Всю свою сознательную жизнь прожил я в доме № 8-а по Большому Левшинскому переулку (ныне улица Щукина). Дом этот был построен в 1928 году специально для молодых вахтанговцев. Если учесть, что III студия МХТ, как прежде именовался наш театр, была открыта 13 ноября 1921 года, то становится очевидным, что все без исключения жильцы нового дома были совсем молоды, а будущий Театр имени Евгения Вахтангова еще не отпраздновал своего десятилетия!
Теперь, когда мне самому уже за шестьдесят, я, возвращаясь домой после вечерних уроков в театральной школе, совершаю несколько кругов по квадратному двору дома № 8-а, а перед тем как подняться к себе на второй этаж во втором подъезде, останавливаюсь посередине двора и предаюсь детским воспоминаниям.
Из вахтанговцев «первого призыва» в доме по-прежнему живут четыре актрисы: Мария Давыдовна Синельникова — знаменитая исполнительница роли мадам Ксидиас в «Интервенции» Славина, Александра Исааковна Ремизова — режиссер театра и первая Зелима в «Принцессе Турандот», Варвара Александровна Попова, прославившаяся исполнением роли Манюши в булгаковской «Зойкиной квартире», и Вера Леонидовна Головина — партнерша Щукина по водевилю «Лев Гурыч Синичкин» (Вера Головина играла дочку Синичкина — Лизу).
Остальных вахтанговцев — обитателей дома уже нет в живых, но — странное дело! — стоит мне закрыть глаза и я вижу их так явственно, что мне становится и сладостно, и жутко одновременно! Вот неторопливой походкой в серой шляпе «дипломат», слегка сдвинутой на затылок, в распахнутом демисезонном пальто, заложив левую руку в карман пиджака, подходит к своему автомобилю М-1 Борис Васильевич Щукин и, грациозно нагнувшись, без малейшего движения садится на заднее сиденье. Он любил сидеть у окошка за спиной шофера, вероятно, старая привычка, сохранившаяся еще со времен извозчиков. А вот почти бегом, размахивая палкой, проносится через двор, спотыкаясь о детские санки и коляски, поэт Павел Григорьевич Антокольский. Вслед за ним, снимая кепку перед каждым знакомым, с легкой тросточкой в руках элегантной походкой шествует архитектор Виктор Александрович Веснин. Он строен и высок ростом, его пушистые, длинные седые волосы при каждом снятии кепки, как белый факел, вспыхивают на ветру. Вслед за ним строго и сосредоточенно, без лишних движений, думая о чем-то серьезном, проходит режиссер Алексей Дмитриевич Попов. А вот, нарушая все законы движения, шарахаясь то вправо, то влево, роняя на ходу покупки, словно в бешеном танце, едва касаясь земли, буквально пролетает актриса Цецилия Львовна Мансурова! И, наконец, завершая шествие, с раскрасневшимся от быстрой ходьбы лицом, глядя вперед и ничего не видя вокруг, ни с кем не здороваясь, парадным маршем проходит Борис Евгеньевич Захава, держа двумя руками на груди большой, туго набитый портфель.
Каждый из обитателей дома № 8-а по Большому Левшинскому переулку достоин специальной главы. Большинство из них были первыми исполнителями легендарной «Принцессы Турандот»! Они сумели после смерти своего учителя найти в себе силы и не разбежаться в разные стороны. Они посвятили свои жизни увековечению памяти создателя театра и совершили свой жизненный подвиг, добившись всенародного признания!
В задуманной мной «Повести о театре» мой отец будет одним из главных действующих лиц. Сперва я замышлял написать «Повесть о моем отце», где он действовал бы как центральный персонаж, но начав писать, я увидел, что Рубен Николаевич Симонов был так тесно связан со своими товарищами по искусству, что представить себе его в отрыве от коллектива просто невозможно. По счастью, я недавно прочел «Сравнительные жизнеописания» Плутарха и понял, что личность человека наиболее ярко проявляется в его взаимодействии с другими людьми и в противопоставлении одного характера другому. Неверно понимать театральный коллектив как нечто однородное. Нет! И тысячу раз нет! Именно разнообразие индивидуальностей — основа истинной театральной труппы. Чем разнообразнее таланты работающих в театре актеров, тем шире диапазон ансамбля в целом! Если в пьесе действуют два сходных характера, то драматург обездоливает себя и диалоги действующих лиц лишаются остроты, яркости и контраста. Не может же быть оперная труппа составлена лишь из одних теноров. Распределение ролей — это распределение индивидуальностей! Вот из таких уникальных индивидуальностей и составил Вахтангов труппу для воплощения своих замыслов! Короче, мне хочется представить своего отца не в одиночестве, а в окружении людей чрезвычайно разнообразных, с которыми он был связан и работой, и дружбой. Артисты, композиторы, театральные художники, архитекторы, драматурги, поэты, прозаики были частыми гостями в нашем доме, да и отец мой чуть ли не каждый вечер отправлялся в гости к кому-нибудь из них. Он любил общество, оно было необходимо ему, как воздух, и только летний отпуск Рубен Николаевич любил проводить в тесном кругу семьи. Он много читал, писал и в перерывах раскладывал пасьянсы, параллельно обдумывая свои будущие постановки, роли и организационные дела. В течение тридцати лет мой отец был главным режиссером Театра имени Вахтангова, и сейчас, мне кажется, он незаслуженно забыт нашими театроведами, которые часто даже не упоминают его имени, перечисляя выдающихся режиссеров советского театра. Мне хочется поведать людям о своем отце и о его друзьях. Основу их составляли соседи по дому № 8-а. К ним, в свою очередь, часто ходили в гости и Михаил Афанасьевич Булгаков, и Николай Робертович Эрдман, и Юрий Карлович Олеша, и многие, многие другие удивительные мастера довоенного и послевоенного искусства.
До сих пор, когда по телевидению или по радио звучит знаменитый марш из «Веселых ребят» и Леонид Утесов и Любовь Орлова с поразительной музыкальностью и лиризмом исполняют на два голоса песенку «Сердце, тебе не хочется покоя...», во мне возникают сложные ассоциации. Дело в том, что сценарий «Веселых ребят» был написан Николаем Робертовичем Эрдманом в соавторстве с Владимиром Захаровичем Массом, проживавшим в квартире 26, в третьем подъезде, на четвертом этаже все того же, бесконечно дорогого мне дома № 8-а. Балкон квартиры Масса выходил во двор, и в открытые двери, словно с неба, целыми днями лилась музыка Исаака Дунаевского! Иногда весь авторский коллектив знаменитой кинокартины выходил на балкон, и мы, дети вахтанговцев, задрав головы, громкими криками приветствовали и Эрдмана, и Масса, и Утесова с Орловой, и режиссера Александрова, и композитора Дунаевского. Задолго до выхода «Веселых ребят» на экраны мы маршировали по двору под музыку и пели: «Легко на сердце от песни веселой...»
Я знаю, что люди, рожденные в деревне, до конца дней своих берегут в своем сердце воспоминания о родной избе, о плетне, о березке у калитки, о вечернем тумане над рекой, о стоге сена в открытом поле, о первом весеннем дожде, о далекой девичьей песне, неведомо откуда звучащей, о спелой землянике и о полевых цветах. Люди, рожденные на природе и тесно связанные с ней, остаются поэтами до глубокой старости, куда бы в дальнейшем их ни забросила судьба.
А мы, рожденные в городе, с благоговением вспоминаем свои пыльные дворы, полутемные подъезды, где в зимнюю пору грелись у батарей, сушили варежки; вспоминаем подвалы и котельные, где играли в прятки; трубы и крыши, где носились «казаки-разбойники»; пустыри, где гоняли футбольный мяч, а если такового и не было, то гоняли все, что попадется: и заржавевшие консервные банки, и рваные боксерские перчатки, и просто старые тряпки, связанные воедино, и небольшие камешки, и отслужившие свой век старые шляпы, кепки, береты, гоняли выброшенную на помойку старую обувь — дырявые мужские башмаки и стоптанные женские туфли. Во дворе зимой строили снежные горки и заливали их водой прямо из ведра. С этих горок мы катались на санках или просто на фанере, но чаще всего на собственных ягодицах, отчего наши штаны, как правило, быстро приходили в негодность, и наши матери нашивали на заднюю часть наших брюк большие толстые заплаты, отнюдь не думая, чтобы цветовая гамма соблюдалась... Мало того, считалось даже особым шиком иметь на синих продырявленных брюках, предположим, серую или черную заплату. Но куда нам до деревенских! Там — поэзия истинная, здесь, в городе, — вымышленная! Но что поделаешь — мы любили свой двор, смеялись над его обитателями, конечно же, не понимая их величия. Как это полагается молодости, авторитеты Булгакова, Щукина, Утесова мы не ставили ни в грош, и, более того, когда эти великие люди заговаривали с нами, мы, переступая с ноги на ногу, нахально демонстрировали предельное нетерпение и желание как можно скорее окончить разговор!
Каждый день моего детства, по существу, состоял из бесчисленных эпизодов нескончаемо долгой пьесы, где действующими лицами выступали люди, впоследствии составившие славу отечественного искусства. В этой пьесе строго соблюдалось единство места действия — большой квадратный двор в одном из арбатских переулков. Вспоминая бесчисленные эпизоды далекого прошлого, мне кажется, я мог бы писать, не останавливаясь, с утра до ночи, но чувство меры диктует мне самоограничение, и я буду описывать только самые значительные сцены и не растекаться мыслью по древу.
Прошло более полувека с того дня, когда к нам во двор из тусклой подворотни въехал в пролетке Михаил Афанасьевич Булгаков, щедро расплатившись с извозчиком, подошел к окну первого этажа и, постучав в стекло согнутым указательным пальцем, звонко крикнул:
— Олег! Государь прибыл! Где туш?
Мне запомнился белоснежный, туго накрахмаленный воротничок, окаймлявший изящную и подвижную шею писателя, новая черная обувь, в которой, как в тротуаре, умытом недавним дождем, отражались лучи выглянувшего из-за серой тучи солнца. Врезались мне в память и отутюженные брюки, причем сама складка была доведена до такого совершенства, что казалось, если быстро провести по ней ладонью, то можно порезаться.
Михаил Булгаков, живший неподалеку, часто посещал своего друга, театрального критика и сценариста Олега Леонидовича Леонидова. После их смерти вдова Булгакова Елена Сергеевна чуть ли не ежедневно бывала у своей подруги — вдовы Олега Леонидова Хеси Львовны.
Олег Леонидович был первым и лучшим другом Е.Б. Вахтангова. Сохранилась их дружеская переписка — живая, остроумная, талантливая. Доброе, широкое и вечно улыбающееся лицо Леонидова, его бритая, круглая голова и синие, чуть выцветшие глаза создавали облик бесконечно доброжелательного человека, готового выслушать первого встречного и прийти на помощь каждому, кто к нему обратился. Леонидова любили Вахтангов и Булгаков — лучшей рекомендации трудно себе представить!
После небольшой паузы окно на первом этаже отворилось, и Олег Леонидов, не поворачивая головы, лег животом на подоконник, держа в руках маленькую коробочку.
— Где оркестр? Где туш? — удивленно повторил Булгаков.
— Вот она! — смеясь, ответил Леонидов.
— Что это? — спросил Булгаков.
— Черная тушь французского производства, предназначенная для ресниц вашей супруги Елены Сергеевны. Я выполняю повеление государя.
— Благодарю, — серьезно ответил Булгаков и принял из рук Леонидова маленькую коробочку. — Разрешите открыть?
— Воля ваша, — почтительно произнес друг Булгакова.
— Нет уж! Пускай открывает Елена!
— Как вам угодно, — поклонившись, ответил Леонидов.
— А я ведь и в самом деле возьму! — предостерегающе произнес Михаил Афанасьевич и, положив коробочку в верхний, рядом с сердцем находящийся карман клетчатого пиджака, направился к подворотне, постепенно увеличивая и ускоряя шаг.
— Миша! Постой! Куда ты? — крикнул Леонидов.
Но Булгаков исчез в тусклой подворотне и некоторое время не возвращался.
— А он ведь и в самом деле может не вернуться, — не на шутку беспокоясь, сказал Леонидов. — От Миши всего можно ожидать. А ну-ка, мальчишки, верните его немедленно!
— Я тут! — весело крикнул Булгаков. — Ну, дети, теперь проверим вашу наблюдательность. Что изменилось в моем лице? При этих словах Михаил Афанасьевич направился к нам и, остановившись, смешно вытянул шею, выставляя напоказ свое лицо с закрытыми глазами, словно щурясь от солнца.
Мы, мальчишки, не торопясь, осторожно подошли к писателю и стали внимательно разглядывать его красивое лицо, по которому блуждала едва заметная лукавая улыбка.
— Ну же! — нетерпеливо повторил Булгаков, не открывая глаз.
— А я знаю, — озорно произнес Леонидов.
— А тебя и не спрашивают, — одернул своего друга Михаил Афанасьевич и открыл глаза.
— Вы ресницы намазали, — медленно и восхищенно произнес самый догадливый из нас, сын Щукина, пятилетний Егор. — Ой, как у вас глаза блестят, как у мамы.
— Ну, раз как у мамы, то все в порядке. Вот тебе награда за наблюдательность. — И Булгаков вынул из внешнего кармана своего элегантного клетчатого пиджака тонко очиненный карандаш и подарил его ошеломленному Егору.
Мы завидовали, но старались держаться мужественно.
Егор Щукин был человеком разносторонне одаренным. Но я уверен, что из множества его дарований самым ярким и определенным было дарование карикатуриста. Он был талантливым рисовальщиком и с поразительной легкостью схватывал не только внешнюю, но и внутреннюю сущность человека. Он с истинным юмором придумывал для своих карикатур смешные сюжеты, всегда изображал человека в действии, в динамике. Его рисунки насквозь пронизаны чисто вахтанговской театральностью, иронией и изяществом. Вот этому талантливому мальчику и подарил Булгаков свой тонко отточенный карандаш, словно предчувствуя в пятилетием ребенке будущего карикатуриста!
— А первый карандаш мне подарил Булгаков, — любил вспоминать Егор Щукин.
Правда, Борис Васильевич — отец Егора — сразу отобрал у своего сына булгаковский карандаш и хранил его, как реликвию, на своем небольшом письменном столе, обитом зеленым биллиардным сукном. Этот стол красного дерева и сейчас украшает мемориальный кабинет великого артиста. Щукин жил на первом этаже в большой пятикомнатной квартире, построенной по коридорной системе. Нужно сказать, что архитектор Яков Исаакович Рабинович предложил молодым вахтанговцам самим нарисовать планировку своих квартир, и Щукин изобразил на чертеже большой широкий коридор, который сам по себе напоминал просторную залу. Коридор начинался прямо от парадной двери. Налево был кабинет Щукина, затем — спальня красного дерева, а в конце коридора — детская. По правую руку, напротив кабинета, располагалась кухня, затем широкие двустворчатые двери вели в столовую, обставленную мебелью из светлой карельской березы. В столовой стоял рояль и висело большое зеркало в дорогой позолоченной раме. Где бы ты ни находился, это зеркало непременно отражало тебя, то анфас, то со спины, то в профиль! И, наконец, справа в конце коридора находилась комната, где жила сестра жены Щукина, Александра Митрофановна — тетя Шура, как ее ласково называли все: и взрослые, и дети. Теперь, по прошествии многих лет, я иногда захожу в квартиру Щукина, мимо которой прохожу по несколько раз в день. Дело в том, что наша квартира находится на втором этаже непосредственно над щукинской квартирой. Уже давно нет в живых самого хозяина, ушел из жизни и сын его Егор, и мать Егора Татьяна Митрофановна, и тетя Шура. Дверь мне обычно открывают либо вдова Егора Инна, либо дочь — Алена. По традиции я захожу в мемориальный кабинет Бориса Васильевича Щукина. Над массивным диваном красного дерева, как и в те далекие времена, в тонких овальных рамках висят небольшие, выполненные масляными красками портреты великих русских артистов — Сосницкого, Щепкина, Мочалова, Мартынова, Живокини. Имя художника так и не удалось выяснить, но, по мнению специалистов, писаны они в середине прошлого (XIX) столетия и представляют несомненную ценность. А напротив массивного дивана, на письменном столе, в разноцветном старинном стаканчике из венецианского стекла одиноко возвышается тонкий, плохо отточенный карандаш фирмы «Хаммер». Кто знает, может быть, это и есть тот самый, легендарный булгаковский карандаш?.. Впрочем, надежд на это мало, а доказать это невозможно. Неоспоримо, что Булгаков был тесно связан с молодыми вахтанговцами.
Мой отец был первым исполнителем роли Аметистова в знаменитой пьесе Булгакова «Зойкина квартира». В книге «Рубен Симонов» опубликована фотография Михаила Афанасьевича с дарственной надписью моему отцу. В этом случае авторское свидетельство закреплено подписью талантливейшего драматурга и никаких сомнений не вызывает. Рубен Николаевич рассказывал мне, что при встречах с Булгаковым они всегда продолжали весело придумывать биографии героев «Зойкиной квартиры». Вообще импровизации были неотъемлемой частью общения драматургов и артистов тридцатых годов. Стихия творческой фантазии не оставляла мастеров театра. Таким образом, как бы наяву осуществлялся завет Вахтангова: «Творить. Лишь бы радостно!» Живые традиции «Принцессы Турандот», естественно, перекочевывали со сценических подмостков в повседневное общение художников.
Однажды Булгаков позвонил моему отцу по телефону и совершенно серьезно сказал:
— А вы знаете, что я сегодня случайно выяснил в ГПУ?
— Что? — тревожно спросил отец.
— Я узнал, кто были родители Аметистова. Только умоляю вас — никому не говорите, потому что это может скомпрометировать одну весьма уважаемую даму.
— Так кто же?
— Спуститесь во двор, — таинственным шепотом сказал Булгаков, — подойдите к водосточной трубе у первого подъезда. Там лежит записка, в которой сообщается, что его отцом был Александр III, а матерью — Александра Яблочкина!
Удивительно, что великий писатель не поленился не только написать шуточную записку, но и тайно пробраться во двор нашего дома, положить записку в трубу, предварительно убедившись, что дождя не будет, и, наконец, срежиссировать все это наивное действо, как профессиональный постановщик. Да, Михаил Афанасьевич был не только писателем и драматургом, он был и блистательным режиссером, отчего его романы наиболее театральны из всех романов, когда-либо сочиненных на Руси!
Во взрослом возрасте я боготворил музыку Дмитрия Дмитриевича Шостаковича. Помню, как с композитором Солиным мы ходили в Консерваторию и сидели где-то на галерке во время празднования пятидесятилетия гениального музыканта. Однако мне не повезло — я не был знаком с Шостаковичем лично и только расспрашивал молодых композиторов о его привычках и чудачествах. Все молодые композиторы, с которыми я дружил, имитировали своего кумира. Говорили его высоким, чуть приглушенным голосом, быстро дергали пальцами, отстукивая по столу какие-то невероятные ритмы, поправляли на носу воображаемые очки и, наконец, слегка сутулясь, быстро расхаживали из угла в угол и несли околесицу, нервно теребя чуб и смешно заикаясь. Когда я увидел Шостаковича вблизи во время антракта за кулисами, в дирижерской комнате, куда мы со Львом Солиным и Кареном Хачатуряном бесцеремонно проникли, движимые естественным любопытством, — засмеялся, потому что Дмитрий Дмитриевич говорил высоким, охрипшим голосом, нервно поправлял очки, барабанил пальцами правой руки по левой коленке и, слегка сутулясь, едва потряхивал головой в ритме собственного заикания!
Конечно, я не рискнул подойти к своему божеству и напомнить, что в самом начале тридцатых годов мы, мальчишки дома № 8-а, неоднократно видели Шостаковича в своем дворе, когда он с режиссером Николаем Павловичем Акимовым приезжал из Ленинграда в Москву и останавливался в квартире у Ремизовой, жившей тогда на первом этаже в третьем подъезде. Это был период создания бессмертной музыки к спектаклю «Гамлет». Акимов был режиссером-постановщиком, Шостакович — композитором. Принца Датского играл Горюнов, Королеву — Орочко, Короля — мой отец. Все исполнители жили все в том же доме № 8-а, и разговоры о потрясающем режиссерском замысле Акимова и о душераздирающем похоронном марше Шостаковича не умолкали ни на секунду. На мою долю выпала честь: однажды Шостакович вышел во двор в детских теплых варежках и в ушанке. Он смешно держал руки по швам и больше напоминал пятиклассника.
— Мальчик, завяжите мне шапочку, — трогательно произнес гений.
Дрожащими пальцами выполнил я просьбу композитора. Помню, что на улице было очень холодно и пальцы мои коченели. Не так давно, будучи в гостях у Ремизовой, я вспомнил этот случай и рассказал его Александре Исааковне.
— Совершенно верно! — засмеявшись, сказала Ремизова. — Дмитрий Дмитриевич, уходя в театр, тихо стучал в мою комнату и тоже просил завязать ему ушанку. Почему он не мог этого сделать сам, я до сих пор не понимаю, может быть, у него дрожали руки, хотя вряд ли — он же был великим пианистом. Кстати, я завязывала шапочку таким узлом, который легко развязывается, стоит только потянуть за конец шнурка. Ах, какое это было время, — продолжала Александра Исааковна, — а какие талантливые беседы вели в моем присутствии Акимов и Шостакович. Вот если бы у меня в те дни был диктофон, записала бы я речи двух художников, и этим записям сейчас цены бы не было. И о чем только они не говорили: и об искусстве, и о любви, и о спорте, и о политике. Акимов был спорщиком и иногда, тайком подмигнув мне, вызывал Шостаковича на дискуссию, а тот, не понимая подвоха, с предельной искренностью опровергал заведомо нелепое утверждение Акимова. Николай Павлович обладал блестящим аналитическим умом. Он в это время уже был признан, как выдающийся, если не лучший, театральный художник и, оформив несколько спектаклей в вахтанговском театре, вдруг совершенно неожиданно предложил художественному совету театра смелый и оригинальный режиссерский план постановки шекспировского «Гамлета». Спектакль вызвал тогда безумные споры, было опубликовано много разгромных статей, критика неистовствовала. Но самое главное совершилось — родился ни на кого не похожий режиссер, будущий создатель знаменитого Ленинградского театра комедии, родился при шумных родовых схватках, да еще под гениальную музыку Шостаковича!
Наступила пауза, и Александра Исааковна грустно произнесла:
— А ведь вы с отцом были у меня в тот вечер, когда Николай Павлович в последний раз приехал в Москву из Ленинграда.
— Да, — еле слышно ответил я, считая, что воспоминание об этом вечере огорчит Ремизову.
В тот вечер мы разошлись рано. Было самое начало одиннадцатого. Отец вызвал из театра машину, и мы подвезли Акимова до гостиницы «Москва». Затем мы вернулись домой и пили чай в столовой, так как поужинали мы у Ремизовой. Рано утром, часов в восемь, раздался тревожный телефонный звонок.
— Женя, — сказала Ремизова в телефонную трубку упавшим голосом, — Николай Павлович умер ночью в своем номере. Ему стало плохо, он успел сам вызвать скорую помощь, но было поздно. Сообщи отцу. Они ведь оба совсем недавно отдыхали вместе в санатории «Барвиха». Их палаты находились рядом. Помнишь, ты навещал отца, а я — Николая Павловича... Ужасно, но в Ленинграде еще не знают. Я заказала разговор с Еленой Юнгер...
Ремизова положила трубку, а я еще долго слышал короткие гудки — сигнал разъединения...
Эту вступительную главу написал я в Доме творчества ВТО «Руза» в августе 1987 года. Работу над книгой «Повесть о театре» начал в 1983 году все в той же благословенной «Рузе». Я писал вольно, следуя логике воспоминаний. Ушедший из жизни человек продолжает жить в памяти своих друзей и знакомых. Поэтому в моем возрасте надо непременно писать, иначе многие черты моих современников актеров, режиссеров, драматургов, художников и поэтов исчезнут бесследно!
Зимой я работаю, как вол: репетирую в театре, преподаю в театральном училище, записываюсь на радио, выступаю на телевидении, читаю стихи на концертной эстраде, тружусь в Комитете по Ленинским и Государственным премиям, заседаю в Моссовете, председательствую в ЦДРИ СССР, выступаю с речами в Советском комитете защиты мира и в других общественных организациях. На ночь глядя стараюсь читать и книги, и газеты, а свои редкие выходные дни провожу за фортепиано, чтобы не разучиться играть с листа (самое ценное из моих умений). Но какая-то неодолимая сила тянет меня к письменному столу, и я в дни отпуска летом пишу, как сумасшедший, до боли в позвоночнике. Сочиняю пьесы в стихах, чтобы затем положить их в стол. Мне важно написать драму и тем самым как бы выполнить обязательство перед собственной совестью. Как режиссер я, естественно, жажду увидеть свой спектакль на публике, а как драматург я вовсе не ставлю своей задачей непременно быть поставленным на сцене. Странно, но факт! Режиссер — это человек, пишущий на облаках. Хороший, имеющий успех спектакль может погибнуть не только от долголетия, но и от неосторожного ввода второго исполнителя, от актерской усталости и от тысячи мелких причин!
Раз сочиненная драма остается незыблемой, она может быть или хорошей, или дурной, и ее долголетие зависит лишь от качества труда, то есть таланта автора.
Каково же мое отношение к собственным прозаическим опытам? Для кого я их предназначаю? Конечно, для читателя! Мне было бы досадно, если бы мои воспоминания легли на пыльную полку моего секретера по соседству с моими молчаливыми драмами. Этим летом я надеюсь закончить первую часть «Повести о театре», посвященную моим явным и тайным учителям — Рубену Симонову, Николаю Охлопкову, Алексею Дикому, Борису Щукину, Цецилии Мансуровой и другим товарищам.
Если позволит время и я еще немного поживу, то, кто знает, возможно, я еще успею написать и вторую часть, которую мне хочется целиком посвятить своим товарищам — актерам, с которыми вот уже сорок лет трудимся мы в Театре имени Вахтангова, то любя, то ненавидя друг друга. Все бывает на свете. За сорок лет непрерывных встреч и репетиций можно друг другу и поднадоесть.
Ну а если судьба будет милостива и подарит мне старость, то я бы мечтал написать сочинение о моих ушедших друзьях и сверстницах. Я часто вспоминаю своих умерших товарищей, и меня преследует мысль, что теперь они живут только в моей памяти. В случае моей смерти они должны будут погибнуть вторично, и чтобы этого не произошло, я обязан закрепить свои воспоминания на бумаге и тем самым сохранить и веселые, и грустные эпизоды из жизни этих добрых и талантливых людей, с которыми столько времени мы провели вместе. Покинувшие землю люди не будут видоизменяться с возрастом — седеть, дряхлеть, худеть от старости, впадать в беспамятство. В конце их биографий судьбой поставлена последняя точка. Теперь никакая сила не возвратит им движение и энергию, но в памяти моей они смеются, действуют, ходят, разговаривают, плачут и улыбаются, любят и ненавидят. В моем поминальнике золотыми буквами, как на Почетной доске в Московской консерватории, сияют имена композитора Кирилла Молчанова, киносценариста Кирилла Рапопорта, кинорежиссера и карикатуриста Егора Щукина, дирижера Юрия Силантьева, артиста Никиты Подгорного, поэта Виктора Масса... Без этих людей, в разное время ушедших из жизни, мне просто бывает холодно и скучно на нашей порою такой недружелюбной планете. И во всех трех частях я, конечно, буду вспоминать замечательную женщину, наделенную изящным умом, юмором, красотой и тончайшим чувством искусства, — я имею в виду свою мать — Елену Михайловну Поливанову-Берсеневу.
Ну что же — за дело!
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |