Сначала необходимо отметить то, что объединяет начало повествования обеих частей в стилевом отношении, особенно начало исторической части и московских глав. И тот и другой фрагменты художественного текста написаны языком, приближающимся к языку документа по многим параметрам:
— это, с одной стороны, точность и лаконизм выражения, создающие впечатление языковой формулы, а с другой — хроникерская подробность в описании деталей и персонажей;
— отсутствие прямых авторских оценок, авторская позиция спрятана;
— читательский интерес сосредоточен в большей степени на диалогах героев романа.
Обе начальные главки объединяет ситуация, сегодня определяемая как жанр «криминального расследования», что не может не отразиться на языке этих глав. Вообще, как подлинный детектив, роман изобилует сценами расспросов, допросов, доносов, расследований преступлений. Отсюда специфическая лексика: разбойник, негодяи, бродяга, уголовщина, убийца, выжига и плут, украл, ловкач, поджог, мародеры и т. п. (Слова даны вперемежку из исторических и современных глав специально.)
И в то же время исторические главы выделяются особой работой над языком. Качество фразы, когда каждое слово нельзя ни убрать, ни переместить на другое место, есть результат кропотливейшей работы над текстом. Такая степень точности свойственна документу.
В час жаркого весеннего заката на Патриарших прудах появилось двое граждан. Первый из них — приблизительно сорокалетний, одетый в серенькую летнюю пару, — был маленького роста...
. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . .
В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат.
Обе фразы описывают событие, происшествие с точностью языковой формулы и с точностью и тщательной подробностью изображаемых деталей. Эта двойная точность создает поразительный эффект живой картины. Ничего нельзя поменять ни в составе, ни в порядке слов без ущерба разрушения смысла и художественного восприятия. Это уже не простой нарратив, а художественная фраза с установкой на особое восприятие, обладающая особым суггестивным воздействием. Давид Абрахам пишет о том, что слово в романе М. Булгакова «Мастер и Маргарита» «утверждает себя в роли духовного посредника между материальным и духовным миром», обладая особой аутентичностью (Абрахам, 1993: 180). Событие описывается в таких подробностях, которые не свойственны художественному тексту, но придают повествованию ту изобразительность, которая отличает весь текст.
Особой художественной безукоризненностью отличается язык древних глав.
Необходимо признать, что многие сцены московских глав кажутся нам сегодня несколько наивными. Технический прогресс дает себя знать. Чудесами сегодня удивить трудно. И голову могут пришить, и мертвых оживляют, и отдельные граждане без метлы летать научились, про пятое измерение и вовсе говорить не приходится, а о волшебных деньгах лучше и не напоминать...
Что же касается романа в романе, ни одно слово не «выпадает», ни одна фраза не может быть подвергнута ревизии. Он не кажется менее актуальным и значимом сегодня, нежели в эпоху автора. Это как «Ревизор» Н.В. Гоголя, это всегда о России. Роман чудесным образом продолжает «звучать» актуально и злободневно. Проблема выбора перед человеком и человечеством не становится менее важной. Но помимо идейно-философской актуальности, этот роман о Понтии Пилате остается непревзойденной вершиной художественного совершенства и силы слова.
Уже отмечалось рядом исследователей, что язык исторического повествования отличается от языка сатирического повествования глав, описывающих современную писателю Москву. Так, Л.М. Яновская пишет: «Стиль древних глав нетороплив, прозрачен и важен. В нем как будто сбережено дыхание давних времен, когда бумаги не было, а пергамент был дорог, и люди, по крайней мере в письме, стремились выражаться экономно.
Диалоги серьезны, скупы — только самое главное. Ремарки к диалогам сдержанны. Нет обилия острых штрихов повседневности. Нет сатирической мелочи мгновенно выхваченных лиц. Не сатиричны центральные персонажи» (Яновская, 1983: 242). Это точно переданное эмоциональное восприятие стилевого своеобразия частей романа.
Но дело даже не в этом, не в переключении модуса и пафоса произведения с сатиры на эпику. Меняется плотность художественного времени. Описываемые события в Москве занимают временной промежуток в три дня, а в историческом романе — сутки. Но дело даже не в этом, а в той скурпулезной внимательности к мельчайшим деталям описываемых событий, которую демонстрирует автор на протяжении ершалаимского повествования. Ощущение «сгущения времени» особенно заметно в описании казни Иешуа. Вкрапление статичных картин ожидания поддерживает это ощущение.
В этой иной временной плотности иначе звучат реплики героев, нет времени на пустую болтовню. Все коротко и по существу, оттого и «диалоги серьезны и скупы». Скупы они, разумеется, еще и потому, что неосторожное слово может погубить очень легко. Человеческая жизнь ничего не стоит. Поэтому вторым отличительным свойством диалогов является величайшая осмотрительность говорящих (за исключением Иешуа и Матвея). Речевые характеристики персонажей в романе имеют первостепенное значение. Именно в диалогах раскрывается внутренний мир и мотивация поступков героев.
Стилистически текст романа в романе напоминает древние хроники и даже тексты Библии и апокрифов, что было отмечено исследователями. Таким образом, сама стилистика текста отсылает нас, читателей, в иной временной план.
Вместе с тем меняется модальность текста, это самое существенное. От сатирической, часто шутливой модальности (шутливость проявляется и в каламбурах, и в шутливых намеках и подтекстах) и игровой природы текста, проявляющейся в прямой апелляции к читателю, подмигивании ему, когда автор стоит как бы в кулисах и т. д, происходит резкое переключение в эпику. «Дух повествования», автор эпического произведения, который часто бывает «невесом, бесплотен и вездесущ» (Т. Манн), в эпическом произведении сообщает о событиях и их подробностях как о чем-то прошедшем и вспоминаемом либо воссоздаваемом. Причем в древнем повествовании наблюдается явный перекос в сторону героического эпоса. «Для героического эпоса характерно «абсолютизирование» дистанции между персонажами и тем, кто повествует; повествователю присущ дар невозмутимого спокойствия и «всеведения», и его образ придает произведению колорит максимальной объективности» (Шеллинг Ф., Философия искусства. М., 1966, с. 399).
С другой стороны, по точности и ассоциативной нагрузке язык прозаический приближается и к поэтической речи, как уже было отмечено исследователями (Кураев, Галинская).
Казалось бы, все очень просто:
«В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат».
Это напоминает язык исторических хроник по монументальности создаваемой картины и вниманию к реалиям и историческим деталям, с одной стороны, и поэтическую строфу по «пригнанности» каждого слова, по монолитности фразы — с другой. Сразу введена историческая фигура, практически без описания внешности (вспомним тщательно выписанные портреты Берлиоза и Бездомного). И вместе с тем это язык в высшей степени художественного описания, в котором присутствуют только знаковые детали: знак власти — плащ всадника с красным («кровавым») подбоем, шаркающая кавалерийская походка воина, прошедшего через грозные битвы и уже немолодого человека. Все, что автор считает нужным сообщить еще об этом человеке, — это его болезнь, страшная гемикрания (мигрень), которая мучила его, доводя до отчаяния, и ненависть к Ершалаиму. Все остальное мы узнаем от самого Пилата.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |