Вернуться к В.Н. Сутормин. По обе стороны Арбата, или Три дома Маргариты. ПутеБродитель

Картёжной шайки атаман

Ночной разбойник, дуэлист,
В Камчатку сослан был, вернулся алеутом,
И крепко на руку не чист;
Да умный человек не может быть не плутом.
Когда ж об честности высокой говорит,
Каким-то демоном внушаем:
Глаза в крови, лицо горит,
Сам плачет, и мы все рыдаем.

Александр Грибоедов

Фёдору Ивановичу Толстому по праву рождения достались прославленная фамилия, графский титул и герб, каким-то мистическим образом содержавший в себе предсказание его судьбы. На различных полях геральдического щита, поддерживаемого двумя борзыми собаками, красовались глобусы и крепостные башни, маршальские жезлы и распростёртое крыло, золотая сабля и серебряная стрела...

И действительно, графу довелось и в кругосветном плавании участие принять, и в небо подняться на воздушном шаре; его и повышали в чине, и разжаловали, а уж под арестом оказывался бессчётное количество раз; был он превосходным стрелком и отчаянным рубакой, а нрав имел горячий и задиристый, на зависть самой кровожадной борзой.

Если бы Фёдор Толстой герба не имел, самой подходящей эмблемой для него стала бы игральная карта с изображением джокера, но не потому, что граф был картёжником, каких мало, а потому, что обожал неожиданные ходы и комбинации, стремился обманывать любые ожидания и умел побеждать любой ценой.

Должно быть, талант добиваться своего не мытьём, так катаньем, твёрдую волю и гибкий ум, жизнелюбие и поразительную удачливость передал своим потомкам самый первый из графов Толстых — Пётр Андреевич, сподвижник Петра Великого. Однако же не бывает в этом мире подарков беспошлинных, и к фамильным ценностям непременно прилагается родовое проклятие. И эту карту в свой час судьба откроет.

Прирождённый шоумен, Фёдор Толстой в наше время стал бы блогером-тысячником, организатором флешмобов непристойного характера, изобретателем экстремальных развлечений, персонажем светской хроники и даже лицом какого-нибудь телеканала. Двести лет назад общество не предлагало подобных возможностей для самовыражения, но тем проще было человеку действительно интересному заставить о себе говорить.

Присущие Водолеям эксцентричность и склонность к эпатажу, бурная фантазия, хорошо подвешенный язык и своеобразное чувство юмора естественным образом ставят их в центр общего внимания, и мало кто с таким удовольствием купается в лучах славы, как они. К нашему герою всё сказанное относилось в полной мере.

Старший из трёх сыновей отставного генерал-майора Ивана Андреевича Толстого привык с детства к своему первенству во всём. Юный Федя не признавал авторитетов и рос весьма зловредным шалопаем — рассказывали, будто в отрочестве он «любил ловить крыс и лягушек, перочинным ножом разрезывал им брюхо и по целым часам тешился их смертельной мукой». Вряд ли подобные развлечения как-то особо ему полюбились, но можно не сомневаться в том, что произвести такой опыт у него бы рука не дрогнула. По крайней мере, события дальнейшей жизни Фёдора Толстого показали, что запах крови его не страшил.

Впервые он дрался на дуэли в двадцать лет, и не с кем-нибудь, а со своим полковым командиром. В воспоминаниях современников эта история выглядела так. В июле 1803 года французский воздухоплаватель Андре Жак Гарнерен объявил в Петербурге о своём предстоящем полёте на воздушном шаре. Узнав об этом, подпоручик Толстой самовольно оставил полк, отыскал француза и уговорил его совершить полёт вместе. При подъёме аэростат якобы зацепился за колокольню и повис; перебравшись на звонницу, подпоручик спустился на землю и вернулся в полк, а Гарнерен остался ждать помощи. Как раз в тот момент, когда Толстой красочно описывал сослуживцам свои приключения, появился полковник Дризен и потребовал у графа отчёта о причинах отлучки. Воздушная эпопея, рассказанная повторно, на командира впечатления не произвела и даже вызвала у него сомнения: как мог в корзине аэростата оказаться подпоручик граф Толстой, тогда как отправиться в сей полёт намеревался генерал Львов?

Герб рода Толстых

Граф, взбешённый недоверием к его словам, «наплевал на полковника Дризена» — видимо, в буквальном смысле. Схватились за шпаги... Победила молодость.

Серьёзно ли ранен был полковник и как удалось подпоручику избежать наказания, история умалчивает. Известно только, что в конце того же месяца из Кронштадта к берегам Русской Америки, то есть на Аляску, отправились два шлюпа — «Надежда» и «Нева», — и граф Фёдор Толстой был среди тех, кто стоял на палубе флагманского корабля. Хотя до службы в Преображенском полку граф и окончил Морской корпус, на борту «Надежды» Толстой оказался в роли дипломата — российскому посланнику Николаю Петровичу Резанову полагалась свита из «молодых благовоспитанных особ в качестве кавалеров посольства».

Как мы уже могли заметить, граф Толстой благовоспитанностью не отличался. Поэтому команда его любила, а начальство, естественно, нет. Терпеть выходки молодого преображенца действительно смог бы не всякий. То он напоит судового священника «до положения риз» и бороду уснувшего на полубаке святого отца прихватит к палубе сургучом с оттиском двуглавого орла, нарочно для этого случая стащив капитанскую печать, чтобы потом проснувшегося в жутком похмелье иеромонаха напугать до икоты запрещением ломать сургучный герб, а насладившись покаянными муками отца Гедеона, выдать наконец ему ножницы и полюбоваться, как бедолага отстрижёт себе половину бороды... То проберётся в каюту Крузенштерна вместе с купленной где-то на тропических островах молодой самкой орангутанга, усадит её за стол и покажет, как люди пользуются письменным прибором, и, убедившись, что с пером и чернильницей обезьяна освоилась, оставит в полном распоряжении смышлёного животного все капитанские бумаги. Даже запертый в офицерском кубрике под домашним арестом, граф не скучал сам и не давал скучать никому, затевая карточные игры или шумные попойки.

Присутствие такого человека на борту могло бы испортить жизнь любому капитану, но в данном случае у начальства хватало проблем и более серьёзных, нежели выходки гвардии подпоручика графа Толстого.

Командиры обоих кораблей, Крузенштерн и Лисянский, друг друга недолюбливали и объединялись исключительно ради совместной борьбы с графом Резановым — человеком сухопутным, но волею императора назначенным руководить морской экспедицией. Кроме того, в первые же месяцы плавания обнаружилось, что состояние кораблей оставляет желать лучшего, хотя они незадолго до экспедиции были куплены в Англии Крузенштерном как «почти новые». Резанов потребовал объяснений у Крузенштерна, тот отказался обсуждать щекотливый вопрос, чем вызвал неприятные подозрения. Вскоре все офицеры экспедиции оказались втянутыми в конфликт, и с огромным удовольствием в придумывание гадостей и плетение интриг включился граф Толстой, из каких-то своих расчётов принявший сторону Крузенштерна против Резанова, в свите которого состоял.

Момент истины наступил, когда экспедиция, пройдя Атлантический и Тихий океаны, достигла Алеутских островов и Камчатки. Осточертевший и Резанову, и Крузенштерну, Толстой был ими оставлен на пустынном берегу, причём самым коварным образом. Часть команды высадилась на берег, в том числе и подпоручик со своей неразлучной обезьяной. Подождав, когда эта парочка скроется из вида, руководивший шлюпочной командой лейтенант приказал остальным сесть на вёсла и вернулся на «Надежду».

Нагулявшийся подпоручик обнаружил на берегу ружьё, немного пороха и сухарей и понял, что ему предстоит изрядная робинзонада. Когда припасы закончились, пришлось съесть обезьяну. На счастье Толстого, Камчатка не являлась необитаемым островом, и найденное им племя приняло графа очень радушно — даже предлагали ему стать их царём, а в знак особого уважения разукрасили почти всё его тело татуировками. Властвовать племенем, женщины которого украшают себя костями или палочками, продетыми сквозь дырку в нижней губе, подпоручика не прельщало (видимо, пирсинг и тоннели были не в его вкусе, в отличие от татуажа), и он решил добраться до Петербурга пешком. Держа курс на запад, меняя проводников, граф за несколько месяцев достиг европейской части Российской империи.

«Надежда» и «Нева» возвратились в Кронштадт в августе 1806 года, и ходили рассказы, как на бал, данный Крузенштерном по случаю успешного окончания первого плавания русских вокруг света, в истрепавшемся Преображенском мундире и чуть ли не босиком явился заросший чёрной бородищей граф Толстой. Его не хотели впускать, но он заверил, что Иван Фёдорович будет ему очень рад.

«Подпоручик, вы ли это?» — изумился Крузенштерн. «Как видите, — невозмутимо отвечал бородач. — Я был так счастлив на острове, где вы бросили меня, что совершенно простил вас и пришёл поблагодарить».

Нейшлотская крепость. Фото Владимира Кезлинга, 2011 г.

В действительности такого, конечно, не было, ибо Толстой появился в Петербурге задолго до возвращения кораблей. Но опередить рапорты своего бывшего начальства графу не удалось. Докладывая Александру I о трудностях и бедах экспедиции, Резанов писал: «...причиною была единая ревность к славе, ослепившая умы всех до того, что казалось, что один у другого оную отъемлет. Сим энтузиазмом, к несчастию своему, воспользовался подпоручик граф Толстой по молодости лет его... Обращая его к месту своему, всеподданнейше прошу Всемилостивейшего ему прощения...»

Дипломатичность формулировки не ввела императора в заблуждение — по возвращении в столицу Толстой вместо бала попал под арест и вскоре был переведён «тем же чином» из лейб-гвардии Преображенского полка в гарнизон Нейшлотской крепости. Суровость наказания состояла не в том, что гвардия перед армией имела преимущество в два чина, и даже не в том, что крепость располагалась в одном из самых глухих углов Финляндии, месте живописном, но Богом забытом и весьма холодном. Хуже всего, что подпоручик лишался малейшего шанса отличиться и быть прощённым: ведь война с Наполеоном шла далеко, в Пруссии, а здесь с кем бы то ни было сражаться он мог разве что в карты.

Пока другие сверкали эполетами под солнцем Аустерлица или погибали под залпами картечи в битве под Фридландом, Толстой безуспешно пытался перевестись в действующую армию. Но слухи о его выходках уже дошли до старших офицеров, и никто не горел желанием поставить такого башибузука под свои знамёна. Так протекли целых два года — в довольно унылом пьянстве, лёгких бесчинствах и нескончаемых упражнениях в стрельбе из пистолета по пустым бутылкам.

Погибавшего от скуки графа Толстого спасли Швеция, объявившая войну России, и князь Михаил Петрович Долгоруков, назначенный командовать Сердобским отрядом и взявший опального подпоручика к себе в адъютанты. По старой дружбе князь называл офицера не иначе как Федей, с удовольствием слушал его рассказы, берёг и старался на опасные дела не отправлять; однако же на войне безопасных мест не бывает.

Однажды отступавшие шведские драгуны, чтобы спастись от преследования, попытались разобрать мост, и князь поручил Толстому помешать им. Фёдор с несколькими казаками налетел на шведов и полностью отбил им охоту заниматься инженерными работами. За это Долгоруков непременно представил бы к награде своего отважного адъютанта, но вечером того же дня командир был убит. Продолжив службу под началом князя Голицына, Толстой отличился вновь: благодаря произведённой им разведке Барклай-де-Толли смог со своим корпусом перейти по льду Ботнический залив и без особого сопротивления занять Вестерботнию.

Но не рождён был Фёдор Толстой для воинской карьеры, ибо превыше всяких чинов ценил он веселье, и «ради красного словца не щадил ни мать, ни отца». Граф легко мог в разговоре с кем-то из близких приятелей допустить неуместный каламбур или позволить себе нескромную шутку о сестре другого офицера — и готово дело, пожалуйте к барьеру!.. В изложении Фаддея Булгарина это выглядело так:

«Несколько офицеров собрались у гр. Ф. И. Т. на вечер. Стали играть в карты. Т. держал банк в гальбе-цвельфе. Прапорщик лейб-егерского полка А.И. Н., прекрасный собою юноша, скромный, благовоспитанный, пристал также к игре. В избе было жарко, и многие гости по примеру хозяина сняли свои мундиры. Покупая карту, Н. сказал гр. Т-му: "дай туза". Гр. Т. положил карты, засучил рукава рубахи и, выставя кулаки, возразил с улыбкой: "изволь". Это была шутка, но неразборчивая, и Н. обиделся грубым каламбуром, бросил карты и, сказав: "Постой же, я дам тебе туза!" — вышел из комнаты. Мы употребили все средства, чтобы успокоить Н. и даже убедили Ф.И. извиниться и письменно объявить, что он не имел намерения оскорбить его, но Н. был непреклонен и хотел непременно стреляться, говоря, что если бы другой сказал ему это, то он первый бы посмеялся, но от известного дуэлиста, который привык властвовать над другими страхом, он не стерпит никакого неприличного слова. Надобно было драться. Когда противники стали на место, Н. сказал Т-му: "Знай, что если ты не попадёшь, то я убью тебя, приставив пистолет ко лбу! Пора тебе кончить!" — "Когда так, то вот тебе", — ответил Т., протянул руку, выстрелил и попал в бок Нарышкину. Рана была смертельна; Н. умер на третий день».

По стилю этого рассказа чувствуется, что автор стремился изобразить драматическую сцену, свидетелем которой он якобы являлся; но известно, что Булгарин в то самое время служил не просто в армии, а в Русском корпусе армии Наполеона, так что вряд ли мог видеть своими глазами события, столь живо им описанные. Тем не менее другие мемуаристы дают очень похожую версию событий, с пустяковым конфликтом, вспыхнувшим из-за грубоватой шутки: «дать туза, тузить» — ударить, поколотить. Так или иначе после этой дуэли Толстой в очередной раз был посажен в крепость, а по окончании срока заключения отправлен в отставку.

Дуэльный гарнитур 1830—1840 гг. из Брешии (Италия). Фото предоставлено Аукционным домом «Гелос»

Однако насладиться прелестями мирной жизни помешал Наполеон — французская армия перешла Неман, и граф немедленно записался в ополчение. В Бородинском сражении он заменил раненого полковника и сам был ранен пулей в ногу, когда водил солдат в штыковую атаку. По ходатайству генерала Раевского Толстому возвратили чин полковника и сняли запрещение жить в столицах. Вот тогда Фёдор Иванович и поселился в Первопрестольной на углу Сивцева Вражка и Калошина переулка.

Прозвище Американец, давно приставшее к Толстому в кругу сослуживцев, сделалось теперь известным и всей Москве — повсюду, где граф бывал, в домах аристократических и не очень, слушатели восхищались его повествованиями о кругосветном путешествии. Неизменная сенсационность сюжетов и яркость деталей легко заслоняли неправдоподобность отдельных эпизодов.

Какое могло иметь значение, что высадили графа не на острове, а на побережье Камчатки, и не одного, а в компании с доктором посольства и живописцем, отказавшимися продолжать плавание?.. Гораздо интереснее драматические истории про охоту на морского зверя с помощью гарпуна, или картины нравов дикого племени, которое пыталось принести графа в жертву своему идолу, или же красочные описания стоянок на тропических островах, где множество обнажённых туземок плавало вокруг кораблей, словно русалки, а мускулистые туземцы красовались в костюме Адама, отличаясь от прародителя нашего разве что татуировками на бронзовой коже — почти такими же, как у Толстого.

«Он был весь татуирован: в середине, в кольце сидела большая пёстрая птица, кругом были видны какие-то красно-синие закорючки. На руках змеи, дикие узоры. Потом мужчины увели его наверх и раздели догола. Всё его тело было татуировано. Его часто просили показывать своё татуированное тело, и он никогда не отказывался, находя, по-видимому, в этом некоторое удовольствие...» (по воспоминаниям М.Ф. Каменской, двоюродной племянницы Толстого).

Американец привык жить на широкую ногу — обильный стол, хорошее вино... В доме его, шумном и весёлом, едва ли не каждую ночь шла карточная игра — она-то и доставляла Толстому средства к жизни, ведь славный род его давно уже не был богатым. Но граф обладал тремя качествами, позволявшими твёрдо рассчитывать на покровительство фортуны: за карточным столом, как и в бою, он никогда не терял спокойствия; он был весьма умён и без особого труда разгадывал манеру игры соперника; ну а в играх простых вроде штоса, где всё зависит исключительно от того, какую карту банкомёт положит влево, какую вправо, Американец без стеснения давал волю своим ловким рукам.

«Граф, вы передёргиваете, — за карточным столом сказал ему кто-то, — я с вами больше не играю». — «Да, я передёргиваю, — невозмутимо отвечал Фёдор Иванович, — но не люблю, когда мне это говорят. Продолжайте играть, а то я размозжу вам голову этим шандалом».

Калошин переулок. Слева — бывший дом Ф.И. Толстого. Фото из собрания Э.В. Готье-Дюфайе, 1913 г.

И его сопернику ничего не оставалось, кроме как продолжать безнадёжную партию. Впрочем, дошла до наших дней похожая история и с другой развязкой.

«Шла адская игра в клубе. Все разъехались, остались только Толстой и Нащокин. При расчёте Фёдор Иванович объявил, что Нащокин ему должен 20 000 р.

— Я не заплачу, — сказал Нащокин, — вы их записали, но я их не проиграл.

— Может быть, — отвечал Фёдор Иванович, — но я привык руководствоваться своей записью и докажу это вам.

Он встал, запер дверь, положил на стол пистолет и сказал:

— Он заряжен, заплатите или нет?

— Нет.

— Я вам даю 10 минут на размышление.

Нащокин вынул из кармана часы и бумажник и сказал:

— Часы могут стоить 500 р., в бумажнике 25 р. Вот всё, что вам достанется, если вы меня убьёте, а чтобы скрыть преступление, вам придётся заплатить не одну тысячу. Какой же вам расчёт меня убивать?

— Молодец, — крикнул Толстой, — наконец-то я нашёл человека!

С этого дня они стали неразлучными друзьями» (из воспоминаний А.П. Новосильцевой).

В отличие от ньюсмейкеров наших дней, из кожи вон лезущих, лишь бы только о них не забывали, лишь бы написали хоть что-нибудь, Толстой-Американец поражал даже не поступками своими, «чудовищными выходками, намеренно нарушавшими не только официальные государственные законы, но и все тогдашние правила приличия и морали», а масштабом личности, выделявшим его даже на фоне знаменитостей пушкинской эпохи. Никого не боявшийся и ничьего превосходства не признававший, Американец вызывал у современников восхищение, смешанное с ужасом. Дуэлей за ним числилось бессчётное количество, а число убитых противников дошло в итоге до одиннадцати.

Ф. Толстой-Американец. С рисунка А.С. Пушкина

При этом в глазах светского общества Толстой, безусловно, оставался человеком чести. Да, он мухлевал, сдавая карты, но и не скрывал этого, чем переводил игру из плоскости вульгарного жульничества в сферу опасного приключения, охотников до которого всегда находилось предостаточно. Не ведя счёта собственным деньгам и транжиря их совершенно по-детски, граф щепетильно до безупречности относился к суммам, доверенным ему друзьями, и вообще очень толково распоряжался делами близких людей, когда имел от них какие-либо поручения. За друга, попавшего в затруднительное положение, он мог своим имением поручиться, да и собственной грудью готов был его заслонить.

Вот ещё один случай, рассказанный Новосильцевой в журнале «Русская старина»:

«Раз собралось у Толстого весёлое общество на карточную игру и на попойку. Нащокин с кем-то повздорил. После обмена оскорбительных слов он вызвал противника на дуэль и выбрал секундантом своего друга. Согласились драться следующим утром.

На другой день, за час до назначенного времени, Нащокин вошёл в комнату графа, которого застал ещё в постели. Перед ним стояла полуопорожнённая бутылка рома.

— Что это ты ни свет ни заря ромом-то пробавляешься! — заметил Петр Александрович.

— Ведь не чайком же мне пробавляться.

— И то! Так угости уж и меня, — он выпил стакан и продолжал: — Однако вставай, не то мы опоздаем.

— Да уж ты и так опоздал, — отвечал, смеясь, Толстой. — Как! Ты был оскорблён под моим кровом и вообразил, что я допущу тебя до дуэли! Я один был вправе за тебя отомстить, ты назначил этому молодцу встречу в восемь часов, а я дрался с ним в шесть: он убит».

Возможно, это не более чем легенда, но она рисует Американца именно таким, каким он и был — преданным другом и невозмутимым бретёром, а также любителем театральных эффектов. Фёдор Толстой пользовался успехом у женщин (хорош собой, силён и бесстрашен) и авторитетом у мужчин (умён, хладнокровен и непредсказуем, а потому всегда интересен).

Что касается женского пола, то светские дамы мало интересовали графа; точнее сказать, среди них вряд ли нашлась бы особа, готовая связать с ним жизнь и терпеть его нрав, поэтому неудивительно, что пару себе Американец нашёл не в этих кругах. Фёдору Ивановичу вскружила голову прелестная певица из цыганского хора Авдотья Тугаева, да и сама она не смогла не полюбить эту забубённую головушку. Толстой дал хору отступных и увёз цыганку в свой дом, где они и зажили невенчанными.

Из мужчин для Толстого представляли интерес лишь два типа: такие же возмутители спокойствия, как и он, и господа сочинители, одним из которых с полным основанием граф мог бы считать и себя. Единственное, что мешало Толстому сделаться литератором, — это излишняя живость натуры: он мог просиживать ночи напролёт за карточным столом, но не за письменным. Однако же в кругу литераторов Американец ощущал себя как рыба в воде, подружившись не только с лихим рубакой Денисом Давыдовым или с драматургом князем Шаховским (бывшим сослуживцем по Преображенскому полку), но также с Баратынским, Вяземским, Жуковским...

Разумеется, у поэтов Американец тоже возбуждал живейший интерес к своей персоне, иначе и быть не могло в тот романтический век. Пётр Вяземский о Толстом написал так:

Американец и цыган
На свете нравственном загадка,
Которого, как лихорадка,
Мятежных склонностей дурман
Или страстей кипящих схватка
Всегда из края мечут в край,
Из рая в ад, из ада в рай,
Которого душа есть пламень,
А ум — холодный эгоист.
Под бурей рока — твёрдый камень,
В волненьи страсти — лёгкий лист.

В комедии Грибоедова среди множества колоритных персонажей Толстой угадывался без малейших сомнений. Ещё до того, как «Горе от ума» разошлось по Москве в списках, автор читал пьесу в кругу друзей. Когда утихли аплодисменты, граф подошёл к Грибоедову, выразил восхищение, но задал вопрос: «Что же это ты написал, будто я на руку не чист?» — «Так известно же всем, как ты в карты играешь». — «Ах, вон ты о чём... Ну, ты так бы и написал. А то ведь могут подумать, будто я табакерки со стола ворую».

На премьеру, состоявшуюся уже после гибели автора, Толстой пришёл и занял место в первом ряду. Зрители слегка напряглись в ожидании возможного скандала. Монолог Репетилова звучал в мёртвой тишине. Позволив актёру закончить, граф встал, обернулся к публике и громко произнёс: «Взяток, ей-богу, не брал, потому что не служил!», чем вызвал взрыв смеха и громкие аплодисменты.

Пушкин Толстому казался «молодым да ранним», что вовсе не удивительно при разнице в семнадцать лет. Собственно, Американец помнил себя таким же во времена полёта на аэростате: мальчишка, смешно пытающийся мериться со взрослыми. Поэтому, когда Пушкина сослали в Кишинёв, Толстой мог только пожать плечами: Бессарабия — не Аляска, меня ему не перещеголять. Однако граф не был бы самим собой, если б не украсил эту тему ядовитым комментарием. Во всяком случае, именно Американцу приписывалось авторство сплетни о том, что Пушкина перед высылкой вызвали в Тайную канцелярию его величества и там высекли.

Не скоро, но добрался этот слух и до Кишинёва. Пушкин страшно оскорбился, но потребовать сатисфакции не имел возможности. Тогда он сочинил на графа эпиграмму и пустил её в обратный путь. Толстой на пушкинские строки ответил собственной эпиграммой — скорее грубой, нежели остроумной. Очень чувствительный к личным обидам, Пушкин обзавёлся железной тростью, чтобы приучить руку к тяжести дуэльного пистолета.

В ссылке поэт провёл больше времени, чем графу потребовалось для кругосветного путешествия, но забыть старую обиду себе не позволил. Едва ли не первое, что сделал Пушкин по возвращении в Москву, — это отправил своего секунданта к Толстому, но того, по счастью, не было в городе, а потом уж общие друзья (не то Вяземский, не то Соболевский) приняли все меры к тому, чтобы помирить противников. Вполне можно представить, как Пётр Вяземский говорит со своей всегдашней мягкой улыбкой: «Полно, граф! Вы уже столько совершили всякого, что войдёте в историю. Так неужто желаете вы остаться в истории с клеймом убийцы лучшего из российских поэтов?..»

Так или иначе Пушкин и Толстой вскоре подружились, и всего через два года именно Американца поэт попросит сосватать за него Наталью Гончарову. Сам Толстой к тому времени давно уже был женат и немного остепенился. В том, чтобы вчерашнего приятеля и собутыльника подозвать к барьеру и подстрелить, как куропатку, он больше не видел никакой доблести, хотя по-прежнему стрелял превосходно. Герцен писал, что однажды Американец, в доказательство своей меткости, велел жене взобраться на стол и прострелил ей каблук туфельки. О человеке, способном на такое, вряд ли можно сказать «остепенился», и всё же в характере Толстого происходили изменения — остались в прошлом те коварные забавы, которыми он прежде славился:

Умел он весело поспорить,
Остро и тупо отвечать,
Порой расчётливо смолчать,
Порой расчётливо повздорить,
Друзей поссорить молодых
И на барьер поставить их,
Иль помириться их заставить,
Дабы позавтракать втроём,
И после тайно обесславить
Весёлой шуткою, враньём.

Теперь он гораздо чаще примирял противников, нежели затевал какие-то свары. И даже в карточной игре, от которой совсем отказаться был не в силах, уже не позволял себе «исправлять ошибки фортуны», быть может, после одного случая, когда нашла коса на камень.

Жил поочерёдно в обеих столицах некий дворянин по фамилии Огонь-Догановский, хорошо известный игрокам той поры (в том числе и Пушкину, которого однажды облегчил на целых 25 тысяч). Не миновал встречи с ним и граф Толстой.

«В гостиной за длинным столом, около которого теснилось человек двадцать игроков, сидел хозяин и метал банк. Он был человек лет шестидесяти, самой почтенной наружности; голова покрыта была серебряной сединою; полное и свежее лицо изображало добродушие; глаза блистали, оживлённые всегдашнею улыбкою».

Так это выглядело у Пушкина в «Пиковой даме»; вероятно, и взору Американца открылась подобная картина, однако же ему фортуна и сюжет, и развязку предложила иную. Вместо лаконичного и бесповоротного «ваша дама убита» противники изводили друг друга всю ночь, и эта игра была не из тех, что «не стоят свеч». Толстой и Огонь-Догановский распечатывали всё новые и новые колоды, то и дело загибали карте угол (что означало удвоение ставки), и каждый из игроков стремился поймать соперника на какой-то роковой ошибке. Горка золотых империалов и кипа ассигнаций кочевали с одного края стола на другой, потом наличность закончилась и в ход пошли записи мелком на зелёном сукне стола... К рассвету Американец, как тогда выражались, продулся в пух.

Подписанный им вексель на сумму проигрыша надлежало погасить через неделю. Фёдор Иванович, прославленный своим презрением к общепринятым условностям, способный годами не оплачивать счетов портного или каретника, в данном случае такой возможностью не располагал. Благородный человек может сидеть в долговой тюрьме по гражданскому иску, но карточный долг — это долг чести, его платят в срок или пускают себе пулю в лоб.

Друзей обременять просьбой о помощи граф не хотел, зная их не слишком благоприятные финансовые обстоятельства; от многочисленных недругов и вовсе ждать добра не приходилось; имущество по большей части было уже заложено-перезаложено; отыграться на других противниках удалось разве что по мелочи, а день расплаты приближался неумолимо. Чернее тучи бродил по дому Толстой, отчаянно искал выход и не находил его. Видя, как изводится любимый, цыганка попыталась его утешить, но безуспешно. «Ах, оставь, не до тебя теперь!» — «А что стряслось?» — «Проигрался я. И коли не расплачусь завтра, то жизнь кончена». — «А велик ли долг?» — «Какая разница!..» — «Нет, ты скажи, сколько нужно, а я уж постараюсь помочь». — «Да как же ты мне поможешь?..» — «Не думай ни о чём, ляг и усни, утро вечера мудренее. Завтра сам увидишь. Только не делай ничего, пока я не вернусь, обещаешь?» — «Обещаю...»

Сны приходили мерзкие, один другого пакостнее, и утро тоже ничем не порадовало. Сколько раз случалось графу стоять у барьера, и мысль о близости смерти не устрашала его, а лишь приятно щекотала нервы, но вот сейчас тошно было даже представить, как придётся собственной рукой нащупать стучащее под рёбрами сердце, упереть в него пистолетное дуло и спустить курок...

Пётр Соколов. Портрет Сарры Фёдоровны Толстой, до 1838 г.

Ожидание становилось невыносимым, и с какого-то момента на деревянный футляр с пистолетами Фёдор Иванович стал поглядывать уже без неприязни. За окном свистел ветер, горланили вороны, потом зазвонили к вечерне — и вот наконец стукнула калитка, проскрипел снег под быстрыми шагами Авдотьи, и она, румяная с мороза, влетела в комнату, сверкая чёрными глазами. В руках — свёрток из цветастой шали, а из него на стол выкатывается увесистая пачка банкнот. «Считай!..» — услышал граф ликующий голос. «У кого ты взяла эти деньги?..» — «А у тебя и взяла, Феденька. Мало ль ты мне подарков делал?.. Сегодня я всё продала».

Чем мог он ответить, как отблагодарить человека, спасшего и жизнь его, и честь?.. Самым лучшим и правильным способом было обвенчаться с этой женщиной, так просто доказавшей, что на свете нет и не будет для него супруги лучше, чем она. Обряд провели сразу после Крещения; гостей со стороны жениха присутствовало меньше, чем родственников со стороны невесты. На следующий день молодожёны, как полагалось по этикету, отправились делать визиты, но не в каждом доме пожелали их принять: кое-где сочли ниже своего достоинства сидеть за одним столом с «графиней Авдотьей». Американец не обиделся — насильно мил не будешь, — но и сам «раззнакомился» с теми, кто аристократическую спесь поставил выше человеческих отношений. Авдотью же это и вовсе не волновало: она была в положении и какие угодно светские знакомства с радостью и без раздумий отдала бы за счастье родить сына любимому человеку. За те пять лет, что они с Фёдором прожили вместе, это не удалось — все дети умирали вскоре после рождения.

Графа думы о наследнике тоже стали посещать всё чаще. Не то чтобы имелась необходимость кому-то оставить несметные богатства, а всё же ему, потомку славного рода Толстых, уже исполнилось тридцать девять лет... Авдотья истово молилась, Фёдор присоединился к ней — и молитвы как будто были услышаны, графиня в положенный срок произвела на свет чудесную черноглазую девочку. Ребёнка назвали Саррой. Супругам хотелось верить, что в следующий раз будет мальчик.

Сарра росла задумчивой и меланхоличной и при этом музыкальной, умной и одарённой. Но наследника у графа Толстого так и не появилось — другие дети рождались мёртвыми.

Из письма Фёдора Толстого 12 февраля 1828 года: «Я живу в совершенной скуке, грусти и пьянстве... Одна Сарра как будто золотит мое несносное существование; третий месяц или три месяца жена не оставляет болезненное ложе своё, родив мне третьего мёртвого сына. Следовательно, надежда жить в наследнике похоронена с последним новорождённым. Скорбь тебе неизвестная, но верь, любезный друг, что весьма чувствительная».

Как тут было не задуматься о силе рока, особенно если знать о проклятии, тяготевшем над родом Толстых более ста лет!.. Согласно преданию, попавший в Тайную канцелярию по обвинению в государственной измене царевич Алексей страшными словами проклял и проводившего дознание Петра Андреевича Толстого, и потомков его до двадцать пятого колена, и с тех пор проблемы того или иного свойства возникали в каждом поколении рода Толстых.

Филипп Рейхель. Граф Фёдор Иванович Толстой в последний год своей жизни, 1846 г.

Но Американец был по натуре скорее фаталистом, нежели мистиком. Человек с его складом ума не стал бы искать причину своих бед в прегрешениях пращура, скорее задумался бы о том, чем испортил собственную карму он сам. А здесь ответ представлялся вполне очевидным — совесть дуэлянта Толстого отягощали души убиенных противников, и это означало, что детям графа не жить, пока счёт не станет в его пользу. Укрепившись в такой мысли, граф завел синодик, чтобы заказывать по нему заупокойные службы, и в листок напротив первых из одиннадцати имён вписал имена своих умерших младенцев, а за детей, родившихся мёртвыми и потому безымянных, проставил слово «квит», то есть «в расчёте».

Так его жизнь превратилась с дуэль в судьбой, и роль секунданта досталась Авдотье, ничего подобного и в мыслях не имевшей, но ради мужа по-прежнему готовой на всё. Судьба оказалась противником упорным: мальчики и девочки продолжали умирать. К моменту рождения двенадцатого ребёнка оставались в живых только старшая, Сарра, и маленькая Прасковья — игривая и непоседливая, вся в мать.

Когда умер новорождённый, Толстой понял, что на отпущение грехов надежды нет и, как ни отмаливай последнюю из своих жертв, расплата за неё — лишь вопрос времени. Обеих дочерей граф любил безумно: и очаровательного «цыганёночка», и отрешённую от реальности Сарру, сочинявшую такие стихи, что даже придирчивый Белинский оценивал их очень высоко. И ту и другую потерять было бы ужасно, и Толстой за их здравие молился неустанно, хотя и знал, что последним оставшимся выстрелом противник промаха не даст.

Единственное, в чём судьба оказала ему снисхождение — дала понять заранее, в кого направит свой удар. Странности Сарры постепенно приобрели характер душевного расстройства, а здоровьем физическим она никогда не отличалась. Не дожив до восемнадцати, Сарра умерла от чахотки в 1838 году.

«Ну что же, значит, мой цыганёночек будет жить», — вздохнул Толстой и, взяв синодик, напротив последнего имени вписал своё сакраментальное «квит». Он не выносил своё горе на всеобщее обозрение, но люди, знавшие Фёдора Ивановича, не могли не заметить, как потускнел его взгляд.

Последние восемь лет из отмеренных ему судьбой Американец прожил тихо и так же тихо умер в своей постели. Графиню смерть настигла тоже в собственном доме — горничная подговорила повара ограбить хозяйку и убить, и тот, выпив для храбрости два стакана водки, спавшую Авдотью Максимовну зарезал.

Эпилог

Очень многим из тех, с кем жизнь сталкивала Американца, воздвигнуты памятники.

Обоим Александрам Сергеевичам — Пушкину и Грибоедову — в Москве и в других городах.

Памятник Николаю Петровичу Резанову стоит в Красноярске — городе, где оборвался жизненный путь этого интереснейшего человека, прочно забытого потомками в качестве путешественника и дипломата, но случайным образом снискавшего новую славу в роли главного действующего лица рок-оперы «Юнона и Авось».

Памятник Крузенштерну воздвигнут в Петербурге напротив Морского корпуса, директором которого Иван Фёдорович являлся более пятнадцати лет. А барк «Крузенштерн», некогда ставивший рекорды скорости, в наши дни используется как учебное судно и всё ещё способен давать 17 узлов.

Памятника Юрию Лисянскому не существует, но его именем названы один из Гавайских островов, подводная гора в Охотском море и река в Александровском архипелаге, а также два полуострова, мыс, пролив, залив и бухта.

Василий Семёнович Огонь-Догановский на памятник себе не наиграл, хотя сохранились и скульптурный портрет его, и надгробный обелиск в некрополе Донского монастыря, но соединиться в нечто целое им не довелось... видимо, карта не легла.

Под неброской четырёхугольной тумбой, украшенной белым медальоном с ликом Спасителя, упокоилось на Ваганьковском кладбище бренное тело Фёдора Ивановича Толстого, а вот мятежная душа его удостоилась памятника уникального: в русской литературе остался целый ряд персонажей, в той или иной степени срисованных авторами с живого Американца или навеянных легендами о нём. Старый граф Турбин в «Двух гусарах» и Долохов в «Войне и мире»; Лучков в «Бретёре» и Лучинов в «Трех портретах» Тургенева; быть может, пушкинский Сильвио в повести «Выстрел» и, несомненно, его же

Зарецкий, некогда буян,
Картёжной шайки атаман,
Глава повес, трибун трактирный,
Теперь же добрый и простой
Отец семейства холостой,
Надёжный друг, помещик мирный
И даже честный человек:
Так исправляется наш век!