 года, на личном бланке. Ф. Кон просит Михаила Булгакова просмотреть приложенную к письму пьесу некой Т. Майской и сообщить мнение о том, какой театр мог бы ее поставить.
Из ответа Булгакова видно, что пьеса «сделана так путано, написана столь тяжелым, высокопарным и неправильным языком, что требуются значительные усилия для того, чтобы доискаться смысла в целом ряде сцен», что на сцене она «ни в коем случае использована быть не может» (подчеркнуто Булгаковым) и что «исправление этой пьесы... невозможно».
Эту присылку Булгакову идиотской пьесы на рецензию можно было бы считать издевательством, если бы не было у таких действий другого смысла, именуемого глупостью. Просто глупость, полагающая, что если Булгаков такой мастер, что ему благоволит вождь, то пусть и правит бездарные до гнусности советские пьесы, превращая их в хорошие...
Мечущийся между долгами Булгаков (а был он очень щепетилен; по сохранившимся распискам видно, что с долгами стремился рассчитаться при первой же возможности), тем временем создает свою гениальную сценическую комедию из духа и текстов гоголевских «Мертвых душ»...
Тут я должна сделать отступление и напомнить читателю, что при всем камнепаде бед Булгаков оставался самим собой. Он был веселый человек и жить любил с удовольствием. Даже и при долгах. Летом 1930 года Трамовцы — целым коллективом — едут в Крым. И Булгаков с ними. Пишет своей Любаше письма с дороги, и мы узнаем из этих писем, что едва поезд отошел от Москвы, ребята-трамовцы обегали все вагоны и нашли одно свободное место в мягком, для Булгакова:
«Бурная энергия трамовцев гоняла их по поезду, и они принесли известие, что в мягком вагоне есть место. В Серпухове я доплатил и перешел». Он не любил ездить в неудобном жестком вагоне. Он обожал — с удовольствием, в мягком, с закрытой дверью купе, с удобствами и обслугой.
«В Серпухове в буфете не было ни одной капли никакой жидкости. Представляете себе трамовцев с гитарой, без подушек, без чайников, без воды, на деревянных лавках? К утру трупики, надо полагать. Я устроил свое хозяйство на верхней полке». (Для него, любителя лыж зимой и гребли летом, верхняя полка не проблема.)
Конечно, «трупиков» не обнаружилось: ребята отлично выспались на твердых скамейках «плацкартного» вагона, подложив под головы кулак вместо подушки. Булгаков далее пишет Любаше: «Трамовцы бодры, как огурчики». И еще: «Но Трамовцы — симпатичны».
Увы, ни веселый характер, ни солнечная гениальность не помогали. Все было очень плохо. Пьесы Булгакова не шли. Ни одна. Постановка «Мертвых душ» бесконечно затягивалась. (Спектакль выйдет лишь в конце 1932 года и станет одним из бессмертных спектаклей МХАТа.) Неожиданно пришло предложение из ленинградского «Красного театра» — просили «пьесу о будущей войне». Булгаков писал Вересаеву (29 июня 1931): «А тут чудо из Ленинграда — один театр мне пьесу заказал. Делаю последние усилия встать на ноги и показать, что фантазия не иссякла... Но какая тема дана, Викентий Викентьевич!»
Эту пьесу даже не отшлифовал, так и осталась недоработанной; понял: не пойдет. Понял еще до того, как состоялось обсуждение пьесы в Театре имени Вахтангова, с которым у него был договор.
И брак с Любашей был исчерпан, а о перемене в личной судьбе нечего было и думать... В феврале 1931 года взревновавший наконец Шиловский добился разрыва Елены Сергеевны с Булгаковым. К Шиловскому Булгаков относился с уважением («Муж ее был молод, красив, добр, честен и обожал свою жену». — «Мастер и Маргарита»), Е.С. — тоже. А меня не оставляет мысль, может быть, несправедливая, что Шиловский не столько по-мужски ревновал свою очаровательную жену, сколько опасался ее связей с опальным драматургом, связей, которые могли обернуться катастрофой для него, его карьеры, его жизни, его семьи.
30 мая 1931 года отчаявшийся Булгаков пишет новое письмо Сталину — со знаменитыми строками о волке: «На широком поле словесности российской в СССР я был один-единственный литературный волк... Со мной и поступили как с волком. И несколько лет гнали меня по правилам литературной садки в огороженном дворе. Злобы я не имею, но я очень устал... Ведь и зверь может устать».
Это письмо — мольба выпустить его за границу. На время. С женой, потому что он один никуда ехать не может. Письмо дышит чувством заточения в каменных стенах, чувством петли.
«...Я взвесил все, — пишет драматург вождю, уверенный, что вождь не может не услышать исповедальной искренности этого письма. — Мне нужно видеть свет и, увидев его, вернуться. Ключ в этом». Он обещает быть «сугубо осторожным» за границей, «чтобы как-нибудь нечаянно не захлопнуть за собой эту дверь и не отрезать путь назад, не получить бы беды похуже запрещения моих пьес». Напоминает: «...Я невозможен ни на какой другой земле, кроме своей — СССР, потому что 11 лет черпал из нее...»
И — просит о свидании: «Писательское мое мечтание заключается в том, чтобы быть вызванным лично к Вам».
Булгаков действительно хочет видеть Сталина? Да, конечно. Но еще больше — получить свободу. Два месяца спустя пишет Вересаеву: «Есть у меня мучительное несчастье. Это то, что не состоялся мой разговор с генсекром. Это ужас и черный гроб. Я исступленно хочу видеть хоть на краткий срок иные страны. Я встаю с этой мыслью и с нею засыпаю» (курсив мой. — Л.Я.).
И еще он хочет узнать свою судьбу, которая в руках гегемона. Или это только кажется, что нить его судьбы в руках гегемона? («Не думаешь ли ты, что ты ее подвесил, игемон? Если это так, ты очень ошибаешься». — «Мастер и Маргарита».)
Опять-таки Вересаеву (в связи с единственным своим разговором со Сталиным): «Поверьте моему вкусу: он вел разговор сильно, ясно, государственно и элегантно. В сердце писателя зажглась надежда: оставался только один шаг — увидеть его и узнать судьбу» (курсив мой. — Л.Я.).
Неизвестно, сохранилось ли это письмо Михаила Булгакова в архиве Сталина: в книге «Власть и художественная интеллигенция» оно публикуется по черновику, уцелевшему в личных бумагах писателя. Но отправлено оно было. Это подтверждается все тем же исповедальным письмом Булгакова к Вересаеву:
«Я представил себе потоки солнца над Парижем! Я написал письмо. Я цитировал Гоголя, я старался все передать, чем пронизан... Но поток потух. Ответа не было».
Ответа не было...
Все было глухо, однообразно и безнадежно.
И вдруг... Вдруг что-то произошло. Собственно говоря, произошло одно из тех чудес, без которых не бывает литературной судьбы: в начале 1932 года, почти через три года после запрещения, внезапно на сцене МХАТа возобновились «Дни Турбиных». Было известно одно: по распоряжению Сталина.
Булгаков писал П.С. Попову: «15-го января днем мне позвонили из Театра и сообщили, что "Дни Турбиных" срочно возобновляются. Мне неприятно признаться: сообщение меня раздавило. Мне стало физически нехорошо».
И далее — П.С. Попову: «Ну, а все-таки, Павел Сергеевич, что же это значит? Я-то знаю?
Я знаю: в половине января 1932 года, в силу причин, которые мне неизвестны и в рассмотрение коих я входить не могу, Правительство СССР отдало по МХТ замечательное распоряжение — пьесу "Дни Турбиных" возобновить.
Для автора этой пьесы это значит, что ему — автору возвращена часть его жизни. Вот и все».
Теперь, пройдя вспять по документам, которые Булгакову не были известны, можно восстановить, по крайней мере в общих чертах, ход событий и то, какую роль в этих удивительных событиях сыграл писатель Максим Горький.
По интонациям Елены Сергеевны я хорошо помню: отношение Булгакова к Горькому было напряженным. Горький не отвечал на его письма, причем это произошло не менее двух раз — в 1933 году и в 1934-м.
9 сентября 1933 года в дневнике Е.С. запись: «В антракте (на чтении Горьким пьесы "Достигаев и другие". — Л.Я.) у М.А. встреча с Горьким и Крючковым. Крючков сказал, что письмо М.А. получено (от 5 августа, что ли?), что Алексей Максимович занят был, как только освободится...
— А я думал, что Алексей Максимович не хочет принять меня.
— Нет, нет!»
П.П. Крючков — секретарь Горького. А 5 августа Булгаков Горькому писал: «Мне хотелось бы повидать Вас. Может быть, Вы были бы добры сообщить, когда это можно сделать? Я звонил Вам на городскую квартиру, но все неудачно — никого нет».
Судя же по более поздней (1938 года) мемуарной записи в дневнике Е.С., Булгаков в ту пору у Горького бывал — или хотя бы однажды побывал: «Я помню, — пишет Е.С., — как М.А. раз приехал из горьковского дома (кажется, это было в 1933-м году, Горький жил тогда, если не ошибаюсь, в Горках) и на мои вопросы: ну как там? что там? — отвечал: там за каждой дверью вот такое ухо! — и показывал ухо с поларшина».
В другой раз Горький не ответил на письмо Булгакова от 1 мая 1934 года — с просьбой помочь выехать в отпуск за границу.
Булгаков был так оскорблен, что отказался послать Горькому соболезнование по поводу смерти его сына. Е.С. записывает: «13 мая. Письмо М.А. — Горькому было послано второго. Как М.А. и предсказывал, ответа нет. 16 мая. Были 14-го у Пати Попова. Он уговаривал — безуспешно — М.А., чтобы он послал Горькому соболезнование». И замечает, явно повторяя мысль Булгакова: «Нельзя же, правда, — ведь на то письмо ответа не было».
Нужно помнить, Булгаков был не только мощный художник, Булгаков был гонимый художник; и то и другое очень хорошо сознавал; у него было обостренное до болезненности чувство собственного достоинства.
И все же всё было не совсем так, как виделось Михаилу Булгакову. Горький и раньше не отвечал на его письма. Вернее, отвечал очень своеобразно — делом.
Вы помните о заступничестве Горького за «Бег». Через два года после этого заступничества, 30 августа 1931 года, Ольга Бокшанская пишет Немировичу-Данченко: «Горький... спрашивал о Мольере и, узнав о его судьбе, просил прислать ему экземпляр». Речь о пьесе «Кабала святош».
Месяц спустя, 30 сентября, Булгаков посылает Горькому экземпляр «Мольера»:
«Многоуважаемый Алексей Максимович!
При этом письме посылаю Вам экземпляр моей пьесы "Мольер" с теми поправками, которые мною сделаны по предложению Главного Репертуарного Комитета.
В частности, предложено заменить название "Кабала святош" другим.
Уважающий Вас М. Булгаков».
Письменного ответа Горького Булгакову нет. Но 3 октября пьеса разрешена Главреперткомом. Совпадение? Нет, не совпадение, и Булгаков это знает. 25 декабря того же года он снова пишет Горькому:
«Мой Мольер разрешен к постановке. Зная, какое значение для разрешения пьесы имел Ваш хороший отзыв о ней, я от души хочу поблагодарить Вас. Я получил разрешение отправить пьесу в Берлин и отправил ее в Фишерферлаг, с которым я обычно заключаю договоры по охране и представлению моих пьес за границей».
И на это письмо ответа Горького нет — ответом становится письмо-отзыв Горького в издательство:
«О пьесе М. Булгакова "Мольер" я могу сказать, что — на мой взгляд — это очень хорошая, искусно сделанная вещь, в которой каждая роль дает исполнителю солидный материал. Автору удалось многое, что еще раз подтверждает общее мнение о его талантливости и его способности драматурга. Он отлично написал портрет Мольера на склоне его дней. Мольера, уставшего и от неурядиц его личной жизни, и от тяжести славы. Так же хорошо, смело и — я бы сказал — красиво дан Король-Солнце, да и вообще все роли хороши. Я совершенно уверен, что в Художественном театре Москвы пьеса пройдет с успехом, и очень рад, что пьеса эта ставится. Отличная пьеса. Всего доброго. А. Пешков».
Но еще до этого отклика на пьесу «Кабала святош» происходит более важное событие: Горький ходатайствует за Булгакова перед Сталиным.
12 ноября 1931 года, из Сорренто, куда Горький приехал двумя неделями раньше, он пишет Сталину:
«...Мне прислали фельетон Ходасевича о пьесе Булгакова. Ходасевича я хорошо знаю: это — типичный декадент, человек физически и духовно дряхлый, но преисполненный мизантропией и злобой на всех людей... Но всюду, где можно сказать неприятное людям, он умеет делать это умно. И — на мой взгляд — он прав, когда говорит, что именно советская критика сочинила из "Братьев Турбиных" антисоветскую пьесу».
«Булгаков, — пишет далее Горький, — мне "не брат и не сват", защищать его я не имею ни малейшей охоты. Но — он талантливый литератор, а таких у нас — не очень много. Нет смысла делать из них "мучеников за идею". Врага надобно или уничтожить, или перевоспитать. В данном случае я за то, чтоб перевоспитать...»
Пьеса «Кабала святош» Булгаковым уже написана, более того, она прочитана Горьким. «Дерзкий актер талантлив... — говорит Людовик о Мольере. — Я попробую исправить его...»
«...Это — легко, — пишет далее Горький. — Жалобы Булгакова сводятся к простому мотиву: жить нечем. Он зарабатывает, кажется, 200 р. в м<еся>ц. Он очень просил меня устроить ему свидание с Вами. Мне кажется, это было бы полезно не только для него лично, а вообще для литераторов-"союзников"».
Горькому кажется, что это — легко? Или Горький притворяется, что — легко? Главное ведь — заступиться за писателя.
Вот после этого горьковского письма Сталин и заглядывает во МХАТ. «Дни Турбиных» возобновляются. Просьба Горького о свидании с Булгаковым оставлена без внимания.
А заступничество Горького за Булгакова здесь заканчивается. Никогда и ничего Горький для Булгакова больше не сделает. Потрясающую по мастерству и стилю повесть о Мольере, которую Булгаков напишет в 1932—1933 годах для серии «Жизнь замечательных людей», Горький не поймет, не одобрит и даже будет способствовать ее запрещению.
Вмешательство Горького в судьбу «Дней Турбиных» осталось Булгакову неизвестным.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |