Тебе в ближайшем будущем придется увидеть много гадостей. Посмотришь, как убивают людей, как вешают, как расстреливают. Все это не ново, не важно и даже не очень интересно. Но вот что я тебе советую: никогда не становись убежденным человеком, не делай выводов... И помни, самое большое счастье на земле — это думать, что ты хоть что-нибудь понял из окружающей тебя жизни.
Г. Газданов
«...выжить?!
Как?!
Только выстрел мог спасти меня.
Один выстрел!..
Мужества не хватило. Зато в рассказе я семь раз отважно пульнул в двуногую мразь, называвшую себя человеком — точнее, полковником.
Я описал в точности, как было, за исключением того, что в полковника стреляла несчастная женщина, искавшая мужа и посмевшая спросить у мрази, за что его солдаты запороли ее «людыну» до смерти.
«...год 1919-й от Рождества Христова и второй от начала революции.
Зима, январь.
Обмерший от холода и страха Киев. В городе орудует Петлюра.
Сечевики привезли меня в штаб первого конного полка и буквально впихнули в комнату.
— Пан полковник, — негромко доложил один из них, — дикаря доставили.
Дверь, обитая гобеленом с пастушками, неслышно распахнулась, и в комнату вбежал человек.
Он был малого роста, в великолепной шинели и сапогах со шпорами. Шинель туго перетянута кавказским пояском с серебряными бляшками, на бедре в блеске электричества горела огоньками кавказская же шашка. На голове барашковая шапочка с малиновым верхом, перекрещенным золотистым галуном.
— Жид? — вдруг сухо и хрипло выкрикнул он.
— Не-е, не жид, — ответил доставивший меня кавалерист.
Тогда человек подскочил ко мне и заглянул в глаза.
— Вы не жид, — заговорил он с сильным украинским акцентом на неправильной смеси русских и украинских слов, — но вы не лучше жида. И як бой кончится, я отдам вас под военный суд. Будете расстреляны за саботаж. От него не отходить! — приказал он кавалеристу. — И дать ликарю коня. Сейчас выступаем».
«...Помню, большевики мерно, в растяжку долбили по окраинам города из артиллерийских орудий, и этот гул, словно тиканье исполинских, а может, вселенских часов, до сих пор преследует меня.
Заполночь полк добрался до Слободки. Здесь сечевики должны был охранять мост через Днепр.
Меня поместили в белую оштукатуренную комнату. На деревянном столе стоял фонарь, лежала краюха хлеба и развороченная медицинская сумка. В черной железной печушке плясал багровый огонь, так что вскоре я согрелся.
Канонада к тому времени стихла и, если большевики отступили, обещанная расправа, называемая судом, становилась суровой реальностью, тем более что снизу, из подвала, то и дело доносились крики, а то вдруг визг или вой. Наверное, там кого-то избивали.
Ко мне входили кавалеристы, и я их лечил. Большей частью это были обмороженные. Они снимали сапоги, разматывали портянки, корчились у огня. В комнате стоял кислый запах пота, махорки, йода.
Изредка я оставался один. Тогда приоткрывал дверь, и в прогале видел лестницу, освещенную оплывшей стеариновой свечой, лица, винтовки. Дом был набит людьми, бежать было трудно.
Внизу кто-то жутко завыл.
— За что вы их? — спросил я одного из петлюровцев, который, дрожа, протягивал руки к огню. Его босая нога стояла на табурете, и я белой мазью покрывал изъеденную язву у посиневшего большого пальца.
Он ответил:
— Организация попалась. Коммунисты и жиды. Полковник допрашивает.
Потом, помнится, я задремал сидя за столом. Разбудил меня толчок в плечо.
— Пан полковник требует.
Я поднялся, под насупленным взором конвоира размотал башлык и пошел вслед за кавалеристом. Мы спустились по лестнице в нижний этаж, и я вошел в белую комнату. Тут, в свете фонаря, я увидал Лещенко.
Он был обнажен до пояса и ежился на табурете, прижимая к груди окровавленную марлю. Возле него стоял растерянный хлопец и топтался, похлопывая шпорами.
— Сволочь, — процедил полковник, потом обратился ко мне. — Ну, пан ликарь, перевязывайте. Хлопец, выйди, — приказал он.
Тот, громыхая, протискался в дверь. В этот момент рама в окне дрогнула. Полковник покосился на черное окно, я тоже. «Стреляют», — подумал я, вздохнул судорожно, спросил:
— Чем это?
— Перочинным ножом, — ответил полковник хмуро.
— Кто?
— Не ваше дело, — отозвался он с холодным, злобным презрением и добавил: — Ой, пан ликарь, нехорошо вам будет.
Меня вдруг осенило: «Кто-то не выдержал истязаний, бросился на него и ранил. Как иначе?..»
— Снимите марлю, — сказал я, наклоняясь к его груди, поросшей черным волосом. Он не успел отнять кровавый комочек, как за дверью послышался топот, возня, грубый голос закричал:
— Стой, стой, черт, куда...
Дверь распахнулась, и в комнату ворвалась растрепанная женщина. Лицо ее было искажено, словно ей было весело. Лишь после, много времени спустя, я сообразил, что крайнее исступление может выражаться в очень странных формах. Серая рука хотела поймать женщину за платок, но сорвалась.
— Уйди, хлопец, уйди, — приказал полковник, и рука исчезла.
Женщина остановила взор на обнаженном полковнике и сказала сухим бесслезным голосом:
— За что мужа расстреляли?
— За що треба, за то и расстреляли, — отозвался полковник и страдальчески сморщился. Комочек все больше алел под его пальцами.
Она усмехнулась так, что я не смог отвести взгляд. Я никогда не видел таких глаз. Она повернулась ко мне и спросила:
— Вы доктор?..
Я не удержался, судорожно кивнул и молча ткнул пальцем в рукав, в красный крест.
Женщина покачала головой. Глаза ее расширились.
— Ай-яй-яй! Какой же вы подлец, доктор... Вы в университете обучались и с этой рванью... На их стороне и перевязочки делаете?! Он человека по лицу лупит и лупит. Пока с ума не свел... А вы ему перевязочку делаете?..
У меня помутилось перед глазами, даже до тошноты, и я почувствовал, что как раз сейчас и начались самые страшные и удивительные события в моей злосчастной докторской жизни.
— Это вы мне говорите? — спросил я и почувствовал, что дрожу. — Мне?.. Да вы знаете...
Но она не пожелала слушать, повернулась к полковнику и плюнула ему в лицо.
Тот вскочил, крикнул.
— Хлопци!
Когда ворвались, он сказал гневно.
— Дайте ей двадцать пять шомполов. А если кто хочет, можно и без шомполов».
Что случилось дальше, я долго пытался забыть. Прошло семь... нет, восемь лет, а я до сих пор помню подробности той чудовищно февральской ночи.
И рад бы забыть!
Я не выстрелил. Все остальное случилось в точности, как и тогда на окраине Киева, в штабе пьяных, одуревших от крови и страха сечевиков.
...Сижу за столом, пытаюсь разделаться с прошлым. Рука подрагивает, я пишу ложь, и эта ложь называется литературой.
«...Женщина вырвалась от насильников и выстрелила в пана Лещенко. Как у нее оказался браунинг, кто из хлопцев не доглядел, не знаю.
Помню только, как она вбежала в комнату, простоволосая, в разорванной блузке и выстрелила.
Всего один раз.
Угодила точно в переносицу.
Вбежали хлопцы, скрутили ей руки, вырвали оружие, утащили. Мне крикнули — помощь окажи, а то кишки выпустим.
На какое-то мгновение я остался один. Лещенко уже ничем не поможешь, да и заставить себя помогать этой мрази было безнадежно, даже ценой кишок.
Бросился к окну, выбил ногой раму, выскочил во двор. Судьба меня побаловала — между штабелями дрова обнаружился проход, и я выбежал в черную улицу. Меня бы обязательно схватили, но я случайно наткнулся на провал между двумя вплотную подходившими друг к другу стенами и там, в выбоине, как в пещере, на битом кирпиче просидел несколько часов. Конные несколько раз проскакали мимо меня, я это слышал. Улочка вела к Днепру, и они долго рыскали по реке, искали меня.
Наконец кто-то из преследователей спросил:
— Не маэ?
Другой ответил:
— Сгинул, гнида! — затем чисто по-русски: — Ну, попадись он мне в руки».
...затем писал быстро, без помарок. Все текло в привычном литературном русле.
«...В трещину я видел одну звезду, почему-то думаю, это был Марс. Мне показалось, что ее разорвало. Это первый снаряд лопнул, закрыл звезду. И потом всю ночь грохотало по Слободке и било, а я сидел в кирпичной норе — молчал и думал об ученой степени и о том, умерла ли эта женщина под шомполами.
Или как?
Думал о себе.
Размышлял.
Хотелось выразиться красиво — в ту ночь я усомнился в Боге. Это немало, очень даже много для дипломированного «ликаря», которого угораздило появиться на свет в благословенном городе Киеве в семье профессора богословия, жить на переломе истории, посвятить себя самой гуманной профессии на свете — врачеванию; иметь склонность к словесному творчеству и, наконец, в решительный момент дрогнуть.
Затем после паузы «о себе» вычеркнул. Продолжил просто:
«...А когда стихло и чуть-чуть рассвело, я вышел из выбоины, не вытерпев пытки, — я отморозил ноги.
Слободка умерла, все молчало, звезды побледнели. И когда пришел к мосту, не было как будто никогда ни полковника Лещенко, ни конного полка... Только навоз на истоптанной дороге...
И я один прошел весь путь к Киеву и вошел в него, когда совсем рассвело. Меня встретил странный патруль, в каких-то шапках с наушниками.
Меня остановили, спросили документы.
Я сказал:
— Я лекарь Яшвин. Бегу от петлюровцев. Где они?
Мне сказали:
— Ночью ушли. В Киеве ревком.
И вижу, один из патрульных всматривается мне в глаза, потом как-то жалостливо махнул рукой и говорит:
— Идите, доктор, домой.
И я пошел».
«...рассказ я отнес в «Медицинский вестник», где в конце 1926 года его напечатали. Название — «Я убил».
А до того...»
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |