При всем великолепном разнообразии сочинений Михаила Булгакова — с этой, казалось бы, совершенно свободной сменой персонажей, сюжетов, стран и эпох — в них все связано. Поэтическая мысль художника как бы перетекает из одного произведения в другое и, поворачивая какой-нибудь вопрос бытия то одною его стороной, то другою, увлекает за собой из произведения в произведение отдельные мотивы, подробности, даже сочетания слов. Замыслу романа «Мастер и Маргарита» — точнее, замыслу сюжета о Иешуа и Пилате в этом романе — предшествуют два сценических произведения Михаила Булгакова: «Бег» и «Кабала святош». Оба, как два прожектора, бросают свет на замысел романа.
«Бег» закончен весною 1928 года — в ту самую пору, когда впервые складываются очертания будущего романа. Одно из самых значительных и загадочных сочинений Булгакова (что это? трагическая комедия? трагедия в фарсовых тонах? драматург назвал жанр этой своей вещи так: «восемь снов»), «Бег» в сюжетном плане разворачивается как произведение о Гражданской войне в России: поражение белой армии в Гражданской войне... эмиграция... попытка возвращения из эмиграции... Стало быть, историческая пьеса?
Не в большей мере, однако, чем последовавшая затем «Кабала святош» — историческая мелодрама (ее и так называли), а роман мастера о Понтии Пилате — исторический роман. Хотя стоит напомнить, что, работая над каждым из этих своих сочинений, писатель самым тщательным образом прорабатывал исторические реалии.
«Бег» предшествует роману «Мастер и Маргарита» темой преступления и расплаты за преступление — темой, взмывающей до высокой трагедии и перекликающейся с «Макбетом» Шекспира.
Фигура белого генерала Хлудова в «Беге» предшествует Понтию Пилату в «Мастере и Маргарите».
На совести Хлудова немало преступлений. (Ср.: «В Ершалаиме все шепчут про меня, что я свирепое чудовище, и это совершенно верно». — «Мастер и Маргарита».) В пьесе проходит только одно из этих преступлений: «голубые луны» фонарей на перроне станции «где-то в северной части Крыма» и черные мешки под фонарями — тела повешенных рабочих... И самая последняя казнь, почему-то не вписавшаяся в ряд, — казнь солдата-вестового, в каком-то самозабвении произнесшего свою краткую и неожиданную речь: «...шакал! Только одними удавками войны не выиграешь!.. Но мимо тебя не проскочишь, не проскочишь! Сейчас ты человека — цап и в мешок! Стервятиной питаешься?.. А ты пропадешь, шакал, пропадешь, оголтелый зверь, в канаве!.. Храбер ты только женщин вешать да слесарей!»
Безмолвная тень повешенного вестового, единственного из всех казненных, теперь будет преследовать генерала — как его больная совесть. «Если ты стал моим спутником, солдат, то говори со мной... Ты? Как ты отделился один от длинной цепи лун и фонарей? Как ты ушел от вечного покоя? Ведь ты был не один...»
Но и «Бег», предшествовавший роману «Мастер и Маргарита», не был для писателя началом темы. Тема уходит корнями в более ранние сюжеты, минуя «Белую гвардию», к рассказу «Красная корона», который был опубликован в 1922 году, а написан, возможно, еще раньше.
Герой этого рассказа, обитатель лечебницы для душевнобольных, сошедший с ума оттого, что видел казнь рабочего (почти видел: «я ушел, чтобы не видеть, как человека вешают, но страх ушел вместе со мной в трясущихся ногах»), а потом смерть погибшего у него на глазах младшего брата, юнкера, обращается к неизвестному нам генералу почти с теми же словами, которые произнесет несколько лет спустя в «Беге» вестовой Крапилин: «Господин генерал, вы — зверь! Не смейте вешать людей!» И: «...Может быть, вы тоже не одиноки в часы ночи? Кто знает, не ходит ли к вам тот, грязный, в саже, с фонаря в Бердянске?»
Бедный безумец рассказа («Больше всего я ненавижу солнце, громкие человеческие голоса и стук. Частый, частый стук») каким-то образом отразится потом в мастере. И палата дома скорби с окном в «воздушный провал» («Целыми днями напролет я лежу на кушетке и смотрю в окно. Над нашим зеленым садом воздушный провал, за ним желтая громада в семь этажей повернулась ко мне глухой безоконной стеной...») перельется в палату Бездомного. Только пейзаж за окном, теперь с рекою и бором на месте глухой семиэтажной громады, будет умыт, станет прозрачным и чистым, как вся эта фантастическая клиника — идеальный сумасшедший дом — единственное место здравомыслия и спокойствия в безумном мире России.
Нужно иметь в виду, что в прошедшей Гражданской войне, в которой Булгакова бросало в самые разные узлы событий, он давно уже видел не поле героизма и славы, а поле трагической жестокости и трагических преступлений. И говорил правду, когда со спокойным мужеством писал Сталину о «своих великих усилиях стать бесстрастно над красными и белыми» — в «Белой гвардии», «Днях Турбиных» и «Беге».
(Я не оговорилась: такое заявление требовало мужества. Много лет спустя, в начале 60-х, впервые читая эти строки в его письме «Правительству СССР», я замирала, потому что знала: так можно думать, но так говорить нельзя. Меня с младенчества учили, что над не бывает, что «кто не с нами — тот против нас». Да разве с младенчества? Когда я родилась, эти лозунги уже пронизывали бытие и казались данностью, неизбежной, как вечность. Потом Булгаков в течение сорока лет будет учить меня душевной свободе и терпимости, будет учить отвращению к идеологии, к любой идеологии, включая религиозную, — ибо все они узки и в конечном счете ни к чему хорошему не ведут: «все теории стоят одна другой».)
Мыслью о том, что нет ничего дороже человеческой жизни, а потому нет смысла в войнах — кроме тех, где речь идет о защите очага, проникнут роман «Белая гвардия». Вахмистр Жилин, погибший в Первую мировую войну, приходит здесь в светозарной кольчуге в вещем сне к Алексею Турбину, а потом — в таком же непостижимом сне — к своему земляку, красноармейцу с бронепоезда «Пролетарий»: и Алексей Турбин и красноармеец с бронепоезда уравнены художником перед ожидающей их смертью в бою...
«Все вы у меня одинаковые — в поле брани убиенные», — говорит Жилину в вещем сне Алексея Турбина господь бог... И совсем земной персонаж романа, полковник Малышев, повернувшись к поручику Мышлаевскому, произносит следующие слова: «Петлюре через три часа достанутся сотни живых жизней, и единственно, о чем я жалею, что я ценой своей жизни и даже вашей, еще более дорогой, конечно, их гибели приостановить не могу. О портретах, пушках и винтовках попрошу вас более со мною не говорить».
Но есть еще след — даже не след, отголосок — горько-иронического отношения Булгакова к войне и Гражданской войне. След еще более ранний, чем рассказ «Красная корона». И расскажу я об этом сейчас впервые, хотя начать придется с известного.
Известно, что в начале 1920 года, во Владикавказе, Булгаков познакомился с писателем Юрием Слёзкиным. Был Слёзкин ненамного старше Булгакова, но уже признанный петербургский писатель. Оба работали сначала, при белых, в газете «Кавказ», потом, по приходе красных, во Владикавказском ревкоме, на ниве просвещения и культуры. Позже, уже в Москве, в 1922 году, Слёзкин написал, а в 1925-м опубликовал роман «Девушка с гор». Роман этот был переиздан в 1928 году под названием «Столовая гора» и даже переведен на английский язык (по крайней мере, так сообщалось в примечании к изданию 1928 года).
И тем не менее был бы этот роман прочно забыт, ввиду очень слабых его художественных достоинств, если бы не одно обстоятельство, заключавшееся в следующем. Роман «Девушка с гор» Юрий Слёзкин подарил Михаилу Булгакову с автографом: «...дарю любимому моему герою Михаилу Афанасьевичу Булгакову». И книга, и автограф уцелели в булгаковском фонде «Ленинки», попали в поле зрения исследователей, и тут было обнаружено, что роман Слёзкина — весь — основан на владикавказских реалиях 1920 года.
Столовая гора — гора с плоской, как стол, вершиной — вечно господствует над Владикавказом. В «девушке с гор» легко узнавалась барышня, которую Булгаков в «Записках на манжетах» описал так: «Поэтесса пришла. Черный берет. Юбка на боку застегнута, и чулки винтом. Стихи принесла. Та, та, там, там. В сердце бьется динамо-снаряд. Та, та, там. — Стишки — ничего... Мы их... того... как это... в концерте прочитаем». А в «любимом герое» Слёзкина, некоем Алексее Васильевиче, враче, скрывающем свое медицинское образование и пишущем роман, к восторгу исследователей просматривался Булгаков!
Это ведь значимое имя — Алексей Васильевич. Именно так зовут и полковника Турбина в пьесе «Дни Турбиных», и очень похожего на Булгакова доктора Турбина в «Белой гвардии». А поскольку к 1922 году (времени создания «Девушки с гор») ни «Дней Турбиных», ни даже «Белой гвардии» еще не было, то, надо думать, так звали героя Булгакова в недошедших до нас ранних его сочинениях... И эта манера Алексея Васильевича во время работы натягивать колпак (у Слёзкина: «старый женин чулок») на светлые рассыпающиеся волосы... И...
Собственно на этом «и», кажется, все и кончилось. Попытка исследователей использовать подробности жизни и, так сказать, творчества «Алексея Васильевича» для реконструкции личности Михаила Булгакова окончилась неудачей. Потому ли, что Слёзкин все-таки не был великим писателем, или потому что, так и не поняв Булгакова, вложил в своего «любимого героя» слишком много своего, личного, слёзкинского, им, Слёзкиным, пережитого, — при ближайшем рассмотрении «Алексей Васильевич» оказался похож не столько на Булгакова, сколько на Юрия Слёзкина. Булгаковеды немного поспорили по этому поводу и потеряли интерес к теме.
Роман Слёзкина тем не менее вскоре был переиздан авторитетнейшим московским издательством «Советский писатель» (см.: Слёзкин Ю.Л. Шахматный ход. 1982). Тиражи собственных сочинений Михаила Булгакова были все еще мизерны. Моя книга «Творческий путь Михаила Булгакова», фактически первая документированная его биография, подготовленная в этом же издательстве «Советский писатель», глухо лежала в страшном «Китайском проезде», где находилась цензура, и главный редактор издательства терпеливо ездил в этот «проезд», пытаясь выяснить, какие еще купюры в моей книге их все-таки, может быть, устроят. Но самое имя Булгакова уже начинало звучать гипнотически даже для цензуры, и книги, косвенно связанные с этим именем, первыми стали получать «добро».
Роман Слёзкина вышел в свет блистательным тиражом в 100 тысяч экземпляров, и тут уже читатели убедились, что весьма смахивающий на Булгакова герой Слёзкина в общем к Булгакову никакого отношения не имеет.
Но еще прежде, чем это произошло, мне пришла мысль просмотреть рукопись «Девушки с гор».
Было это в середине 70-х годов. Рукописи Михаила Булгакова, больше всего на свете интересовавшие меня, все равно были для меня закрыты. А прекрасно сохранившийся архив Юрия Слёзкина в ЦГАЛИ — с письмами, афишами и программками спектаклей — манил соблазнительными выходами во «владикавказские» времена. Вот тут среди бумаг и обнаружилась полная рукопись этой самой «Девушки с гор», а в ней открылись удивительные вещи.
Оказалось, что при издании (еще при жизни Ю.Л. Слёзкина) роман был сокращен. В кусках, оставшихся неопубликованными, прорисовались подробности владикавказской жизни 1920 года, не беллетризированные, не искаженные красивостями, а кроме них... в рукописи открылись три рассказа «Алексея Васильевича» — почти подлинные устные рассказы Михаила Булгакова!
Читателям известно, что Булгаков был ни с кем не сравнимый рассказчик и что устные его рассказы — за исключением буквально крох — практически невосстановимы. Сохранились — в приблизительной записи и в пересказе — два его фантастических рассказа о Сталине. Сохранилась запись Е.С. Булгаковой: «Умирая, он шутил с той же силой юмора, остроумия. Рассказывал тархановские истории». И мы, может быть, никогда не узнаем, что это за «тархановские истории». Таким рассказчиком он был, по-видимому, всегда, и это одна из причин, почему с таким обожанием относились к нему друзья юности...
В романе Слёзкина булгаковские рассказы сохранились в пересказе Слёзкина — в интонации Слёзкина. И все-таки это пересказ булгаковских историй — в них трагический привкус булгаковской иронии. Откуда такая уверенность в этом, я покажу ниже. А пока сами рассказы.
Рассказ первый.
«Санитарная повозка была стиснута бегущими, отступающими войсками. Лошади перестали везти ее, потому что ее несли на своих плечах люди, обезумевшие от страха солдаты. И вот он видит, что впереди него в бричке едет их полковой поп — настоящий бог Саваоф с большой седой бородой и могучей грудью. Он едет стоя, в величественной позе, держась одной рукой за возницу. И Алексей Васильевич все внимание свое сосредоточил на нем. Он следит за этой внушительной фигурой и вспоминает его проповеди, настоящие громы небесные, филиппики Иоанна Златоуста, боевые призывы к победе над врагом и супостатом. Надежная опора христолюбивого воинства, правая рука полкового начальства — вот кто был этот служитель церкви! Толпа подхватила его и понесла со всеми — что можно поделать! Но все же он возвышается над бегущими, как щит, как прибежище.
Впереди появляются всадники-офицеры. Они машут обнаженными шашками и что-то кричат. Они бьют бегущих и пытаются остановить их. Но это не удается им. Лошади под ними взвиваются, становятся на дыбы, поворачивают по течению. Тогда офицеры напрягают легкие и кричат священнику, чтобы тот помог им. "Остановите этих мерзавцев!"
Алексей Васильевич весь напрягается, весь обращается в слух и зрение. Он хочет знать, чем это кончится. Подействуют ли в такую минуту на обезумевшую толпу небесные громы. И вот он видит, что поп поворачивает к бегущим свое лицо, величественное лицо Иеговы, и подымает длань — простирает ее перед собою. Лицо его бледно, но вдохновенно.
— Православные, — грохочет он, и жилы напрягаются у него на лбу. — Православные, спасайся кто может!
Хе-хе! Вот это была речь! Речь, произнесенная от чистого сердца, вылившаяся из глубины груди, крик души, можно сказать.
И если бы вы видели, как подействовала она на слушателей! В каждом из тысяч бегущих она нашла отклик».
(Эту историю Слёзкин помечает как происшедшую «где-то в Галиции», то есть в Первую мировую войну. Не исключено, однако, что речь в рассказе идет о бегстве белых под напором красных, может быть, в начале 1920 года.)
Рассказ второй — о «гуманном человеке».
Смахивающий на Булгакова доктор Алексей Васильевич рассказывает... не о себе, конечно, а о некоем знакомом враче. Так вот этот знакомый Алексея Васильевича разговорился как-то в дороге с молодым человеком, особистом. Речь зашла о том, как ведут себя те, кого должны расстрелять, и что чувствуют те, кому приходится расстреливать. Особист отвечал с полной готовностью: лично ему пришлось расстрелять всего лишь пять человек, заведомых бандитов и мерзавцев. Но однажды...
«...Но однажды ему пришлось иметь дело с интеллигентным человеком, юношей шестнадцати лет. Он был знаком с ним еще раньше. Этот юноша — бывший кадет, деникинец — застрял в городе, когда пришли красные, и, скрываясь, записался в комъячейку. Конечно, его разоблачили и приговорили к расстрелу. Он был заведомый, убежденный, активный контрреволюционер, и ни о какой снисходительности не могло быть речи. Но вот, подите же. Особист даже сконфузился, когда говорил об этом, — у него не хватило духу объявить приговор подсудимому. Нет, он не был настолько жесток: интеллигентный юноша — не простой бандит с канатными нервами. Особист пригласил к себе приговоренного и объявил ему, что приговор вынесен условный, что ему нужно только подписать его и через день он будет освобожден. Потом вывел его на лестницу и, идя сзади него, выстрелил ему в затылок. "Я нарочно выбрал лучший кольт и целил прямо в затылок, чтобы убить наповал, — сказал он врачу, — что поделаешь, как ни сурова наша служба, все же я гуманный человек"».
Рассказ третий — о солдате-дезертире. Где-то далеко, после боя, солдат кинул свое ружье и даже фуражку и вот у тлеющего костра печет картошку — по дороге домой. «Он жадно ел и тотчас же прикрыл свою пищу полой шинели, когда к нему подошли... "Вы бы только посмотрели, что там делалось, — сказал он, не переставая жевать, — разве же можно оставаться там? Никто не может. Все убегли. Буде. И я пошел". — "Куда же ты идешь?" — "Да куда же — домой!"» «Вот человек, не лишенный здравого смысла», — замечает рассказчик.
Вот вам три рассказа: о белой идеологии, о красной идеологии и о мудром солдате-дезертире, пекущем на костре картошку...
Из этих рассказов в опубликованный роман Слёзкина вошли только последний и частично — второй.
Первый сюжет — явно булгаковский: он отразился в комедии «Багровый остров». Там к Кири-Куки обращается его генерал Ликки-Тикки: «Ободри гвардию каким-нибудь вступительным словом!» — «Гвардия! Спасайся кто может!» — кричит Кири, открывает чемодан, прячется в него и в чемодане ползком уезжает...
Отмечу, что ни в 1922 году, когда Слёзкин писал свою «Девушку с гор», ни в 1925-м, когда роман был издан, «Багрового острова» еще не было и Слёзкин не мог почерпнуть свой сюжет отсюда. Булгаков также не знал, что Слёзкин запомнил и пересказал его сюжет: соответствующее место из романа Слёзкина публикуется здесь впервые.
Безусловно близок булгаковскому и третий рассказ: он совпадает с одним из мотивов повести Булгакова «Необыкновенные приключения доктора» — с рассказом о фельдшере Голендрюке: «Я всегда говорил, что фельдшер Голендрюк — умный человек. Сегодня ночью он пропал без вести. Но хотя вести он и не оставил, я догадываюсь, что он находится на пути к своей заветной цели, именно на пути к железной дороге, на конце которой стоит городок. В городке его семейство. Начальство приказало мне "произвести расследование". С удовольствием. Сижу на ящике с медикаментами и произвожу. Результат расследования: фельдшер Голендрюк пропал без вести. В ночь с такого-то на такое-то число. Точка». И далее: «Сегодня я сообразил наконец. О, бессмертный Голендрюк! Довольно глупости, безумия... Быть интеллигентом вовсе не значит обязательно быть идиотом. Довольно!»
Но если первый и третий рассказы бесспорно принадлежат Булгакову, тем более можно считать булгаковским и второй — о «гуманном человеке».
(Вопрос риторический: почему за десятилетия, истекшие после сделанного мною открытия, ни один из булгаковедов не догадался заглянуть в эти материалы? Неужто потому, что рукопись выдавалась мне — в российских архивах такие вещи не были тайной, — и поскольку я ничего не опубликовала из нее, решили, что ничего интересного в ней быть не может?)
Как известно, в своих сочинениях — по крайней мере, в крупных, сохранившихся, дошедших до нас — Булгаков о жестокостях красных не писал. Сюжет, промелькнувший в пересказе Слёзкина, остался единственным в этом роде. Тому были, надо думать, причины объективные.
Но с точки зрения Булгакова никакая жестокость не снимала другую жестокость; и беспредел ЧК никак не смягчал преступления генерала Хлудова, вешавшего слесарей; ибо, по Булгакову, зло не может быть оправданием другого зла.
Итак, фигура Хлудова стала для писателя подступом к теме Пилата.
Самое слово спутник («Если ты стал моим спутником, солдат, то говори со мной») уходит в роман, дробясь и склоняясь: «спутник», «спутника», «спутнику»...
В эпилоге романа «Мастер и Маргарита», в сновидении Ивана Николаевича Понырева, Пилату удается наконец говорить с Иешуа Га-Ноцри: «...Молю тебя, скажи, не было? — Ну, конечно, не было, — отвечает хриплым голосом спутник, — это тебе померещилось. — И ты можешь поклясться в этом? — заискивающе просит человек в плаще. — Клянусь! — отвечает спутник, и глаза его почему-то улыбаются. — Больше мне ничего не нужно! — сорванным голосом вскрикивает человек в плаще и поднимается все выше к луне, увлекая своего спутника...»
И непременный для обоих персонажей кивок на кого-то другого, кто должен бы быть в ответе.
Хлудов, пытаясь переложить нравственную ответственность за свои преступления на Белого главнокомандующего (в пьесе за этим лицом угадывается Врангель), бросает ему в лицо: «Вы стали причиной моей болезни!»
Пилат уходит за бесспорность авторитета императора Тиберия, находящегося далеко, на Капрее, и все-таки следящего за ним, Пилатом, здесь, в Ершалаиме. «Ты полагаешь, несчастный, — обращается он к Иешуа, — что римский прокуратор отпустит человека, говорившего то, что говорил ты? О боги, боги! Или ты думаешь, что я готов занять твое место? Я твоих мыслей не разделяю!» Чтобы потом в снах, с первой же ночи после казни, вечно пытаться все переиграть:
«Но, помилуйте меня, философ! Неужели вы, при вашем уме, допускаете мысль, что из-за человека, совершившего преступление против кесаря, погубит свою карьеру прокуратор Иудеи?
— Да, да, — стонал и всхлипывал во сне Пилат.
Разумеется, погубит. Утром бы еще не погубил, а теперь, ночью, взвесив всё, согласен погубить. Он пойдет на всё, чтобы спасти от казни решительно ни в чем не виноватого безумного мечтателя и врача!»
По этике Булгакова, по этике его романа, каждый отвечает за содеянное сам. Только сам. («Королева, — вдруг заскрипел снизу кот, — разрешите мне спросить вас: при чем же здесь хозяин? Ведь он не душил младенца в лесу!» — «Мастер и Маргарита».)
Перед жестоким внутренним судией нет оправданий. Разве что милосердие... Да, может быть, милосердие — как надежда на забвение и прощенье...
Любопытно, что критики, пораженные этим трагическим состраданием — состраданием не к добру, а к злу, может быть, присущим классической трагедии, но никак не реализму, тем более социалистическому реализму, — в растерянности попробовали объявить Хлудова и Пилата положительными героями Булгакова.
Отсюда очень болезненная трактовка романа «Мастер и Маргарита» у Камила Икрамова, нашедшего, что Булгаков принципиально прощает и даже оправдывает Пилата. «Иешуа, как и мастер, — обвиняет писателя Икрамов, — прежде всего прощает сильных мира сего, прежде всего — палачей».
А В. Петелин писал даже так: «Все его <Булгакова> герои — Турбины, Хлудов, Максудов, "юный врач", Мольер, Пушкин, Дон-Кихот — близки ему по духу и переживаниям». «В нем <Хлудове> воплотились лучшие качества русского генерала: храбрость, мужество, благородство, честь, порядочность, любовь к солдатам...»
Тем не менее и восторг перед Хлудовым В. Петелина и отчаяние К. Икрамова в отношении Пилата напрасны. В Хлудове воплощена кровавая жестокость Гражданской войны. Как в Понтии Пилате воплощена кровавая жестокость власти.
Правда, между этими персонажами есть и существенное различие. Трагедия Пилата в романе «Мастер и Маргарита» поднимается до античного понимания трагедии — потому что судьба его предопределена.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |