Вернуться к В.И. Лосев. Михаил Булгаков. «Мне нужно видеть свет...»: дневники, письма, документы

М.А. Булгаков — П.С. Попову. 1 декабря 1939 г.

Дорогой Патя, диктую скупо, потому что лежу в гриппе, который, к великому счастью, кажется, кончается.

В основной моей болезни замечено здесь1 улучшение (в глазах). Благодаря этому у меня возникла надежда, что я вернусь к жизни. Рад тому, что зажила твоя нога2. Желаю Анне Ильиничне и тебе самого полного здоровья!

Когда будешь сидеть в твоем кабинете и читать книжку — вспомни меня. Я лишен этого счастья уже два с половиной месяца.

Если напишешь3, чему буду очень рад, пиши прямо к нам на городскую квартиру.

Твой Михаил.

Сердечно кланяюсь — Елена Булгакова.

Примечания

Впервые: Новый мир. 1987. № 2. Печатается по автографу, написанному рукою Е.С. Булгаковой под диктовку (ОР РГБ, ф. 218, к. 1269, ед. хр. 4).

1. Устройству писателя в правительственный санаторий «Барвиха» предшествовали весьма важные события, о которых хотя бы вкратце необходимо сказать.

Более всего тревожило и оскорбляло Булгакова то обстоятельство, что его заподозрили в стремлении «навести мосты» к высшему руководству страны. То есть ему приписывали то деяние, против которого он боролся всю жизнь. Покушались, по сути, на честь писателя. Получалось так, что он как бы попал в подстроенную западню.

И тут в роли благородного «спасителя» вновь выступил Сталин. Как и в минувшие страшные для писателя годы (1929—1930 гг. и 1936 г., когда все пьесы были запрещены), Сталин использовал все тот же прием — показал себя защитником затравленного писателя. Затравленного, разумеется, другими «злыми» людьми. Получив информацию о том, что Булгаков после запрещения «Батума» (не исключено, что запрещение пьесы было оформлено решением высшего партийного органа) заболел, и весьма серьезно, Сталин прибыл в Художественный театр и дал понять его руководству, что он высоко оценивает творчество Булгакова и его последнюю пьесу «Батум». Разумеется, ни о каких «мостах» не могло быть и речи. Вполне понятно, что весть эта распространилась по Москве мгновенно, и вновь пошла молва о благородстве всесильного вождя. Елена Сергеевна, поглощенная болезнью мужа, не так выразительно, как это она делала раньше, но все-таки довольно подробно описала это событие. 18 октября: «Сегодня два звонка интересных. Первый — от Фадеева, о том, что он завтра придет Мишу навестить (да, я не записываю аккуратно в эти дни болезни — не хватает сил — не записала, что — кажется, это было десятого — было во МХАТе правительство, причем Генеральный секретарь, разговаривая с Немировичем, сказал, что пьесу «Батум» он считает очень хорошей, но что ее нельзя ставить. Это вызвало град звонков от мхатчиков, и кроме того, ликующий звонок от М.А. (выделено нами. — В.Л.), который до этого трубки в руку не брал. Может быть, завтрашний приход [Фадеева] в связи с этим разговором?)».

Нет никаких сомнений, что А.А. Фадеев, многократно навещавший Булгакова, делал это по распоряжению Сталина (до этого Фадеев вообще не был лично знаком с Булгаковым). Но, пообщавшись с Булгаковым, Фадеев проникся к нему искренним уважением и симпатией, о чем он, конечно, в той или иной форме довел до сведения Сталина.

Таким образом, вопрос о «наведении мостов» был снят окончательно. Художественный театр незамедлительно отреагировал на посещение Сталина и 24 октября принял решение о постановке булгаковской пьесы «Александр Пушкин». Причем все участники Художественного совета дали восторженные оценки пьесе. Протокол совета был доставлен Булгакову. Е.С. Булгакова сделала короткую запись 25 октября: «Оля — о «Пушкине». Чтение на Художественном совете. Пьеса покорила всех. Письмо Качалова». В эти же дни руководством МХАТа было принято решение о полной выплате гонорара за пьесу «Батум». Все это не могло не сказаться положительно на настроении и самочувствии писателя.

И все же тяжкая болезнь не отступала. После нескольких дней работы над романом «Мастер и Маргарита» (с конца октября до 9 ноября) вновь наступило ухудшение здоровья. Именно в эти дни Булгакова навещает его сестра Надежда Афанасьевна. Ее дневниковые записи тех дней представляют несомненный интерес. Она записала: «Оля (старшая дочь Н.А. Земской. — В.Л.) за утренним чаем говорит <...>: «А ты знаешь, что дядя Миша болен? <...> Андрюша [Понсов] мне сказал, что он был очень серьезно болен уже давно». Я испугалась и тотчас пошла звонить по телефону Елене Сергеевне, услыхала о серьезности его болезни <...>; тут же Е.С. делает попытку объяснить, почему они нас никак не известили (хотя этот факт, говорящий сам за себя, в объяснениях не нуждается), и от телефона, как была, в моем неприглядном самодельном старом пальтишке, отправилась к нему... Нашла его страшно похудевшим и бледным, в полутемной комнате в темных очках на глазах, в черной шапочке Мастера на голове, сидящим в постели... Когда мы остались одни, он рассказал мне историю «Батума» и начало своей болезни... Вернувшись домой, я плачу, не веря надежде. Когда я ухожу, плачем с Люсей, обнявшись, и она горячо говорит: «Несчастный, несчастный, несчастный!»»

27 сентября 1939 г. Елена Сергеевна «по желанию М.А.» завела новую тетрадь, в которой стала записывать сведения о ходе болезни Булгакова. Чаще всего записи эти печальны и страшны. Мы приведем лишь некоторые из них (в сокращении). 10 ноября: «Проснулся в семь утра. Разговор ненормальный... Позвонила к Николаю Антоновичу. Не может приехать. К Забугину. Приехал. О больнице. К Арендтам — то же самое... Приход Бориса. Несколько разошелся за игрой. После ухода Бориса:

— Я в ужасе... По-моему, доктора заметили, Забугин безусловно заметил, что я не нахожу слов, которые мне нужны, говорю не то, что хочу!.. Ужасно!.. Какое впечатление? Это, наверное, из-за наркотиков?!

Потом:

— Наверно, я очень плох, и они понимают, что вылечить меня нельзя. И оттого смущены!

В четыре часа ночи проснулся, позвал очень тихим голосом: Мася...

Я подошла и тоже очень тихо спросила: что?

— Что ты так кричишь?! Отвечай тихо...

Потом съел кусок рыбы, выпил чаю холодного. Велел считать ему пульс. Был очень раздражителен. Пульс — 70, ненаполненный, но ровный. Стал жаловаться на состояние:

— Чувствую, что умру сегодня.

Уложила, села рядом. Был потный, стонал. Стал засыпать. Часов в 5.30 сказал сквозь сон:

— Теперь мне хорошо, иди спать».

11 ноября: «Проснулся в 10.15. Раздражителен, недоверчив. Рассказывал, что видит людей, которых нет в комнате (например, сегодня утром К. Федина), чаще всего меня, иногда Сергея...

— Придет этот, Бобрович... Я хотел сказать — Александр Александрович, как его — Фадеев.

Сергей Ермолинский. Рапопорт и Вильямс с эскизами [к «Дон-Кихоту»]. Разговор совершенно здоровый. Память точная.

* * *

Приезжали от Фадеева за пьесами».

12 ноября: «Консилиум (Захаров, Арендт, Герке, Рапопорт).

Заключение консилиума в составе профессора Герке А.А., профессора Рапопорта М.Ю., доктора Захарова Н.А. и доктора Арендта А.А.

Гражданин Булгаков М.А. страдает начальной стадией артериосклероза почек при явлениях артериальной гипертонии и нуждается в 2-месячном пребывании в подмосковном санатории с применением физических методов лечения, диетпитании и соответствующем уходе.

2.30 проснулся (рассказ о «галлюцинации» — оказывается сном). Потом слова — мне сегодня ночью лучше».

13 ноября: «Бросил курить». 15 ноября: «Необычайное настроение, разговор о пьесе новой».

К уходу за больным присоединилась сестра Леля (Елена Афанасьевна Светлаева), которая жила недалеко от квартиры Булгаковых. 17 ноября она написала письмо Надежде Афанасьевне, в котором говорилось: «Сегодня я была у брата Миши, куда меня вызвали по телефону. Последние дни он чувствовал себя лучше, но сегодня перед моим уходом стал жаловаться на боли в пояснице (в области почек). Елена Сергеевна тоже больна, лежит. Я буду пока к ним ездить и сидеть с Мишей... 19-го могли бы туда приехать (день именин Булгакова. — В.Л.)... К нему допускают только по одному человеку и только сутра, т. к. вечерами у него врачи, процедуры, он чувствует себя плохо и очень раздражителен... Я думаю, нам всем, т. е. сестрам Вере, Надежде и Елене, следовало бы повидать его до санатория. Он тяжело болен, плохо выглядит, грустно настроен... Если попадешь к Мише без меня, говори, что отцу долго не могли поставить диагноз, что поэтому в начале болезни он не соблюдал диеты и т. п. Мишу мучает мысль, что у него все, как у отца» (выделено нами. — В.Л.).

Сведений о том, как протекала болезнь во время пребывания Булгакова в «Барвихе», сохранилось мало, но и из писем его видно, что в это время наметилось значительное улучшение. К сожалению, пребывание писателя в санатории ограничилось одним месяцем, хотя врачи настаивали на двухмесячном лечении.

2. П.С. Попов в письме от 18 ноября сообщал: «Дорогой Мака, а теперь вот я лежу; ты же, говорят, прыгаешь. Роли меняются. Произошел глупейший случай. Приятной ночью с 7-го на 8-е ноября, не выпивши ни капли вина, возвращались мы из Лианозово домой... И вдруг... трах... куда-то проваливаюсь, нога подвертывается, мучительная боль... Проходит неделя, и мне объявляют, что нога сломана... Я это очень остро пережил. Вот ты идешь, и небо, и звезды, и приятные мысли, и потребность продолжать работу, и вдруг кряк... и что-то необходимое для жизни отскочило... Тебе это пришлось пережить в более неприятном масштабе — но и у тебя, наконец, это ликвидируется. Я не пророк, но ведь верно я тебе сказал: вдруг очнешься — и все в порядке».

3. В ответном письме П.С. Попов, не мудрствуя лукаво, изложил свою точку зрения на творчество Булгакова. И это не только «объяснение в любви», но и глубокое понимание творческой личности писателя. Очень важно, что сказано это было при жизни писателя, ему непосредственно. Попов писал: «Дорогой Мака, был очень тронут твоим письмецом. Я непрестанно о тебе думаю. И теперь, и раньше, и всегда. И за столом, и в постели, и на улице. Видаю я тебя или не видаю, ты для меня то, что украшает жизнь. Боюсь, что ты можешь не подозревать, что ты для меня значишь. Когда спросили одного русского, не к варварскому ли племени он принадлежит, то тот ответил: «Раз в прошлом моего народа были Пушкин и Гоголь, я не могу считать себя варваром». Одного алеутского архиерея в старые годы, встретив на Кузнецком мосту — а приехал он из своих снежных пустынь, — спросили: как ему понравилась Москва? Он ответил: «Безлюдно», т. е. настоящих людей нет.

Так вот, будучи твоим современником, не чувствуешь, что безлюдно; читая строки, тобой написанные, знаешь, что есть подлинная культура слова; переносясь фантазией в описываемые тобою места, понимаешь, что творческое воображение не иссякло, что свет, который разжигали романтики, Гофман и т. д., горит и блещет, вообще — что искусство слова не покинуло людей. Ты тут для меня на таком пьедестале, на который не возносил себя ни один артист, — это мастера чувствовать себя не только центром зрительного зала, но и всей вселенной. Мне даже иногда страшно, что я знаком с тобой, что позволяешь себе шутить с тобой, что я говорю тебе ты, — не профанируешь ли этим благоговейное чувство, которое имеешь. Ну, да что об этом писать, — каждое твое слово, невзначай произнесенное, — художественное произведение, о чем бы ты ни говорил. Все другое, относящееся к литературе, мелко перед тобою. Так как же мне о тебе не думать и тебя не чувствовать?

Один историк, которого я слушал еще студентом, в своих мемуарах писал, как он расставался на продолжительное время с своим учителем — академиком Голубинским: «Я поцеловал руку того, кто написал «Историю русской церкви». Вот почему и мне всегда хотелось и хочется поцеловать руку того, кто написал Мольера»».