Мы играли выездной спектакль Художественного театра — «Квадратуру круга» Катаева — в Краснознаменном зале тогдашнего театра ЦДСА.
Нам сказали, что в театре Горький, а также Енукидзе, Орджоникидзе и Ворошилов — приехали смотреть спектакль.
Не помню точно, но, кажется, это было во время первого приезда Горького из Италии после многолетнего отсутствия.
Естественно, что все мы были взволнованы не столько посещением спектакля Енукидзе и Ворошиловым — они часто бывали в МХАТ и были даже в ту пору членами Художественного Совета театра, — сколько приездом Горького.
В антракте меня позвали к ним.
В здании ЦДСА позади концертного зала находился небольшой зал с окнами в парк. Зимой из этих окон был виден каток, летом — лодки на пруду.
Это был уютный зал, в котором обычно принимали гостей.
В этом зале и сидели гости.
Я поздоровался с ними, скажу — не без волнения, обратив главным образом внимание на Горького, которого я увидел впервые.
Горький — высокий, часто покусывает ус, говорит хрипловатым басом, немного «окает».
Он спросил у меня:
— Ну, что нового у вас в театре?
Я сказал, что мы репетировали пьесу Булгакова «Бег», но на днях Репертуарный комитет прекратил репетиции.
— Почему? — спросил Горький, — пьеса талантливая, очень талантливый автор, я читал эту пьесу. Я не понимаю, чего вы боитесь, скажите на милость, — он обратился к присутствующим, — соберитесь, которые постарше, и решите.
Нас порадовал, обнадежил этот разговор, ведь авторитет Горького был бесспорен.
...Увы, несмотря на поддержку Горького, не раз выступавшего в защиту «Бега», пьеса так и не была показана.
...Я сказал о том, что Булгаков был необычайно жизнерадостным человеком. Казалось, что все трудное проходит мимо него, но, по существу, он был необыкновенно ранимым человеком.
Сначала он отделывался юмором, но затем, после того, как его обвинили в том, что он чуть ли не белогвардеец, чуть ли не враг Советской власти, — он стал подчеркнуто старательно причесывать свои непослушные волосы, носить белоснежные крахмальные воротнички, стал держаться, я сказал бы, с какой-то подчеркнутой старомодностью.
Это был своего рода протест: «Вот вы хотите меня видеть таким... так вот — нате вам... вот такой я...
...Художественный театр ставил пьесу Булгакова «Кабала святош».
Репертуарный комитет протестовал против этого названия и потребовал, чтобы пьеса называлась «Мольер». Я играл Бутона, слугу Мольера, и пока мы репетировали с Горчаковым, все шло довольно нормально. Но вот пьеса попала в руки Константина Сергеевича.
И, как это бывало всегда, Константин Сергеевич, вероятно, больше, чем надо, обратил внимание на название пьесы — «Мольер».
— Вы чувствуете, — говорил он нам, — какова ответственность наша перед народом, какова ответственность наша перед французами, — мы ставим пьесу о великом Мольере!
И он стал делать спектакль-гала.
Отношение к этой пьесе, как у биографической пьесе о Мольере, — было ошибкой Станиславского.
Булгаков написал пьесу, смысл которой совсем не заключался в скрупулезно точном воспроизведении на сцене жизни великого французского драматурга, исторической обстановки, в которой он жил. Он раскрывал драму художника, его борьбу за свое творчество — это было главное.
Репертком, изменив название, спутал карты. А в те времена уже были случаи снятия пьес, как пьес «лжеисторических». Под эту рубрику и попал спектакль «Мольер».
Кроме того, мне думается, что если бы Мольера играл такой актер, как Певцов, — успех этой пьесы был бы несомненен.
В связи с этим реперткомовским запрещением у меня, как это часто бывает, появился репортер. Нужно было напечатать мнение артиста об этом спектакле.
Я объяснил репортеру, что Булгаков тут ни при чем, что виноват Репертуарный комитет, изменивший название пьесы, что виноват театр, исходивший в постановке из этого нового названия.
Словом, не помню точно, но ясно одно: я говорил в защиту Михаила Афанасьевича.
Каков же был мой ужас, когда я прочел в отчете репортера, что всю вину за искажение исторической правды я взваливаю на Булгакова. Это была совершенно неслыханная подлость со стороны репортера.
Для меня, конечно, это была трагедия. Я понимал, что Михаил Афанасьевич, в последнее время уже дошедший до очень большой нервозности, стал подозрителен даже к знакомым ему людям. Я понимал, что, может быть, я был из тех еще людей в театре, которым он доверял. И вдруг такая статья!
...Отношения мои с Михаилом Афанасьевичем оборвались. Мы встречались с ним не раз, это естественно, но я был для него, вероятно, таким же посторонним человеком, как многие другие.
В последний раз я встретил его на Кузнецком мосту — ему, видимо, нужно было перейти через Петровку, но со всех сторон было очень сильное движение машин, а он не любил этого. Он стоял в некоторой растерянности. Я окликнул его и предложил свои услуги. Мы перешли на другую сторону улицы, он поблагодарил меня и пошел дальше.
Вспоминаю, что он был в сером лохматом пальто или в шубе. Я долго смотрел ему вслед. Я не знал, что это последнее свидание с ним. Да, я больше не видел его.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |