1
Сначала — о том, как собиралась и как попадала (проникала!) в советскую печать информация о биографии и о творчестве Булгакова.
Этот писатель появился перед читателями огромной советской империи почти одномоментно — в течение 4—5 лет, с 62-го по 66-й — 67-й годы. Всё, что мы знали о нем до этого, не включало в себя ни его романа о Мольере, ни «Записок покойника», ни оглушительного романа «Мастер и Маргарита». Редкий случай: его сочинения, его биографию не знали не только читатели, но даже и филологи, мои коллеги, историки литературы. Прочитать напечатанное им в 20-е годы (позже его не печатали и не переиздавали) можно было только в некоторых столичных библиотеках. Что-то мы, выпускники филфака МГУ, читали в аспирантские годы в нашей университетской научной библиотеке, так называемой «Горьковке». Я, например, читала там в литературном сборнике «Недра» повести «Дьяволиада», «Роковые яйца», в журнале «Россия» — недопечатанную «Белую гвардию».
Но в основном Булгаков был известен как автор «Дней Турбиных». О жизни его мы знали какие-то крохи — родился в Киеве, женился три раза... Надо было начинать собирать биографию практически из ничего, а это значит, что прежде всего надо было встретиться с тремя его жёнами — все они в годы нашей встречи с Булгаковым были живы.
С первой женой, Татьяной Николаевной Лаппа, мне далеко не сразу удалось подробно поговорить, потому что при жизни своего последнего мужа (они поженились в 1946 году), адвоката Давида Кисельгофа, входившего в круг знакомых Булгакова в годы его жизни с Т.Н. на Большой Садовой, она не хотела ничего никому рассказывать. По-видимому, дала себе такой зарок, и в 1970 году на мою просьбу о встрече ответила отказом (хотя я все-таки встретилась летом того года с ней и с ее мужем; тогда и стало ясно, что муж ревновал её к памяти Булгакова). Только после смерти Кисельгофа она написала мне в 1977 году, что готова со мною встретиться. Тогда я вновь поехала к ней в Туапсе. Ездила в течение четырех лет три раза, теперь она говорила уже откровенно, и я узнала то, что без неё узнать было невозможно.
Вот что важно: факты жизни Булгакова скрывались его близкими сознательно (говорю это для молодого поколения) — потому что печатание его произведений впрямую зависело от его биографии. Если бы власти стало известно его прошлое, если бы кто-то из трёх его жён открыто сказал, что он был в рядах Добровольческой армии, всё было бы кончено: советская власть не переносила тех, кто против неё выступал когда-то с оружием в руках, и даже не с оружием. Они, эти люди, были для этой власти уже отрезанный ломоть, хоть ты будь какой угодно талантливый писатель.
Биографию Булгакова тех лет знала и его сестра, Надежда Афанасьевна (она в свои юные годы была, напротив, социалисткой), сохранившая его письма 1910-х — 20-х годов. Передав их в 1969 г. в Отдел рукописей Ленинской библиотеки, она внесла бесценный вклад в историю восстановления биографии писателя. Если бы она не сохранила эти письма, многое из биографии Булгакова было бы утрачено навсегда. У неё сохранилось и очень важное для нас письмо Булгакова брату Константину начала 1921 года.
Я несла с Преображенки в старом портфеле, который она мне дала, эти автографы и тряслась, чтобы меня не сбила машина. Этот страх потерять случайно ценные рукописи хорошо известен архивистам.
Два письма были переданы позже Еленой Андреевной Земской, племянницей и крестницей Булгакова, — перепечатанные на машинке с купюрами. За пределами текста осталось самое главное — желание Булгакова уехать из Батума за границу. В одном из писем Елена Андреевна долго не восстанавливала купюры, по-прежнему опасаясь, как бы это не навредило публикациям Булгакова. И только когда началась Перестройка (это слово, как и Оттепель, считаю необходимым писать с большой буквы — как название исторической эпохи, — подобно французской Реставрации), прежние опасения ослабли. Было полностью напечатано и примечательное письмо Булгакова сестре Надежде из Вязьмы, написанное 31 декабря 1917 года. В нем он рассказывает, что был в Москве и Саратове и видел, как «толпы бьют стекла в поездах, видел, как бьют людей», — и «понял окончательно, что произошло».
Итак, я пыталась узнать о его жизни как можно больше, собрать все детали воедино, и для этого встретилась в те годы примерно с сотней его родных и близких, друзей и знакомых, полузнакомых, их родственников и т. п. Одновременно обрабатывала архив писателя, поступивший от Е.С. Булгаковой в 1966—1969 гг. и дополненный в 1970 г. — увы, после ее смерти — ее дневниками. И когда в 1971 г. я начала писать для «Записок Отдела рукописей» научный обзор архива Булгакова — работу совершенно определенного жанра, в которой нужно рассказывать о рукописях писателя, а относительно биографии давать отсылки к чужим работам, — оказалось, что отсылать некуда, и обзор архива становится и первой биографией Булгакова... Документальных свидетельств его жизни до конца 20-х годов было крайне мало. От дневника его осталось несколько кусочков страниц. О копии, уцелевшей в архиве КГБ, ничего известно не было.
Но и выполнить важнейшую задачу обзора — дать информацию о всех рукописях писателя — было весьма трудно, уже по другим, политическим, причинам. Передо мной встала, например, задача рассказать о его повести — «Собачье сердце», — которая была абсолютно запрещена к упоминанию, и мне многие люди, в том числе мои друзья, говорили всерьёз, что она никогда не будет напечатана в нашей стране. А я им возражала, что слово никогда в России надо употреблять с большой осторожностью. Что бы сказали ваши родители, спрашивала я своих собеседников, если бы в 1952 году кто-то стал их уверять, что тело Сталина (который в том году еще жил и здравствовал) через 9 лет ночью вытащат, как говорится, за ноги из Мавзолея и безо всяких почестей закопают позади этого самого Мавзолея? В лучшем случае ваши родители сочли бы того человека сумасшедшим и позвонили бы в психиатрическую. В худшем — донесли бы на него в КГБ, чтобы на них самих не донесли. И, принимая во внимание причудливый ход российской истории, я говорила моим друзьям и знакомым, что повесть «Собачье сердце» будет напечатана в России ещё при их жизни.
Так оно и случилось. Все, кому я это говорила, прочитали повесть в 1987 году в журнале «Знамя» с моим послесловием. Но как было протащить упоминание о ней в печати десятью годами раньше?..
Самое главное для меня было упомянуть о наличии рукописи в архиве и указать ее шифр. И вот я пришла защищать свой обзор в Главлит на Китайгородском проезде, куда никто почти не попадал. И предстала перед главным цензором художественной литературы, литературоведения и критики — а именно эта сфера подвергалась особенно жёсткой цензуре (остальные виды печатной словесности в этом смысле были власти не так важны). И он сказал мне, показывая мою верстку, исчёрканную красным карандашом так, что живого места не было: «Да вы не пугайтесь. Мы всегда просим цензоров отмечать красным гораздо больше, чем следует. Но только как же вы собираетесь рассказать здесь о повести, которая совершенно запрещена? Вы остроумно поступили, не указывая названия повести, но...»
А я начала абзац про «Собачье сердце» такими словами: «Что касается третьей повести Булгакова...» (и дальше рассказывала ее содержание), потому что перед этим говорилось о двух повестях — «Дьяволиада» и «Роковые яйца».
Так вот, цензор Владимир Алексеевич Солодин важно продолжил:
— ...Но ведь это получается нарушение авторской воли!..
...Вы помните, как в «12 стульях» у Ильфа и Петрова отец Фёдор в момент опасности взлетает на вершину утёса, на которую никогда бы не сумел забраться в обычной ситуации? Вот тут и со мной приключилось нечто подобное. Я знала, что если я сейчас не добьюсь права на упоминание этой повести (и главное — указания шифра рукописи в архивохранилище!), то есть, рассказывая о жизни и творчестве Булгакова, не упомяну одного из главных его сочинений, то это будет равно утверждению, что рукописи повести в архиве нет. Я не могла таким образом опозориться перед всем научным миром, дезинформируя его.
Надо было тут же, не позже, парировать демагогию цензора об «авторской воле».
Вот тут-то со мною и случилось то же, что с персонажем Ильфа и Петрова. В нормальном состоянии я никогда бы не додумалась до того, что в тот момент пришло мне в голову. Но тут я была приперта к стенке: нельзя было уйти из этого кабинета без «Собачьего сердца» в моей статье! И я выпалила, плохо соображая, что же такое несу, вот что: «Конечно, авторская воля — важная вещь. Но ведь рукопись никогда не была напечатана! А если бы её напечатали, то тогда у неё могло бы появиться совсем другое название! Так что это — лишь один из возможных вариантов названия, и никакого нарушения авторской воли здесь нет». Цензор вытаращился на меня, наверное, попал под гипноз моей мысли, — и заключил, что в этом есть логика!..
И представьте, что всё это прошло и вскоре было опубликовано. А С.В. Житомирская, которая четверть века возглавляла легендарный Отдел рукописей Ленинской библиотеки (разрушенный сменившей ее А.П. Кузичевой всего за два — три года и пребывающий в руинах до сего дня), защищала во всех инстанциях мой обзор и мечтала его напечатать, встретила меня по возвращении из цензуры словами:
— Только не говорите мне, что «Собачье сердце» прошло! Я у вас его не вычеркивала (как ответственный редактор «Записок Отдела рукописей»), потому что знала, что все равно снимут.
Выслушав рассказ о беседе с цензором, она была потрясена моей выдумкой, и главное — немыслимым в хорошо известных ей советских условиях результатом. Мы праздновали победу над цензурой.
2
Когда в начале 80-х я начала работать над «Жизнеописанием Михаила Булгакова» — сначала без надежды на печатание, — то поставила перед собой несколько задач.
Первая: не спекулировать на трагедии писателя. Это не так просто объяснить. Тогда во многих статьях о нём появлялось булгаковское — «За мной, читатель!». Введенное в текст без всяких кавычек, оно невольно выдавалось за своё, авторское, как будто автор статьи сам всё это пережил. Критики наперебой отождествляли себя с Булгаковым. В любом надрыве, эмоциональном пережимании мне виделся элемент спекуляции, неэтичное желание поживиться за счет трагических обстоятельств его жизни. Хотелось писать холоднее, академичнее — так, чтобы факты говорили сами за себя.
Вторая задача: не утверждать того, чего я не знаю точно, то есть не выдавать неизвестное за известное, — и не беллетризовать («Он закурил и подошёл к окну»).
И все последующие годы — когда я уже опубликовала биографию Булгакова в 1988 году и написала ещё ряд биографических статей, — мне удавалось, с одной стороны, узнавать всё больше и больше о нём. Например, спустя многие годы удалось узнать о судьбе Жуховицкого. Поскольку, что бы там ни писал Борис Соколов в своей «Булгаковской энциклопедии» о том, что прототипом доносчика Алоизия Могарыча был друг дома Сергей Ермолинский, мне сказала лично Елена Сергеевна — сначала неохотно, но потом с некоторыми подробностями, — что прототипом послужил Эммануил Львович Жуховицкий, переводчик с английского, непременный участник приемов в британском и американском посольствах... Его роль всем была известна. Считалось, что этот Жуховицкий кончил Оксфорд. Елена Сергеевна рассказывала, как Булгаков возмущался: «Человек учился в Оксфорде, чтобы потом...» — и повторяла жест Булгакова, который стучал костяшками пальцев по столу. Когда Жуховицкий к ним не приходил недели две-три, Булгаков говорил ей: «Послушай, позови этого подлеца!». Булгакову нравилось над ним издеваться — наблюдать, «как к И часам вечера тот буквально начинал подпрыгивать и вертеться, потому что должен был донести о разговорах в нашем доме сегодня же, а его задерживают...» У Булгаковых в доме бывали разные «стукачи» — и этот Жуховицкий, и Штейгер, и актриса МХАТа Ангелина Степанова. Характерная запись в дневнике Елены Сергеевны об обеде в посольском доме американцев: «...Конечно, Жуховицкий. <...> Мы с Мишей оба удивились, когда появилась Лина С. На прощанье Миша пригласил американцев к себе. Лина С. сказала: — Я тоже хочу напроситься к вам в гости».
Почти всегда (почти! — но не всегда, что очень важно и наводит на грустные размышления) кто-нибудь из этих людей присутствовал при встречах Булгаковых с американцами или англичанами у них в квартире (или на даче у иностранцев). Ходил ещё к ним некий Добраницкий, и Булгаковых всё время мучили сомнения, кто он — друг или нечто совсем другое?
Мне тоже очень хотелось это узнать. Но я не могла найти никакой информации об этом человеке, пока, спустя лет 10—12, не догадалась, что надо смотреть расстрельные дела в архиве ФСБ, открытом после конца советской власти... Можно было бы, конечно, понять это и пораньше — как иначе могли эти люди кончить?.. И я нашла там их дела и прочитала.
Действительно, оба — и Жуховицкий, и Казимир Добраницкий — были осведомителями. Оба были арестованы в 1937 году и расстреляны. И я об этом написала большую статью — «Осведомители в доме Булгаковых» (1995).
Деталь в духе Булгакова. Дело Жуховицкого находилось не в архиве ФСБ, а в Военной прокуратуре, так как он еще не был реабилитирован. Мне пояснили, что дел все еще (спустя сорок лет после доклада Хрущева о сталинском терроре!) очень много, сотрудников мало, и в первую очередь они рассматривают дела по запросам родственников. О Жуховицком никто никогда не ходатайствовал: если у него и были родственники, то, видимо, не уцелели. А выдаются для работы только дела реабилитированных. Как же быть? «Да запрос даже вы можете подать», — сказал мне полковник Купец, начальник отдела реабилитации. Что я и сделала. Через два дня Э.Л. Жуховицкого посмертно реабилитировали, удостоверив, что выбитые из него во время «дополнительных следственных операций» признания в шпионаже в пользу Австрии, Англии и Германии не подтвердились: в реальности он, видимо, был лишь секретным агентом НКВД. Справка о его реабилитации была выдана мне и хранится в моем домашнем архиве.
Итак, одной моей задачей было находить новые и новые материалы о Булгакове, а другой — не упускать из виду границу между известным и неизвестным, потому что, например, степень закрытости мировоззренческой системы Булгакова в 30-е годы — предельная.
Конечно, мы многое черпаем на этот счет из его произведений. Но есть, кроме того, и более узкий круг представлений писателя — его политические взгляды. Они всегда уже творчества. Очень хороший пример тому — писатель Аркадий Гайдар. Он родился в 1904 году; в отрочестве и юности в его распоряжении уже не было книг философов, серьёзных политологов (тогда и слова такого не было), историков не марксистов: всё уже было вычищено из библиотек к моменту его взросления. Неоткуда было черпать глубокие знания и формировать мировоззрение. Он был человек коммунистической формации. Но его повесть «Тимур и его команда» резко выходит за пределы узко коммунистических взглядов.
Булгаков, человек старшего поколения и хорошего университетского образования, успевший познакомиться с Ницше, Бердяевым, Флоренским и многими другими, имел какой-то определённый политический взгляд на вещи и на всё происходящее, о чём мы практически почти ничего не знаем. Потому что то, что мы знаем по многочисленным донесениям сексотов, трудно считать истиной, ибо сексот преследует собственные цели и может, порой неосознанно, трактовать по-своему взгляды человека, на которого доносит.
3
Так чего же мы не знаем о Булгакове?
Начнем с юности — с того хотя бы, что мы практически не знаем его отношения к делу Бейлиса (1913 г.). А между тем киевляне, среди которых жил в то время молодой Булгаков, разделились в отношении к этому делу на два лагеря. Я пыталась узнать об этом у его первой жены, Татьяны Николаевны, но это событие выпало из её памяти. Возможно, оно не было для неё самой сколько-нибудь значимым.
Замечательным примером в этом смысле, особенно для молодых и школьников, является писатель, депутат Государственной Думы того времени Василий Шульгин. У него есть вполне антисемитская книга «За что мы их не любим?», речь в ней идёт о нелюбви к евреям. Эту нелюбовь Шульгин никогда не скрывал. Но в 1913 г. он стал изучать дело Бейлиса и пришёл к выводу, что никакого ритуального убийства 12-летнего мальчика Ющинского евреями не было и Бейлис не виновен в преступлении, которое он якобы совершил. И он стал его защищать. Как убеждённый антисемит, Шульгин считал, что роль евреев в истории России негативна. Что ж, пусть это останется на его совести. Но он был внутренне честный человек, и в конкретном деле Бейлиса увидел ложь и подтасовки со стороны тех, кто желал этим делом вызвать взрыв ненависти к евреям в массе православного населения.
Тогда это сочетание антисемитских взглядов с личной честностью ещё было возможно, теперь — нет. После Освенцима антисемиты — по сути, идейные сторонники Гитлера.
От одноклассника и однокурсника Булгакова я узнала, что в школе Михаил «не терпел» евреев. Это нетрудно понять: весь Киев был поделен по конфессиям, а не по национальностям. Если обратиться к прежнему составу населения Киева, в Словаре Брокгауза и Ефрона конца XIX века вы узнаете не о том, сколько там было людей разных национальностей, а узнаете о том, сколько было православных (читай — русских), католиков (читай — поляков), лютеран (читай — немцев), иудеев (читай — евреев), магометан (читай — татар, дагестанцев и иных представителей магометанской, то есть мусульманской, веры).
Царская власть делила людей лишь по их вере (смена вероисповедания евреем снимала ограничения в правах), а не по крови — в отличие от советской власти, для которой человек навсегда оставался евреем, если у него хотя бы одна бабушка была еврейкой. Конечно, плохо заставлять человека менять конфессию, чтобы получить привилегии, но это лучше, чем быть расистом. Пожалуйста, перемени веру, говорили при царизме человеку, и ты будешь равноправным членом общества. А советская власть молча, самой своей практикой доводила до сведения тех, кто, с ее точки зрения, был евреем: так как ты не можешь поменять кровь, ты навсегда останешься для нас неполноценным.
После выхода в свет «Жизнеописания Михаила Булгакова» со мной яростно спорили, что Булгаков никак не мог плохо относиться к евреям, даже и в гимназии. Но вот открылся его дневник, и все убедились в том, что здесь есть проблема. И это понятно. Булгаков был сыном преподавателя Духовной академии, круг друзей семьи состоял из православных. Они были отделены от иудеев, от католиков. Но убежденным антисемитом в точном смысле слова Булгаков никогда не был. Существует и доказательство: самое страшное описание убийства человека в его творчестве (помимо смерти Иешуа на кресте) — это описание убийства еврея на мосту в финале «Белой гвардии». Невозможно написать так о смерти еврея, биологически будучи антисемитом. Булгаков понимал, что и русские офицеры — будущие белогвардейцы, и евреи (как поставщик армии Яков Фельдман — описание его убийства точно так же не оставляет сомнений в чувствах автора) — потенциальные жертвы петлюровцев. В «Белой гвардии» они — на одной стороне.
В сентябре 1921 года, поле полного разгрома Белой армии, Булгаков приехал в Москву, как я написала когда-то в одной из своих статей, «жить под победителями». В этом его самоощущении я не сомневалась. Со мной спорили и спорят, но я в известном смысле даже горжусь, что весьма точно угадала его умонастроение, поскольку дневник начала 20-х годов, открывшийся позднее, озаглавлен был автором — «Под пятой», и против этого уже не пойдёшь. Сильнейший фрагмент «Белой гвардии» — где Булгаковым сказано: «О, только тот, кто сам был побеждён, знает, как выглядит это слово!». Там такая мука побеждённого, что её ни с чем не спутаешь, — «Словом, оно похоже на смерть». Он воспринимал события 17-го года именно как поражение, военное поражение белогвардейцев (то есть своего сословия) от Красной армии.
И для него было немаловажно, что в Москве он увидел евреев не среди жертв, как в Киеве, а среди победителей. Это и есть фон его дневника и московских очерков-хроник, печатавшихся в «Накануне». Так вот, к продолжению вопроса об «антисемитизме» Булгакова. Елена Андреевна Земская в своём томе семейных материалов замечательно пишет о том времени, публикует письма Константина, брата М. Булгакова; видно, как все члены семьи живо интересуются делом Бейлиса, читают «Киевлянина», «Киевское эхо», «Киевскую мысль». И здесь Земская возражает на мои слова о возможной индифферентности Булгакова к делу Бейлиса. Но между тем из важных документов абсолютно нельзя понять, верит ли сам Булгаков в вину евреев или не верит. Там этого не видно.
Я приводила пример В.В. Шульгина, завершу его описанием волнующего эпизода из замечательной книги «Годы» (М., 1979), написанной им в России в 60-е годы. (Шульгин, отчим которого был редактором «Киевлянина» — одной из самых читаемых в России газет, — был, скорей всего, в 1910-е — 1920-е годы мировоззренчески близок Булгакову). Он рассказывает, как в сентябре 1914 года во Львове, только что взятом русскими войсками, глубокой ночью к нему в гостиницу вошёл седобородый еврей. «Он был необычайно красив — красотой патриарха. К белизне волос, бороды подходили в библейском контрасте черные глаза в рамке черных же длинных ресниц. Эти глаза не то что горели — сияли. Он смотрел на меня, я на него... Наконец он сказал:
— Так это вы...»
Потом продолжил:
«— Я хочу, чтоб вы знали... Есть у нас, у евреев, такой как у вас, митрополит. Нет, больше! Он на целый свет. Так он приказал... <...> Назначил день и час... По всему свету! И по всему свету, где только есть евреи, что веруют в бога, в этот день и час они молились за вас!
Я почувствовал волнение. Меня это тронуло. В этом было нечто величественное. Я как-то почувствовал на себе это вселенское моление людей, которых я не знал, но они обо мне узнали и устремили на меня свою духовную силу.
Патриарх добавил:
— Такую молитву Бог слышит!»
И Шульгин не раз с благодарностью вспоминал об этом в тяжёлые минуты жизни: раз все евреи мира молились за него, значит, не всё в его судьбе так уж плохо.
Вот и такие бывали антисемиты в дореволюционной России.
4
По «Бегу» мы в какой-то степени можем себе представить, как Булгаков относился к Врангелю, к его побегу с остатками войска. Но его отношение к Деникину, который был за единую и неделимую Россию и этим отпугнул от себя многих на Украине, к другим руководителям добровольческого движения — нам уже почти неизвестно. А Булгаков был погружён во всё это, внимательно следил за военными действиями Белой армии и не мог простить её командирам поражения в гражданской войне.
Кое-что мы, конечно, знаем. Знаем, как он относился к идее независимости Украины: он всегда считал её частью России и ничего с собой поделать не мог; в первой его статье (ноябрь 1919 года) — жесткие слова о «самостийных изменниках».
Мы до конца не знаем, что он испытывал к последнему монарху и к его отречению. Резко шаржированный портрет Николая II в пьесе «Батум» заставляет думать, что в 1939 году, видя, во что превратилась Россия, Булгаков уже имеет огромный счет к последнему российскому монарху, выронившему ее, Россию, на станции Дно из рук над пропастью.
Что он делал в Киеве при большевиках — с февраля по август 1919 года? С кем из литераторов, будущих советских писателей, которые в тот год наводнили Киев, был знаком?
Правда ли, что во Владикавказе Б. Этингоф спас его от расстрела? (См. об этом в «Жизнеописании...» — по полученным нами косвенным данным).
Каковы обстоятельства его попытки отъезда за границу из Батума в 1921 году? Почему она не удалась? В 1934-м и в последующие годы намеревался ли он, выехав за границу, остаться там?
Булгаков был монархист — с детства и до зрелых лет (но считал, что «Романовы» проиграли Россию). Это совершенно очевидно, хотя Лидия Яновская писала в своей книге 1983 года, что монархизм героев «Белой гвардии» «не автобиографичен. К семье Булгаковых все это никакого отношения не имеет». Такое утверждение, по меньшей мере, наивно. Но вообще-то мы говорим о воззрениях Булгакова, а не членов его семьи. Например, сестра его Надежда стала в юности социал-демократкой, затем большевичкой; Булгаков же в основном не менял своих политических взглядов, ему всегда была близка идея монархии.
Мы не имеем отчетливого представления о том, как Булгаков относился к сталинскому террору. Понятно, что хотя бы как врач он не мог спокойно переносить убийство людей, да ещё и массовое. Но ситуация современникам могла видеться иначе, чем в ретроспекции. Как нарочно, под топор один за другим попадали те, кто его травил и всячески преследовал. У Елены Сергеевны был к этим людям свой счёт, без всяких сложных построений: она просто радовалась, что судьба их наказала. Это видно из её дневников. Но хотелось бы знать, что по этому поводу думал сам Булгаков. Однако мы не находим ни одного прямого его высказывания на эту тему.
Я как-то реконструировала коротенький обмен репликами Булгакова с Валентином Катаевым и почти уверена в правильности реконструкции. Катаев рассказал мне в 1976 году, как однажды он встретил Булгакова у памятника Гоголю, а в газетах только что появилось сообщение об аресте маршалов. Они начали обмениваться мнениями. «Я сказал Булгакову возмущённо: «Но они же выдавали наши планы! «Булгаков ответил — «Да, планы выдавать нельзя»».
Я реконструирую их разговор таким образом: Булгаков в начале разговора высказал, видимо, осторожное сомнение. Катаев «возмущенно» возразил, считая маршалов виновными. Булгаков тут же понял, очевидно, что с Катаевым нельзя быть откровенным, и тогда повторил слова собеседника (Катаев воспроизвел его соглашающуюся, мирную интонацию): «Да, планы выдавать нельзя...».
А что же Елена Сергеевна? Как она отреагировала на арест и затем расстрел Тухачевского и других? Ведь все они не раз сидели за ее с Шиловским столом; и погибли, заметим, все до одного. Сергей, младший сын Елены Сергеевны, по убеждению Маргариты Алигер, был сыном Тухачевского. У Елены Сергеевны до Булгакова был роман с Тухачевским, об этом говорили мне несколько ее приятельниц. Когда Сергей вырос, Алигер однажды, увидев его в какой-то писательской очереди, поразилась внешнему сходству со знаменитым расстрелянным маршалом, которого она хорошо знала. «Одно лицо!» — говорила она мне.
Сразу после сообщения в газете о расстреле Тухачевского Елена Сергеевна пишет в дневнике о том, что они решили поехать на дачу к Сергею. Булгаков совсем не любил ездить за город. Но эта поездка, судя по всему, вопросов у него не вызывала. Не случайно.
Да, Тухачевский и Булгаков стояли в годы Гражданской войны, как говорится, по разные стороны баррикады, но можно предположить, что расстрел этого человека, как и других маршалов, вряд ли мог быть воспринят писателем как акт справедливой кары.
