Он не ответил!!!
Это был убойный факт, разводящий меня с Рылеевым. Действительно, кто-то должен был и шпионов ловить, и хлеб сеять, и заводы возводить — все так, я согласен.
Но он не ответил!
Я не дурак, и мне доступно понимание, что на этот вопрос ответить труднее всего. Каждый должен самостоятельно принять решение, если, конечно, он дорожит собой и согласием в душе. Но кто-то мог бы и подсказать...
Убедить собственным примером...
За окном таял свет дневной, и в зыбкой темноте, спускающейся к крышам, на небе заиграли тусклые городские звезды. В тишине на фоне меркнущей зари я разглядел невеликий размерами кабинет, хозяина, лежавшего на тахте и покуривающего папиросу.
В табачном дыму узрел его мысли...
Господин Гаков спорил с женой, стоявшей возле порога.
«...— Ваня упомянул, будто следователь, услышав, что я пишу пьесу о Сталине, буквально онемел. Правда, ненадолго. Быстро пришел в себя.
— Так напиши им пьесу про Сталина! — воскликнула Елена Сергеевна.
Михаил Афанасьевич поморщился.
— Дело не в пьесе. Я давно хотел написать о Сталине. Несколько лет назад такая инициатива была позволительна, теперь же действовать на свой страх и риск смертельно опасно. Случай с Поныревым подтверждает это».
«...Я уже писал Аркадьеву и никто не откликнулся. Ни ответа, ни привета.
— Как же нет ответа! А Жуховицкий с Добраницким, то и дело настаивающие на том, что «хватит сидеть в сторонке», «пора включаться в работу»?
— Это не то. Эти мелкие бесы исполняют распоряжение таких же мелких бесов, только с петлицами. Они не могут являться посланцами... Они не могут быть уполномоченными. Они требуют от меня написания если не агитационной, то хотя бы оборонной пьесы. Возможно, они провоцируют меня?»
«...Каждый из них висит на волоске, и ради спасения собственной жизни они готовы на все. Они могут такого насочинять в своих доносах. Это пугает больше всего.
Пауза.
— Ваня предупредил, со мной все может случиться. Он прав, черт его побери! Сначала меня рвали критики, сейчас этих псов утихомирили, и я не могу исключить, что теперь за меня возьмутся сами псари. Одно только знакомство с Гендиным может дорого мне обойтись.
— Что же Сталин?! Я сама напишу ему! Сейчас же!!»
За окном с неожиданным остервенением залаяли собаки.
«...Булгаков сел на тахте, вздохнул.
— Твое письмо вряд ли дойдет до него. Ему сейчас столько пишут. Тысячами, десятками тысяч...
Елена Сергеевна села рядом и зарыдала.
— Что же делать?
Михаил Афанасьевич ответил жестко, даже грубовато:
— Не знаю. Думаю. Ищу выход. Так больше жить нельзя, и я так жить не буду. Я что-нибудь выдумаю, какою бы ценою мне ни пришлось за это заплатить. Только не было бы поздно. С «Мольером» было проще. Помнишь, я сделал ставку на «Мольера». Кто такой Мольер? Когда он жил? Много ли тех, кто слышал о нем? Его можно снять с постановки — и дело с концом. С пьесой о Сталине этот номер не пройдет, особенно, если псари ознакомятся с моим последним романом, а они обязательно ознакомятся. Я же не в вакууме пишу. Я читаю главы друзьям, интересуюсь их мнением...
Псарям даже санкции Петробыча не потребуется — кокнут и все. Одним белогвардейцем меньше. Еще вздохнут — не перевоспитался, мол, Булгаков...
А жаль!
Когда Сталин вспомнит обо мне, бесы разведут руками — махровая контра оказался Булгаков! Религиозный мракобес!.. — и предъявят мои собственноручно написанные показания, полученные после «выстойки».
Булгаков улыбнулся.
Елена Сергеевна вздрогнула, перестала плакать.
— Что он им сделает?
Михаил Афанасьевич улыбнулся еще раз.
— А что он может сделать? Ну, переусердствовали, ну, перестарались, так из добрых побуждений. Что, у нас писателей не хватает?!
— Я все равно напишу! Я обязательно напишу!!
— Не надо. Это не поможет. Мне нужен туз. Козырной туз!.. Чтобы ни одна продажная душонка не смела тявкнуть. Мне нужен волосатый кулак, от одного вида которого у всякого опера или доносчика занемеет язык.
— И руки отвалятся, — подхватила Елена Сергеевна.
Булгаков подхватил:
— И печень заноет!
— И мочевой пузырь лопнет...
— И в желудке засвербит...
— И они никогда больше не почувствуют вкус свежего борща, не полакомятся краковской колбасой, не отведают спелых яблок...
Пауза.
— Что-то мы с тобой, родная, раскудахтались. Ладно, давай попробуем заснуть. Говорят, утро вечера мудренее».
Я не смел пошевелиться, только стебанная мысль, отрыжка скептоидических времен, шевельнулась в памяти — сколько же они собираются молчать?
До утра, что ли?..
Этак я сам засну. Мысли потекли рваные, бездарные какие-то мысли — ну их, к Воланду! Зачем два романа... напишу один... как есть... поищу согласие. Может, оно существует? Или отвечу на вопрос, заданный Рылееву...
За моим окном мякнул котенок.
Булгаков насторожился...
«...— Кто отважится арестовать человека, которому поручили написать пьесу о Сталине! Хорошую пьесу, я плохих не пишу.
Он сел на тахте, обнял Елену Сергеевну, поцеловал.
— Для этого нужен заказ... — робко возразила жена.
— Вот именно!!! — вскочил Булгаков. — Это — обязательное условие! Это спасение!.. Каждый псарь, самый последний чертенок должен знать, что это заказ. Только в этом случае никто не отважится тявкнуть.
Никто! Даже псари с Лубянки!..
В противном случае со мной сразу сведут счеты, о чем они уже столько лет мечтают... Контрреволюционный писака — и о вожде!.. Ату его!!»
Он вскочил и принялся энергично расхаживать по комнате.
В этот момент вновь пискнул котенок.
Булгаков возмутился.
— Дай ты ему колбасы! У тебя колбасы нет?
— Есть, Михаил Афанасьевич, — сробел я.
— Так накорми животное. Я подожду.
Выполнить такое указание выпадает раз в жизни.
Это было высшее литературное счастье!
Боясь упустить удачу, я стремглав помчался на кухню, схватил весь кусок и на ходу, разламывая его на части, выскочил на балкон. Я знал своих котов — стоит им учуять запах съестного и, чем бы они ни занимались, за кем бы ни охотились, какую бы пушистую красотку ни обхаживали, тут же примчатся на заветное место.
Вот они, родные!
Так получите сполна.
Я вернулся в комнату.
Видения исчезли. На столе грустила выключенная настольная лампа, едва заметно пошевеливались шторы.
У меня ком в горле встал — и этот промолчал! В сердцах я пожалел о напрасно растраченной колбасе, впустую прожитых годах, о недоступности согласия... пока не услыхал знакомый голос.
Занавес прошлого раздвинулся, и я разглядел знакомую декорацию рабочего кабинета.
...Михаил Афанасьевич по-прежнему расхаживал по комнате.
«...Но заказ можно организовать. История подсказывает, это трудно, но я попытаюсь. Я попытаюсь еще раз. Напишу еще одно письмо».
«...не понимаю, — он всплеснул руками, — почему мхатовцы в тридцать шестом отказались поддержать меня? Станиславскому только стоило поднять телефонную трубку, как драматург Булгаков был бы спасен. Почему он не поднял ее? Почему смолчал Немирович?..
Наступила протяжная томительная тишина.
— Ты сам виноват, милый...»
Голос Елены Сергеевны был едва слышен. Я с трудом уловил смысл. У меня волосы на голове зашевелились.
«...— С какой стати? — возмутился хозяин кабинета.
— После «Мольера» Станиславский больше никогда не будет работать с тобой. Он считает, что пьеса слабая и, что еще хуже, неуместная. Бессмысленно ползать на коленях перед королями. Константин Сергеевич считает, что главное в Мольере — это величие и дар драматурга, сумевшего не только выжить, но и устоять, а не то что он, не зная об этом, женился на собственной дочери.
Или сопливые жалобы королю.
Он утверждает, что Мольер велик как творец, а об этом в пьесе ни слова. Мол, ты спекулируешь на имени, а был бы на месте Мольера какой-нибудь никому не известный Жако́ или Греба́, никому в голову не пришло назвать его великим драматургом. По словам Гриши Конского1, Константин Сергеевич жаловался, что он изо всех сил тянул «Мольера» хотя бы на минимальный успех, а ты уперся. «Встал в позу», как выразился корифей. Станиславский считает, что ты ничего не понимаешь ни в драматургии, ни в позиции властей, и больше не хочет с тобой сотрудничать.
— Это кто сказал? Твоя сестричка?..2
— Да. Она намекнула, что в этом раскладе Владимир Иванович тоже умыл руки. Вы со Станиславским настолько запутали дело, что уже невозможно ничего исправить.
— Что же делать? — растерянно спросил Михаил Афанасьевич.
Послышался голос Елены Сергеевны, затем она сама вплыла в поле зрения:
— Ты не погибнешь, милый. Тебе нельзя погибнуть. Рано или поздно они обратятся к тебе. Во МХАТе только и ждут... в театре кризис, полный развал, две группировки. У них нет современного репертуара, а ты напишешь им хорошую пьесу. Ты не будешь вымаливать жизнь пошлой поделкой на революционную тему. Пусть те, кому это не под силу, упрекают тебя, а ты поступишь по совести. Они все равно придут к тебе...
Булгаков грустно усмехнулся.
— Что поделаешь. Ты согласилась на разговор с Гендиным, а я возьмусь за пьесу. Нам надо выжить, родная...»
Видения растаяли.
Не в силах сдержать иронический свой характер, я пожалел, что в этот трогательный момент нас не удосужился посетить Иосиф Виссарионыч.
То-то была потеха!..
Литература в обнимку с вечностью, притаившиеся по разным углам, с ужасом глядели на меня.
Мне стало не по себе. При чем здесь Сталин? Взяли привычку — чуть что, сразу Сталин! Более полувека миновало, а мы все Сталин, Сталин... Кто за, кто против...
Надоело...
Ладно, не буду.
Я вообще-то добрый человек, люблю почитывать Александра Грина. Иногда, чтобы не показаться смешным, нецензурно бранюсь в присутствии женщин, но в данную минуту мне было не до смеха. Булгаковская мораль требовала действий.
Вся ее суть была в действии...
В душе царил сумбур вместо музыки, царила какофония, предчувствие правды...
Если писать роман, тем более, чужие воспоминания, то ради согласия в душе.
Оно было рядом, было близко...
Примечания
1. Актер МХАТа.
2. Ольга Сергеевна Бокшанская, секретарша В.И. Немировича-Данченко.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |