Вернуться к М.Н. Ишков. Операция «Булгаков»

Глава 7

Здесь к поныревскому отчету были пришпилены скрепкой — не без дьявольского, вероятно, умысла, — несколько записей из булгаковского дневника, возвращенного автору по просьбе Горького и, вероятно, по настоянию Сталина, в 1929 году.

В этом извращенном чекистском подборе непонятно по какой причине засекреченных до сих пор материалов особенно назойливо выпирали черты недавней советской действительности, обеими руками, всей душой и сердцем державшейся за секретность. От этой мании фурибунда1 защитники социализма не избавились по сей день.

Сравните хронологию событий:

— после запрета своих пьес и потери заработка Булгаков впадает в отчаяние и решается сыграть ва-банк;

— в июле 1929 года он пишет Сталину письмо о выезде с женой за границу, но не получает ответа;

— в сентябре снова пишет письма того же содержания Горькому и члену Президиума ЦК ВКП(б) Енукидзе;

— 3 октября 1929 года последовал вызов в ГПУ, где неожиданно Булгакову возвращают изъятые при обыске материалы. В эти же дни было арестовано трое его друзей.

Это все на фоне участившихся сердечных приступов.

* * *

Итак, страницы из дневника...2

«...Признаться В(ане) или кому-нибудь близкому мне человеку, что любовь моя к Л(юбови) Е(вгеньевне) возникла не на пустом месте, было выше человеческих сил.

Она была красива, как бывает красива уверенная в себе женщина, научившаяся не где-нибудь, а в самом Париже, обольщать мужчин. В ее облике еще долго сохранялся ореол великого города — в аромате духов, в умении держать мундштук с сигаретой, в притягательной ловкости, с которой она выражала интерес к мужчине и против которой трудно было устоять.

Я не устоял...»

«...Ей тоже пришлось немало хлебнуть в Париже, так что неземного в ней осталось немного. Точнее, совсем не осталось.

Жаль, что я слишком поздно...

Хотя грех жаловаться...»

«...клюнул расчетливо, решительно разрывая с прошлым. Она представлялась мне Серафимой, себя я видел неким приват-доцентом, нашедшим в себе силы дерануть из Батума в Париж.

Или в Константинополь, что тоже не близко...

Т(ася) уже давно перестала быть мне как солнышко. Она стала свар-ва, упрекала меня в поздних возвращениях домой, а то и вовсе в невозвращениях, но что я мог поделать, если мечта посетить Батум и вновь пережить попытку удариться в бега — только возможность попытки! — безумно кружила голову.

Чем мне пришлось бы заняться на чужбине, не знаю.

В одном я был уверен — там никто и никогда не смог заставить меня писать для грузчиков. Я писал бы для публики, и меня хвалили бы в газетах. Меня, правда, и сейчас хвалят — в тех же эмигрантских «Днях», например, — но как-то странно.

Хвалят и тут же подозревают в продажности, в желании пойти на поводу у режима, чего у меня и в мыслях не было».

«Я посвятил Л(юбе) свой первый роман. В общем-то, эта нелепость и развела меня с Т(асей). Этот выбор не каждому объяснишь...3 Не могу сказать, что я тогда уже понимал всю дьявольскую черноту этого поступка. Конечно, на душе скребли кошки, но меня звало будущее, и я двинулся в иные дали».

«Со мной такое бывает...

Среди моей хандры и тоски по прошлому, иногда, как сейчас, в этой нелепой обстановке временной тесноты, в гнусной комнате гнусного дома, у меня бывают взрывы уверенности и силы. И сейчас я слышу в себе, как взмывает моя мысль, и верю, что я неизмеримо сильнее как писатель всех, кого я ни знаю. Но в таких условиях, как сейчас, я, возможно, присяду».

«Есть огромная разница: клопа давить неприятно. Примитивы этого не поймут. Никто, как свой... Свои могут напортить хуже, чем чужие, черт бы их взял».

«Запись под диктовку есть не самый высший, но все же акт доверия».

«...теперь он отыгрывается на мне. В союзники привлек «доброжелательного» Б. Оба в один голос твердят — тебе не выжить. Ты обречен. За отказом в разрешении «Бега» непременно последует ссылка в места, откуда не докричишься.

Или что-нибудь похуже...

Что может быть хуже ссылки?

Неужели?..»

«Порхают легкие слушки (обо мне), и два конца из них я уже поймал. Вот сволочи».

«Только что вернулся с вечера у Ангарского — редактора «Недр»... Разговоры о цензуре, нападки на нее, разговоры о писательской «правде» и «лжи»...

Я не удержался, чтобы несколько раз не встрять с речью о том, что в нынешнее время работать трудно; с нападками на цензуру и прочим, чего вообще говорить не следует. Ляшко, пролетарский писатель, чувствующий ко мне непреодолимую антипатию (инстинкт), возражал с худо скрытым раздражением:

— Я не понимаю, о какой «правде» говорит т. Булгаков? Почему все (...) нужно изображать? Нужно давать «чер(ес) полосицу» и т. д.

Когда же я говорил о том, что нынешняя эпоха — это эпоха сви(нства) — он сказал с ненавистью:

— Чепуху вы говорите...

Не успел ничего ответить на эту семейную фразу, потому что вставали в этот момент из-за стола.

От хамов нет спасения».

«Лютый мороз. Сегодня утром водопроводчик отогрел замерзшую воду. Зато ночью, только я вернулся, всюду потухло электричество...

Вечером у Никитиной читал свою повесть «Роковые яйца». Когда шел туда, ребяческое желание отличиться и блеснуть, а оттуда — сложное чувство...

Боюсь, как бы не саданули меня за все эти подвиги «в места не столь отдаленные».

Эти записи подытожил Рылеев:

— Положение стало безвыходным в марте 1929 года, когда Репертком объявил о снятии с репертуара всех пьес Булгакова — «Дней Турбиных», «Зойкиной квартиры» и «Багрового острова». Михаил Афанасьевич остался без средств к существованию и жил в долг без всякой надежды вернуть долги. О прозаических произведениях и говорить нечего. В издательствах редакторы шарахались от него как от огня.

В июле того же года Михаил Афанасьевич еще раз обратился с письмом к советскому правительству с просьбой отпустить его за границу. Точнее — обратился с письмами-заявлениями к Сталину, Калинину, начальнику Главискусства Свидерскому, а также к Горькому. Спустя два месяца еще раз к Горькому и Енукидзе.

Здесь интересна личность помощницы, которая помогала разносить письма. Это была та самая чертовка, о которой Булгаков упоминает в своем дневнике. Там, кстати, есть еще одна характерная запись: «Записи под диктовку есть не самый высший, но все же акт доверия».

Он закурил, глянул на меня сквозь табачный дым.

— Сподхватил, о ком идет речь? — спросил Рылеев.

Я не сразу, но кивнул. Сбило с толку небезызвестное «сподхватил». Возможно, это было случайное совпадение, тем не менее я насторожился.

— Этот факт свидетельствует о том, что к тому моменту его пути-дорожки с Любовью Евгеньевной окончательно разошлись, и все ее последующие жалобы, будто «подруга отбила у нее мужа», ни на чем не основаны. Она сама познакомила Михаила Афанасьевича с Еленой Шиловской, матерью двоих детей, супругой высокопоставленного военного.

Юрий Лукич развел руками.

— Так бывает, дружище, и этот факт помогает окончательно прояснить то, что мы имеем на сегодняшний день — прежде всего, оригинальное решение проблемы Большого зла, воплощенное в двух замечательных романах, а также бездну удовольствия, которое испытали читатели. Хотя я знаю людей, которым «Мастер и Маргарита» активно не понравился.

И это радует — значит, задело».

«...Что касается секретов творчества, обращаю твое внимание, что «Театральный роман» вырос из тщательно скрываемой от посторонних глаз рукописи «Тайному другу», которую Булгаков написал для замужней женщины и отправил почтой на юг, где эта женщина изнывала от разлуки с удивительным, голубоглазым мужчиной, жизнь которого висела на волоске.

Это не для красного словца сказано. Из рассказов Гендина — я еще застал его на Лубянке и проходил у него инструктаж, — весь двадцать девятый и начало тридцатого года Булгаков стремительно двигался к перевоплощению из «попутчика» и «пережитка» в «героя» и «страдальца». Кому-то очень хотелось сделать из него «жертву коммунистического режима». Причем этот процесс умело подталкивался как руководством ОГПУ, так и набивавшимися в друзья к Булгакову сомнительными доброхотами. Конечно, мотивы у них были разные, но цель одна заставить «недобитого контрреволюционера» проявить свое нутро и дерануть за границу. Желательно — нелегально, но и на легальных основаниях сойдет. При этом надо иметь в виду, что мысль о любой незаконной авантюре была для Булгакова абсолютно неприемлема. В двадцатом он сделал выбор — здесь была его страна, он считал себя ее гражданином и не мыслил покинуть ее каким-нибудь подпольным или, что еще хуже, вызывающим способом.

Это было его кредо! Его modus vivendi...4

Но ведь не мы выбираем!

Если постоянно бить в одну точку, если постоянно ссылаться на Слащёва или на убитого из-за угла Котовского, любой, даже куда более здравомыслящий человек, чем нервный, вконец издерганный Булгаков, может сотворить глупость».

«...Конечно, подобная мысль навязывалась Булгакову исключительно «из сострадания». Если у Ягоды были личные причины «не любить» Булгакова — их можно назвать политическими, то, судя по допросам, Не-Буква и Бухов так и не смогли внятно объяснить свою настойчивую заинтересованность в бегстве Булгакова. Ладно бы выполняли чье-то задание, так нет — следствие установило, что они действовали по собственной инициативе. Причина, скорее всего, была самая прозаическая, сродни потребности есть, пить, справлять естественные нужды, и состояла в том, что интрига в отношении «затюканного» драматурга как бы удовлетворяла их уязвленную возвращением в СССР совесть.

Они сами признались...»

«...в том же направлении действовал круг друзей, в который Любовь Евгеньевна ввела Булгакова. У нас на Лубянке их называли «пречистенцы». Им тоже до смерти хотелось довести игру с Булгаковым до логического конца.

Из чисто гуманных соображений, естественно.

К сожалению, кремлевский Воланд в те дни был слишком занят коллективизацией или, по словам М. Пришвина, «гражданской войной большевиков с мужиками», без победы в которой всякие разговоры об индустриализации и построении социализма гроша ломаного не стоили.

«...Впрочем, это только часть разгадки, дружище, и не самая острая. Я, например, до сих пор не могу найти ответ на назойливый, не дающий покоя вопрос — по какой причине Ягода вообще церемонился с Булгаковым? Разрешение жить, полученное от Сталина, и одновременно недопущение его отъезда за границу стояли у прежней верхушки ГПУ буквально как кость в горле. Ладно бы этот бывший белогвардейский офицер публично покаялся, рассчитался с прошлым, как, например, тот же Валентин Катаев* — так он еще позволял себе кочевряжиться, настаивал на возвращении реквизированных во время обыска рукописей и вообще вел себя крайне вызывающе.

Ни с одним литератором не было столько хлопот.

С тем же Мандельштамом, например.

Или с Артемом Веселым... Обвинили в приверженности эсерам — и к стенке».

«...Зная беспринципность Генриха Григорьевича и его неразборчивость в средствах**, не могу поверить, чтобы зампредседателя ОГПУ не пытался отделаться от вредоносного драматурга с помощью какого-нибудь несчастного случая...»

«...объяснение только одно — Булгаков чем-то здорово помог Генсеку, и страх перед Сталиным оказался сильнее ненависти. Никто из прежнего руководства ОГПУ не рискнул, дружище. Отсюда естественный вывод — в отношении Булгакова Сталин был особенно внимателен!»

«...чем затравленный, теряющий почву под ногами драматург мог помочь Петробычу?

«...Полагаю, только пьесами.

Ты прав, я имею в виду «Бег».

Эта версия подтверждается его будущей заслуженной славой. Если бы Булгаков сочинил пошлую, в духе «наведения мостов» агитку или, что еще хуже, злобный пасквиль на советскую власть, его ничто не спасло5.

А так, если вдуматься, и придраться не к чему.

Пьеса об эмигрантах? Да, об эмигрантах. Их что, не существует?

Люди возвращаются из-за границы? Такого разве нет?

Автор не верит в возможность построения социализма без участия интеллигенции? Так и партия настаивает — кадры решают все.

Тем не менее все окружение Сталина настаивало на запрете. Больше всех старались «правые» во главе с Бухариным. Они громогласно и настойчиво требовали — «...партия не может позволить Художественному театру продолжать утверждать контрреволюцию на советской сцене!» Впрочем, «левые», а их даже после разгрома объединенной оппозиции хватало, тоже не остались в долгу — «...новая пьеса Булгакова — это сущий апофеоз белогвардейщины, воспевание подвига группы рыцарей без страха и упрека, быть может, заблудившихся, но честных идейных противников».

Эти нападки слышались со всех сторон, пусть даже у «левых» и «правых», а также испытывавших личную ненависть к автору партийных монстров — например, у главы Реперткома и претенциозно-тщеславного драмодела Ф. Раскольникова, — не было ни одного веского козыря, оспаривающего художественные достоинства «Бега», кроме напоминания о ее «духе».

Да, «душок» есть, согласился Сталин.

Он попытался сманеврировать — если автор согласится дописать две или три картины, доказывающие неизбежность победы большевиков, пьесу можно было бы пустить на сцену.

Как бы не так, вскричали революционные бойцы. Двумя-тремя эпизодами здесь не обойдешься. Необходимо вымарать сам «дух» равного противостояния белых и красных. Зачем в пьесе говорится о том, что у белых тоже была своя правда? Зачем идеализировать руководителей белогвардейщины и пытаться вызвать к ним симпатии зрителей?

Наконец Генсек сдался и дал согласие на запрет».

«...это была самая легкая уступка, какую он мог сделать оппозиционным настроениям в партии. Судьба «Бега» подтверждает, что даже на переломе двадцатых и тридцатых годов Сталин не обладал всей полнотой власти. Он был вынужден маневрировать, и «Бег» предоставил ему отличную возможность удержать позицию в центре. Этот маневр противники Сталина, прямо скажем, прошляпили. Ни Троцкий, ни Зиновьев с Каменевым, ни Бухарин так и не осознали, что сохранение любой ценой роли объективного арбитра, было modus operandi Сталина, тем более что впереди предстояло сражение с Бухариным.

«...Задумайся, соавтор — как выглядел бы Сталин в глазах партийцев, если бы взятый им под защиту строптивый автор, вдруг деранул за границу, да еще выступил бы там с обличениями.

В этом случае обвинениями в политической близорукости не обойдешься...»

Примечания

*. Цитируется по Википедии.

Точно об участии Валентина Катаева в Гражданской войне известно мало. По официальной советской версии и собственным воспоминаниям («Почти дневник») Катаев с весны 1919 года воевал в Красной армии. Однако существует и другой взгляд на этот период жизни писателя, заключающийся в том, что он на добровольной основе служил в белой армии генерала А.И. Деникина. Об этом свидетельствуют некоторые намёки в произведениях самого автора, представляющиеся многим исследователям автобиографическими, а также сохранившиеся воспоминания семейства Буниных, активно общавшегося с Катаевым в одесский период его жизни. Согласно альтернативной версии в 1918 году, после излечения в госпитале в Одессе, Катаев вступил в вооружённые силы гетмана П.П. Скоропадского. После падения гетмана в декабре 1918 года, при появлении к северу от Одессы большевиков, Катаев в марте 1919 года вступил добровольцем в Добровольческую армию с чином подпоручика.

Артиллеристом служил на лёгком бронепоезде «Новороссия» Вооружённых сил Юга России (ВСЮР) командиром первой башни (самое опасное место на бронепоезде). Бронепоезд был придан отряду добровольцев А.Н. Розеншильда фон Паулина и выступил против петлюровцев, объявивших 24 сентября 1919 года войну ВСЮР. Бои длились весь октябрь и закончились занятием белыми Вапнярки. Отряд наступал на Киевском направлении в составе войск Новороссийской области ВСЮР генерала Н.Н. Шиллинга (действия войск Новороссийской области ВСЮР были частью деникинского похода на Москву).

До начала отступления войск ВСЮР в январе 1920 года бронепоезд «Новороссия» в составе отряда Розеншильда фон Паулина воевал на два фронта — против петлюровцев, закрепившихся в Виннице, и против красных, стоявших в Бердичеве.

Из-за быстрого роста в чинах во ВСЮР (ордена за братоубийственную войну Деникиным принципиально не давались), эту кампанию Катаев окончил, вероятнее всего, в чине поручика или штабс-капитана. Но в самом начале 1920 года, ещё до начала отступления, Катаев заболел сыпным тифом в Жмеринке и был эвакуирован в одесский госпиталь. Позже родные забрали его, всё ещё больного тифом, домой.

Сведения об участие во «Врангелевском заговоре на маяке» в 1920 году представляются маловероятными. К тому моменту победа красных была очевидной и непререкаемой.

**. В 1930 году один из заместителей Ягоды — Трилиссер, старый член партии, отбывший десять лет на царской каторге, по собственной инициативе предпринял исследование биографии своего начальника. Выяснилось, что автобиография Ягоды, написанная по требованию Оргбюро ЦК, оказалась лживой. Ягода писал, что он вступил в партию большевиков в 1907 году, в 1911 году был отправлен царским правительством в ссылку и в дальнейшем принимал активное участие в Октябрьской революции. Почти всё это было неправдой. На самом деле Ягода примкнул к партии летом 1917 года, а до того не имел с большевиками ничего общего.

1. Мания фурибунда (от лат. furibundus — бешеный, неистовый) — буйное помешательство, мания ярости.

2. Тайну этих записей мне растолковал Рылеев. По его мнению, после того как 12 октября 1933 года Елена Сергеевна сообщила, что «...за какие-то сатирические басни» арестованы Николай Эрдман и Масс, Булгаков решил расправиться с дневником, но расправиться так, как умел только он. Отдельные фрагменты из уничтоженной части он умело рассовал по оставленным страницам, замаскировав их отточием. Действовал хитро — оставлял то, что могло понадобиться для дальнейшей работы, уничтожая всякие приметы конкретного события, его точную привязку ко времени и, главное, имена.

3. Из воспоминаний Татьяны Николаевны: «Однажды принес «Белую гвардию», когда напечатали. И вдруг я вижу — там посвящение Белозерской. Так я ему бросила эту книгу обратно. Столько ночей я с ним сидела, кормила, ухаживала... он сестрам говорил, что мне посвятит... Он же, когда писал, даже знаком с ней не был», — возмущалась она.

«Я все-таки удивляюсь, — сказала я ему, — кажется, все это мы пережили вместе... Я все время сидела около тебя, когда ты писал, грела тебе воду. Вечерами тебя ждала...» А он сказал: «Она меня попросила. Я чужому человеку не могу отказать, а своему — могу...» — «Ну и забирай свою книжку».

4. Способ существования.

5. Для сравнения — в третьей редакции инсценировки А. Толстым своего романа «Петр I», которая шла на ленинградской сцене, в финале Петр обращается к сенаторам: «...знайте, товарищи (!), что хоть и не скоро, а придет человек, который будет по-своему, по-новому, но продолжать дело Петра»... (Р. Иванов-Разумник. Писательские судьбы. Глава «Лакейство».) На генеральной репетиции даже Сталин не выдержал такого пресмыкательства и покинул зал, не дождавшись окончания спектакля. Это при том, что сам роман принадлежит к безусловным достижениям русской исторической прозы.