Практически мы знаем только осколочки его настроений, состояний, и я повторяю: не надо желаемое выдавать за действительное. Мы не знаем очень многого, нередко имеем право строить только предположения. Между тем за последние годы накопилось огромное количество интернетовских (и печатных тоже) текстов о Булгакове, где осторожные предположения, высказанные в разных наших работах, спрямляются в достоверную информацию, неизвестным путем полученную. Источниковедение подменено полубеллетристикой, и за верные факты выдаются ничем не подтвержденные выдумки — вроде той, что Булгаков в селе Никольском сам делал аборт своей жене, хотя в «Жизнеописании...» я цитирую ее слова: «...И я поехала в Москву, к дядьке...» — к знаменитому московскому гинекологу; такое решение врача Булгакова кажется гораздо более правдоподобным, чем решение взяться самому за операцию близкому человеку.
Написаны обширные работы, целиком построенные на фразах «Татьяна Николаевна говорила...», «Елена Сергеевна рассказывала...», хотя при моих с ними беседах (которые авторы этих работ цитируют, не упоминая моего имени, то есть нарушая элементарные правила источниковедения) третьи лица не присутствовали.
5
Узловой момент — отношение Булгакова к Сталину. Глубоко убеждена в том, что отношение людей к Сталину в те годы, когда он с особой жестокостью распоряжался жизнями миллионов, в принципе не может оцениваться и рассматриваться исследователями как нормальное. В таких нечеловеческих условиях сознание людей резко деформируется. Возникает, на мой взгляд, нечто близкое стокгольмскому синдрому.
Мандельштам, написав стихотворение «Мы живём, под собою не чуя страны...», буквально через два года пишет о Сталине уже хвалебно — прекрасное стихотворение в поэтическом смысле, литературоведы в такой оценке единодушны, я с этим тоже согласна. И Пастернак ставит Сталина на одну доску с собой, как будто Сталин, правя страной, является творцом, равным поэту... Как это можно объяснить? Каким словом? Помимо стокгольмского синдрома, я нахожу уместным слово «завороженность». Что тогда чувствовали люди, нельзя выразить нормальным языком, языка для этого нет. Но некоторым всё же удалось рассказать о том времени очень правдиво. Сумела об этом рассказать Лидия Корнеевна Чуковская в повести «Софья Петровна», сумел замечательно рассказать Георгий Демидов, физик, 14 лет отсидевший на Колыме. У него есть потрясающая повесть «Два прокурора» (во втором томе его трехтомника — «Оранжевый абажур: Три повести о тридцать седьмом годе» — с моим предисловием), где он повествует о состоянии молодого человека, юриста, прокурора, которого выпустили из вуза в 1937 году и который уверен, что будет соблюдать законы. И мы видим, что с ним дальше происходит... Это произведение огромной силы и его надо читать. Я эту книгу, как и две другие книги Г. Демидова, покупаю и развожу бесплатно по библиотекам страны. Нынешняя молодёжь должна знать, что главным чувством тогда был страх. И этот страх — смертельный в точном смысле слова — был такой силы, что искажал человеческие поступки. И не только поступки, но и человеческие отношения. Практически этими сложнейшими переживаниями проникнут, пронизан роман «Мастер и Маргарита»; они отчасти закамуфлированы гротескной формой.
Скорей всего, когда Булгаков задумывал свой роман в 28—29 годах, он не думал о Сталине. Культ Сталина довольно неожиданно возник только в декабре 1929 года — во время его юбилея. Когда Булгаков вернулся к роману в 31—32 годах, у него к этому времени появился совсем иной, новый замысел. Мною доказано (в результате реконструкции сожженных автором редакций 1928—1929 гг.), что в прежнем варианте романа не было Мастера и Маргариты. То есть — это был иной замысел. Булгаков воспользовался каркасом недописанного, старого романа, чтобы поместить туда новый. Он оставил в нем героев первых редакций — Воланда и Берлиоза. Дальше с Воландом стали происходить метаморфозы. И зависели они уже не столько от автора романа, сколько от перемен в окружающей его жизни.
В 1936 году роман был начерно закончен. Год спустя, осенью 1937 года, автор вернулся к роману (бросив на полуслове «Записки покойника») и стал его дорабатывать. И при взгляде на рукописи становится ясно, что Булгаков осознанно пошёл навстречу тому, что в 1937—39 гг., совершенно независимо от того, как был Воланд задуман, фигура всемогущего существа неизбежно вела любого читателя к мысли о Сталине. Булгаков об этом знал и на это пошёл. Именно так я формулирую связь Воланда со Сталиным. Вот почему все «окоченели» (судя по дневнику Е.С. Булгаковой) когда слушали авторское чтение романа в 1939 году. Оцепенение мешало присутствующим воспринимать художественный текст. Всех охватила ужасная мысль: Булгаков изображает Сталина, которого ни в коем случае не надо трогать! Мало того — он изображает его в виде Сатаны, от этого вообще можно сойти с ума!
Посмотрите, как сложно, в самом деле, изображает Булгаков Воланда и в каких сложных отношениях с ним Маргарита...
Ещё несколько слов о терроре. У Булгакова есть сосед, он с соседом давно знаком. Это Мандельштам. Однажды соседа уводят навсегда. До конца мы не знаем, боялся ли Булгаков, что и с ним может случиться такое? Точно известно, что, умирая, он говорил о своём страхе, в полубреду просил Елену Сергеевну вынести из дома рукописи романа и где-нибудь их спрятать. Она рассказывала мне, что запаковала рукописи на его глазах, вынесла за дверь в тамбур и сказала ему, что выполнила его волю. Да, он боялся, что рукописи его заберут и его самого тоже. Изменённое сознание ещё диктовало ему, что он дол-жен лежать раздетым, и потому просил жену снять с него всё. «Он думал почему-то, что раздетого его не заберут», — говорила мне Елена Сергеевна. Да, его преследовал настоящий страх перед «органами», когда он умирал.
Но как-то Елена Сергеевна высказала два взаимоисключающих суждения. Конечно, говорила она, страх был. А спустя недели две-три сказала, что Булгаков ничего не боялся, что он был бодр духом, расправлял плечи... Я возразила: «Но шли аресты, Мандельштама увели...» А она вдруг так непосредственно воскликнула: «Но ведь Мандельштам написал такие ужасные стихи про Сталина!» Меня поразила эта быстрота реакции. Сразу почувствовалось, что проблему эту в семье обсуждали. Что-то вроде того, что сам виноват Мандельштам, напросился... Несомненно, об ужасах террора Булгаковы вели откровенные разговоры между собой. Вероятно, доверяли свои мысли ещё двум-трём близким друзьям. Но всё же это лишь осколки наших знаний о сокровенных мыслях Булгакова.
6
Не могу не остановиться ещё на одной серьёзной теме, связанной как раз с террором и страхом. Это мои предположения о том, могла ли сама Елена Сергеевна быть осведомительницей. Критики страшно ругают меня: как я могла так оболгать Елену Сергеевну, а заодно и Булгакова, как могла допустить такое кощунство!.. Ведь этим я «бросаю тень» на самого Булгакова!..
Аргументов у меня множество, но дело не в этом. Дело в абсолютном неумении людей, в том числе филологов и историков литературы, вжиться в ту залитую кровью (невидимой!.. За толстыми стенами Лубянки!) реальность и понять, о чём идёт речь. Они конструируют в своей голове примерно такое: что я подозреваю Елену Сергеевну в том, что она добровольно пошла на Лубянку и сама предложила свои услуги. А могла бы и не предложить. Полная чушь. Если это всё-таки было, то было, конечно, совсем не так. И Булгаковы не раз имели возможность наблюдать, как это происходит.
У Владимира Владимировича Дмитриева, замечательного театрального художника, с которым Булгаковы дружили (он часто приезжал из Ленинграда в Москву), была жена Вета Долуханова, одна из первых красавиц Ленинграда. Тогда красавиц подсчитывали штучно. Например, одной из первых красавиц Москвы считалась Наталья Кончаловская, будущая жена Сергея Михалкова. Кстати, в жену Дмитриева без памяти влюбился Юрий Тынянов, когда она была ещё студенткой; это известный факт.
Две её подруги, близко знавшие Булгаковых, рассказали мне, что с ней произошло. Дома у Дмитриева был своего рода салон, охотно приходили гости, беседовали. И вот его жену Долуханову вызывают в некое учреждение и говорят ей: «К вам ходят разные люди, это хорошо. Пусть их приходит ещё больше. А вы нам будете обо всём рассказывать: кто приходит, о чём говорит». Она отвечает: «Что вы? У меня и места-то нет для гостей. Где я их буду принимать?» Её успокаивают: «Не волнуйтесь, вы получите большую квартиру». У неё тогда были совсем маленькие дети, полуторагодовалые дочери-двойняшки. Она в ужасе уезжает на Кавказ на несколько месяцев (там, кажется, её корни), надеясь, что про неё за это время забудут. Когда она вернулась в Ленинград, за ней сразу же пришли. Ей не простили, что она отказалась, да еще и попыталась скрыться. Они её даже не расстреляли — забили до смерти эту молодую красавицу, мать двух девочек: из тех подвалов просочились точные сведения.
Если это узнала я, то наверняка знали Булгаковы.
Желание отгородиться от этих ужасов, как от инфекции, как от заразы, у Елены Сергеевны, матери двоих детей, конечно, было. Но еще до Булгакова в дом Шиловского тоже приходило много народу, этими людьми тоже интересовались «органы». И Елене Сергеевне могли предложить то же, что и Долухановой. Отказаться было нельзя, если хочешь жить. Я поражаюсь наивности тех, кто считает, что Чудакова клевещет на Елену Сергеевну, бросает тень на великого писателя. Они думают, что у людей был в те времена какой-то выбор — тот, который безусловно был в 60-е — 70-е, то есть после того, как от виска отвели дуло пистолета.
Трудно простить тем, кто стал сотрудничать с КГБ в 60—70 годы, в послесталинскую эпоху. Да будет вам известно, что и тогда вербовали всех: вербовали меня, моего мужа, моих друзей. Мы отказывались сотрудничать и платили за это — но не жизнью! Нас никто не бил и не пытал: страшное сталинское время кануло в прошлое. Наступила абсолютно другая эпоха. У нас даже вопроса не было о выборе, мы знали, что никогда не будем сотрудничать с чекистами. И если мы узнавали о ком-то, что он стукач, — вокруг него тотчас образовывалась пустота. Таких людей избегали, их презирали.
Совсем иначе было при Сталине. Помните знаменитого Мику Морозова, мальчика с портрета Серова, с глазами как вишни? Он вырос и стал известным шекспироведом. В конце 20-х — начале 30-х годов он ударил по лицу хозяйку дома на Пречистенке, где собиралась интеллигенция, за что его тут же спустили с лестницы, и больше Михаил Михайлович Морозов в этом доме не бывал. Спустя долгие годы, встретив в Коктебеле жену Габричевского, он спросил: «Неужели вы не поняли, почему я так поступил?..» Его тоже арестовали, и в КГБ ему предложили доносить на своих друзей, взяли с него соответствующую подписку, выпустили, и, чтобы обезопасить от самого себя близких друзей, он прибегнул к столь экстравагантному методу, как пощёчина женщине...
Его жену, красавицу Варвару Туркестанову, арестовали еще раньше, там она, как пишут в ее родословии, «потеряла рассудок», прямо из камеры была отправлена в психиатрическую лечебницу, за долгие годы не пришла в себя и покончила с собой.
Изучение многих биографий знакомых Булгакова заставляет предполагать, что, если арестованного в 1930—1932 гг. (до начала Большого террора) через какое-то не столь продолжительное время выпускали на свободу — это значило, что с него взяли подписку о сотрудничестве.
О Елене Сергеевне. У меня нет ни малейшей мысли о том, что она пошла замуж за Булгакова по заданию. Но она, скорей всего, попала в лапы Лубянки раньше, будучи женой Шиловского. И в какой-то момент Булгаков узнал об этом — от неё или как-то иначе. И что — он должен был ей сказать: иди и откажись — понимая, что это означает её гибель?
Помимо некоторых, трудно объяснимых иным способом, фактов, есть одно, очень важное, доказательство творческого плана. Навела меня на него одна американская стажёрка, приехавшая в Москву писать работу — «Ведьмы в русском фольклоре». Она пояснила, что хочет писать о добрых ведьмах. Тогда я объяснила ей, что это у западно-европейских народов — добрые и злые феи. А в русском фольклоре ведьмы — это ведьмы... И тут я вспомнила, как Елена Сергеевна передала мне однажды слова Булгакова во время его работы над «Мастером и Маргаритой»: «Ну и памятник тебе я вздул!» Памятник — это булгаковское слово. Перед смертью он говорил сестре, что «Белой гвардией» создал памятник матери.
Вглядимся в роман — начиная с заглавия. В «Мастере и Маргарите» Булгаков создал своё alter ego—в образе Мастера. В этом никто не сомневается. Значит, подруга Мастера — Маргарита, прекрасная женщина, — не может не проецироваться на подругу автора.
Почему же он сделал её ведьмой? Для этого должны быть серьёзные основания. Мастер любит её и хочет внушить и нам, читателям, любовь к своей подруге, ставшей ведьмой. Всякая ведьма бесспорно знается с нечистой силой. Но с нечистой силой в романе она общается только ради Мастера: идёт к Воланду на бал, выполняет его требования. И всё это она делает только ради любви.
Несомненно, у них дома все это обсуждалось, Елена Сергеевна жила романом. Вообще-то с бесовским ведомством, каковым была Лубянка (со всеми ее меняющимися названиями), нельзя, как известно, заключать никаких сделок. Но у Елены Сергеевны была, наверное, удачная сделка. Её харизма могла так подействовать, что её условия — выполнялись. Возможно, Елена Сергеевна выдвинула своё условие «бесам»: сохранить Шиловского и Булгакова, не трогать их. Она была женщиной невероятного обаяния, и с ней мужчинам, даже чекистам, трудно было не считаться. Всё началось, я думаю, с внешней разведки. Ведь в 20-е годы она без конца ездила в буржуазную Латвию. Просто так никто бы ей ездить не позволил. Возможно, она выполняла какие-то задания, и к этому можно отнестись снисходительно. Это не охота на людей у себя дома.
Но всё-таки те, кто сидел за столом Шиловского, — все до одного погибли, кроме него... Все исчезли, а он остался. Их жены тоже оказались в лагерях. Елена Сергеевна помогала потом детям, лишившимся родителей.
Во всём романе — глубокая трещина внутреннего трагизма. Не видеть, не чувствовать этого нельзя. Та же трещина — и в их жизни. Можно представить себе, как невероятно сложно было выполнять какие-то функции — и не пасть в собственных глазах и в глазах мужа.
Не нарочно же я туда её записываю, просто нельзя идти против очевидности. Посмотрите, Булгаковы без конца встречаются с американцами в посольстве, к ним домой тоже всё время ходят американцы. И это в 35—36 годах! Это совершенно не печатающийся писатель! Почему им это позволялось, а больше — никому? При таких встречах присутствуют либо Жуховицкий, либо Добраницкий, Штейгер или Ангелина Степанова. Но в нескольких случаях нет ни одного осведомителя. Я узнавала у многих, хорошо знавших то время, — могли ли такие встречи с иностранцами проходить без осведомителей? Исключено — ответили мне.
Закончу тем, что скажу: тридцатые годы нашему сознанию пока неподвластны. Человеку свойственно не верить, что такое возможно, поэтому я понимаю тех, кто меня обвиняет в очернении Елены Сергеевны, в клевете на неё. Только почитав подряд рассказы и повести Георгия Демидова или Варлама Шаламова, можно понять, и то не до конца, как жили и что чувствовали советские люди того страшного времени.
Добавлю ещё вот что: В. Виленкин когда-то сказал мне, что Сталин был постоянной темой в семье Булгаковых. Но повторю — что именно они говорили о Сталине, этого мы, пожалуй, уже не узнаем. Мне ясно одно: Булгаков твердо знал, что это — человек, в руках которого его судьба.
...Мы не узнаем, о чем говорил Булгаков с Н. Эрдманом, нередко приезжавшим к нему из ссылки тайком. Е.С. говорила, что более интересных разговоров она в их доме не слышала.
И не узнаем, о чем говорили они с Пастернаком, три часа просидевшим у постели умирающего писателя. Можно утверждать, пожалуй, лишь одно: Булгаков не мог не рассказать ему о своем «закатном романе».
Примечания
Чудакова Мариэтта Омаровна (Москва). Председатель Попечительского совета Музея М.А. Булгакова, профессор Литературного института (Москва), член Европейской академии.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |