Хвала тебе, Ай-Петри великан,
В одежде царственной из сосен!
Взошел сегодня на твой мощный стан
Штабс-капитан в отставке Просин!
Из какого-то рассказа
Неврастения вместо предисловия
Улицы начинают казаться слишком пыльными. В трамвае сесть нельзя — почему так мало трамваев? Целый день мучительно хочется пива, а когда доберешься до него, в нёбо вонзается воблина кость и, оказывается, пиво никому не нужно. Теплое, в голове встает болотный туман, и хочется не моченого гороху, а ехать под Москву в Покровское-Стрешнево.
Но на Страстной площади, как волки, воют наглецы с букетами, похожими на конские хвосты.
На службе придираются: секретарь — примазавшаяся личность в треснувшем пенсне — невыносим1. Нельзя же в течение двух лет без отдыха созерцать секретарский лик!
Сослуживцы, людишки себе на уме, явные мещане, несмотря на портреты вождей в петлицах.
Домоуправление начинает какие-то асфальтовые фокусы, и мало того, что разворотило весь двор, но еще на это требует денег. На общие собрания идти не хочется, а в «Аквариуме» какой-то дьявол в светлых трусиках ходил по проволоке, и юродство его раздражает до невралгии.
Словом, когда человек в Москве начинает лезть на стену, значит, он доспел, и ему, кто бы он ни был — бухгалтер ли, журналист или рабочий, — ему надо ехать в Крым.
В какое именно место Крыма?
Коктебельская загадка
— Натурально, в Коктебель, — не задумываясь, ответил приятель. — Воздух там, солнце, горы, море, пляж, камни. Карадаг, красота!
В эту ночь мне приснился Коктебель, а моя мансарда на Пречистенке показалась мне душной, полной жирных, несколько в изумруд отливающих мух.
— Я еду в Коктебель, — сказал я второму приятелю.
— Я знаю, что вы человек недалекий, — ответил тот, закуривая мою папиросу.
— Объяснитесь?
— Нечего и объясняться. От ветру сдохнете.
— Какого ветру?
— Весь июль и август дует, как в форточку. Зунд.
Ушел я от него.
— Я в Коктебель хочу ехать, — неуверенно сказал я третьему и прибавил: — Только прошу меня не оскорблять, я этого не позволю.
Посмотрел он удивленно и ответил так:
— Счастливец! Море, воздух, солнце...
— Знаю. Только вот ветер — зунд.
— Кто сказал?
— Катошихин.
— Да ведь он же дурак! Он дальше Малаховки от Москвы не отъезжал. Зунд — такого и ветра нет.
— Ну, хорошо.
Дама сказала:
— Дует, но только в августе. Июль — прелесть.
И сейчас же после нее сказал мужчина:
— Ветер в июне — это верно, а июль — август будете как в раю.
— А, черт вас всех возьми!
— Никого ты не слушай, — сказала моя жена2, — ты издергался, тебе нужен отдых...
Я отправился на Кузнецкий мост и купил книжку в ядовито-синем переплете с золотым словом «Крым» за 1 руб. 50 коп.
Я — патентованный городской чудак, скептик и неврастеник — боялся ее читать. «Раз путеводитель, значит, будет хвалить».
Дома при опостылевшем свете рабочей лампы раскрыли мы книжечку и увидали на странице 370-й («Крым». Путеводитель. Под общей редакцией президиума Моск. Физио-Терапевтического Общества и т. д. Изд. «Земли и Фабрики») буквально о Коктебеле такое3:
«Причиной отсутствия зелени является "крымский сирокко", который часто в конце июля и августа начинает дуть неделями в долину, сушит растения, воздух насыщает мелкой пылью, до исступления доводит нервных больных... Беспрерывный ветер, не прекращавшийся в течение 3-х недель, до исступления доводил неврастеников. Нарушались в организме все функции, и больной чувствовал себя хуже, чем до приезда в Коктебель».
(В этом месте жена моя заплакала.)
«...Отсутствие воды — трагедия курорта, — читал я на стр. 370—371, — колодезная вода соленая, с резким запахом моря...»
— Перестань, детка, ты испортишь себе глаза...
«...К отрицательным сторонам Коктебеля приходится отнести отсутствие освещения, канализации, гостиниц, магазинов, неудобства сообщения, полное отсутствие медицинской помощи, отсутствие санитарного надзора и дороговизну жизни...»
— Довольно! — нервно сказала жена.
Дверь открылась.
— Вам письмо.
В письме было:
«Приезжай к нам в Коктебель. Великолепно. Начали купаться. Обед 70 коп4».
И мы поехали...
В Севастополь!
— Невозможно, — повторял я, и моя голова моталась, как у зарезанного, и стукалась о кузов. Я соображал, хватит ли мне денег? Шел дождь. Извозчик как будто на месте топтался, а Москва ехала назад. Уезжали пивные с красными раками во фраках на стеклах, и серые дома, и глазастые машины хрюкали в сетке дождя. Лежа в пролетке, коленями придерживая мюровскую покупку, я рукой сжимал тощий кошелек с деньгами, видел мысленно зеленое море, вспоминал, не забыл ли я запереть комнату...
* * *
«1-е» — великолепен. Висел совершенно молочный туман, у каждой двери стоял проводник с фонарем, был до прочтения плацкарты недоступен и величественен, по прочтении — предупредителен. В окнах было светло, а в вагоне-ресторане на белых скатертях — бутылки боржома и красного вина.
Коварно, после очень негромкого второго звонка, скорый снялся и вышел. Москва в пять минут завернулась в густейший черный плащ, ушла в землю и умолкла.
Над головой висел вентилятор-пропеллер. Официанты были сверхчеловечески вежливы, возбуждая даже дрожь в публике! Я пил пиво баварское и недоумевал, почему глухие шторы скрывают от меня подмосковную природу.
— Камнями швыряют, сукины сыны, — пояснил мне услужающий, изгибаясь, как змея.
В жестком вагоне ложились спать. Я вступил в беседу с проводником, и он на сон грядущий рассказал мне о том, как крадут чемоданы. Я осведомился о том, какие места он считает наиболее опасными. Выяснилось — Тулу, Орел, Курск, Харьков. Я дал ему рубль за рассказ, рассчитывая впоследствии использовать его. Взамен рубля я получил от проводника мягкий тюфячок (пломбированное белье и тюфяк стоят три рубля). Мой мюровский чемодан с блестящими застежками выглядел слишком аппетитно.
«Его украдут в Орле», — думал я горько.
Мой сосед привязал чемодан веревкой к вешалке, я свой маленький саквояж положил рядом с собой и конец своего галстука прикрепил к его ручке. Ночью я, благодаря этому, видел страшный сон и чуть не удавился. Тула и Орел остались где-то позади меня, и очнулся я не то в Курске, не то в Белгороде. Я глянул в окно и расстроился. Непогода и холод тянулись за сотни верст от Москвы. Небо затягивало пушечным дымом, солнце старалось выбраться, и это ему не удавалось.
Летели поля, мы резали на юг, на юг опять шли из вагона в вагон, проходили через мудрую и блестящую международку, ели зеленые щи. Штор не было, никто камнями не швырял, временами сек дождь и косыми столбами уходил за поля.
Прошли от Москвы до Джанкоя 30 часов. Возле меня стоял чемодан от Мерелиза, а напротив стоял в непромокаемом пальто начальник станции Джанкоя с лицом, совершенно синим от холода. В Москве было много теплей.
Оказалось, что феодосийского поезда нужно ждать 7 часов. В зале первого класса за стойкой, иконописный, похожий на завоевателя Мамая, татарин поил бессонную пересадочную публику чаем. Малодушие по поводу холода исчезло, лишь только появилось солнце. Оно лезло из-за товарных вагонов и боролось с облаками. Акации торчали в окнах. Парикмахер обрил мне голову, пока я читал его таксу и объявление:
«Кредит портит отношения».
Затем джентльмен американской складки заговорил со мной и сказал, что в Коктебель ехать не советует, а лучше в тысячу раз в Отузах. Там — розы, вино, море, комнатка 20 руб. в месяц, а он там, в Отузах, председатель. Чего? Забыл. Не то чего-то кооперативного, не то потребительского. Одним словом, он и винодел.
Солнце тем временем вылезло, и я отправился осматривать Джанкой. Юркий мальчишка, после того как я с размаху сел в джанкойскую грязь, стал чистить мне башмаки. На мой вопрос, сколько ему нужно заплатить, льстиво ответил:
— Сколько хочете.
А когда я ему дал 30 коп., завыл на весь Джанкой, что я его ограбил. Сбежались какие-то женщины, и одна из них сказала мальчишке:
— Ты же мерзавец. Тебе же гривенник следует с проезжего.
И мне:
— Дайте ему по морде, гражданин.
— Откуда вы узнали, что я проезжий? — ошеломленно улыбаясь, спросил я и дал мальчишке еще 20 коп. (Он черный, как навозный жук, очень рассудительный, бойкий, лет 12, если попадете в Джанкой, бойтесь его.)
Женщина вместо ответа посмотрела на носки моих башмаков. Я ахнул. Негодяй их вымазал чем-то, что не слезает до сих пор. Одним словом, башмаки стали похожи на глиняные горшки.
Феодосийский поезд пришел, пришла гроза, потом стук колес, и мы на юг, на берег моря.
Коктебель, Фернампиксы и «лягушки»
Представьте себе полукруглую бухту, врезанную с одной стороны между мрачным, нависшим над морем массивом, — это развороченный в незапамятные времена погасший вулкан Карадаг, — с другой — между желто-бурыми, сверху точно по линейке срезанными грядами, переходящими в мыс, — Прыжок козы.
В бухте — курорт Коктебель.
В нем замечательный пляж, один из лучших на крымской жемчужине: полоска песку, а у самого моря полоска мелких, облизанных морем разноцветных камней.
Прежде всего о них. Коктебель наполнен людьми, болеющими «каменною болезнью»5. Приезжает человек, и если он умный — снимает штаны, вытряхивает из них московско-тульскую дорожную пыль, вешает в шкаф, надевает короткие трусики, и вот он на берегу.
Если не умный — остается в длинных брюках, лишающих его ноги крымского воздуха, но все-таки он на берегу, черт его возьми!
Солнце порою жжет дико, ходит на берег волна с белыми венцами, и тело отходит, голова немного пьянеет после душных ущелий Москвы.
На закате новоприбывший является на дачу с чуть-чуть ошалевшими глазами и выгружает из кармана камни.
— Посмотрите-ка, что я нашел!
— Замечательно, — отвечают ему двухнедельные старожилы, в голосе их слышна подозрительно-фальшивая восторженность, — просто изумительно! Ты знаешь, когда этот камешек особенно красив?
— Когда? — спрашивает наивный москвич.
— Если его на закате бросить в воду, он необыкновенно красиво летит, ты попробуй!
Приезжий обижается. Но проходит несколько дней, и он начинает понимать. Под окном его комнаты лежат грудами белые, серые и розоватые голыши, сам он их нашел, сам же и выбросил. Теперь он ищет уже настоящие обломки обточенного сердолика, прозрачные камни, камни в полосках и рисунках.
По пляжу слоняются фигуры: кожа у них на шее и руках лупится, физиономии коричневые. Сидят и роются, ползают на животе.
Не мешайте людям — они ищут фернампиксы! Этим загадочным словом местные коллекционеры окрестили красивые породистые камни. Кроме фернампиксов, попадаются «лягушки», прелестные миниатюрные камни, покрытые цветными глазками. Не брезгуют любители и «пейзажными собаками». Так называются простые серые камни, но с каким-нибудь фантастическим рисунком. В одном и том же пейзаже на собаке может каждый, как в гамлетовском облике, увидеть все, что ему хочется.
— Вася, глянь-ка, что на собачке нарисовано!
— Ах, черт возьми, действительно, вылитый Мефистофель...
— Сам ты Мефистофель! Это Большой театр в Москве!
Те, кто камней не собирает, просто купаются, и купание в Коктебеле первоклассное. На раскаленном песке в теле рассасывается городская гниль, исчезает ломота и боли в коленях и пояснице, оживают ревматики и золотушные.
Только одно примечание: Коктебель не всем полезен, а иным и вреден. Сюда нельзя ездить людям с очень расстроенной нервной системой.
Я разъясняю Коктебель: ветер в нем дует не в мае или августе, как мне говорили, а дует он круглый год ежедневно, не бывает без ветра ничего, даже в жару. И ветер раздражает неврастеников.
Коктебель из всех курортов Крыма наиболее простенький. Т.е. в нем сравнительно мало нэпманов, но все-таки они есть. На стене оставшегося от довоенного времени помещения, поэтического кафе «Бубны», ныне, к счастью, закрытого6 и наполовину обращенного в развалины, красовалась знаменитая надпись: «Нормальный дачник — друг природы.
Стыдитесь, голые уроды!»
Нормальный дачник был изображен в твердой соломенной шляпе при галстуке, пиджаке и брюках с отворотами.
Эти друзья природы прибывают в Коктебель и ныне из Москвы, и точно в таком виде, как нарисовано на «Бубнах». С ними жены и свояченицы: губы тускло-малиновые, волосы завиты, бюстгальтер, кремовые чулки и лакированные туфли.
Отличительный признак этой категории: на закате, когда край моря одевается мглой и каждого тянет улететь куда-то ввысь или вдаль, и позже, когда от луны ложится на воду ломкий золотой столб и волна у берега шипит и качается, эти сидят на лавочках спиною к морю, лицом к кооперативу и едят черешни.
О голых уродах. Они-то самые умные и есть. Они становятся коричневыми, они понимают, что кожа в Крыму должна дышать, иначе не нужно и ездить. Нэпман ни за что не разденется. Хоть его озолоти, он не расстанется с брюками и пиджаком. В брюках часы и кошелек, а в пиджаке бумажник. Ходят раздетыми, в трусиках комсомольцы, члены профсоюзов из тех, что попали на отдых в Крым, и наиболее смышленые дачники.
Они пользуются не только морем, они влезают на скалы Карадага, и раз, проходя на парусной шлюпке под скалистыми отвесами, мимо страшных и темных гротов, на громадной высоте на козьих тропах, таких, что если смотреть вверх, немного холодеет в животе, я видел белые пятна рубашек и красненькие головные повязки. Как они туда забрались?
Некогда в Коктебеле, еще в довоенное время, застрял какой-то бездомный студент. Есть ему было нечего. Его заметил содержатель единственной тогда, а ныне и вовсе бывшей гостиницы Коктебеля и заказал ему брошюру рекламного характера.
Три месяца сидел на полном пансионе студент, прославляя судьбу, растолстел и написал акафист Коктебелю7, наполнив его перлами красноречия, не уступающими фернампиксам.
«...и дамы, привыкшие в других местах к другим манерам, долго бродят по песку в фиговых костюмах, стыдливо поднимая подолы...»
Никаких подолов никто стыдливо не поднимает. В жаркие дни лежат обожженные и обветренные мужские и женские голые тела.
«Качает»
Пароход «Игнат Сергеев», однотрубный, двухклассный (только второй и третий класс), пришел в Феодосию в самую жару — в два часа дня. Он долго выл у пристани морагентства. Цепи ржаво драли уши, и вертелись в воздухе на крюках громаднейшие клубы прессованного сена, которые матросы грузили в трюм.
Гомон стоял на пристани. Мальчишки-носильщики грохотали своими тележками, тащили сундуки и корзины. Народу ехало много, и все койки второго класса были заняты еще от Батума. Касса продавала второй класс без коек, на диваны кают-компании, где есть пианино и фисгармония.
Именно туда я взял билет, и именно этого делать не следовало, а почему — об этом ниже.
«Игнат», постояв около часа, выбросил таблицу «отход в 5 ч. 20 мин.» и вышел в 6 ч. 30 мин. Произошло это на закате. Феодосия стала отплывать назад и развернулась всей своей белизной. В иллюминаторе подуло свежестью...
Буфетчик со своим подручным (к слову: наглые, невежливые и почему-то оба пьяные) раскинули на столах скатерти, по скатертям раскидали тарелки, такие тяжелые и толстые, что их ни обо что нельзя расколотить, и подали кому бифштекс в виде подметки с сальным картофелем, кому половину костлявого цыпленка, бутылки пива. В это время «Игнат» уже лез в открытое море.
Лучший момент для бифштекса с пивом трудно выбрать. Корму (а кают-компания на корме) стало медленно, плавно и мягко поднимать, затем медленно и еще более плавно опускать куда-то очень глубоко.
Первым взяло гражданина соседа. Он остановился над своим бифштексом на полдороге, когда на тарелке лежал еще порядочный кусок. И видно было, что бифштекс ему разонравился. Затем его лицо из румяного превратилось в прозрачно-зеленое, покрытое мелким потом.
Нежным голосом он произнес:
— Дайте нарзану...
Буфетчик с равнодушно-наглыми глазами брякнул перед ним бутылку. Но гражданин пить не стал, а поднялся и начал уходить. Его косо понесло по ковровой дорожке.
— Качает! — весело сказал чей-то тенор в коридоре.
Благообразная нянька, укачивавшая ребенка в Феодосии, превратилась в море в старуху с серым лицом, а ребенка вдруг плюхнула, как куль, на диван.
Мерно... вверх... подпирает грудобрюшную преграду... вниз...
«Черт меня дернул спрашивать бифштекс...8»
Кают-компания опустела. В коридоре, где грудой до стеклянного потолка лежали чемоданы, синеющая дама на мягком диванчике говорила сквозь зубы своей спутнице:
— Ох... Говорила я, что нужно поездом в Симферополь...
«И на какого черта я брал билет второго класса, все равно на палубе придется сидеть». Весь мир был полон запахом бифштекса, и тот ощутительно ворочался в желудке. Организм требовал третьего класса, т. е. палубы.
Там уже был полный разгар. Старуха армянка со стоном ползла по полу к борту. Три гражданина и очень много гражданок висели на перилах, как пустые костюмы, головы их мотались.
Помощник капитана, розовый, упитанный и свежий, как огурчик, шел в синей форме и белых туфлях вдоль борта и всех утешал:
— Ничего, ничего... Дань морю.
Волна шла (издали, из Феодосии, море казалось ровненьким, с маленькой рябью) мощная, крупная, черная, величиной с хорошую футбольную площадку, порой с растрепанным седоватым гребнем, медленно переваливалась, подкатывалась под «Игната», и нос его лез... ле-ез... ох... вверх... вниз.
Садился вечер. Мимо плыл Карадаг. Сердитый и чернеющий в тумане, и где-то за ним растворялся во мгле плоский Коктебель. Прощай. Прощай.
Пробовал смотреть в небо — плохо. На горы — еще хуже. О волне — нечего и говорить...
Когда я отошел от борта, резко полегчало. Я тотчас лег на палубу и стал засыпать... Горы еще мерещились в сизом дыму.
Ялта
Но до чего же она хороша!
Ночью, близ самого рассвета, в черноте один дрожащий огонь превращается в два, в три, а три огня — в семь, но уже не огней, а драгоценных камней...
В кают-компании дают полный свет.
— Ялта.
Вон она мерцает уже многоярусно в иллюминаторе.
Еще легчает, еще. Огни в иллюминаторе пропадают. Мы у подножки их. Начинается суета, тени на диване оживают, появляются чемоданы. Вдруг утихает мерное ворчание в утробе «Игната», слышен грохот цепей. И сразу же качает.
Конечно — Ялта!
Ялта и хороша, Ялта и отвратительна, и эти свойства в ней постоянно перемешиваются. Сразу же надо зверски торговаться. Ялта — город-курорт: на приезжих, т. е., я хочу сказать, прибывающих одиночным порядком, смотрят как на доходный улов.
По спящей, еще черной с ночи набережной носильщик привел куда-то, что показалось похожим на дворцовые террасы. Смутно белеет камень, парапеты, кипарисы, купы подстриженной зелени, луна догорает над волнорезом сзади, а впереди дворец, — черт возьми!
Наверное, привел в самую дорогую гостиницу. Так и оказалось: конечно, самая дорогая. Номера в два рубля «все заняты». Есть в три рубля.
— А почему электричество не горит?
— Курорт-с!
— Ну ладно, все равно.
В окнах гостиницы ярусами Ялта. Светлеет. По горам цепляются облака и льется воздух. Нигде и никогда таким воздухом, как в Ялте, не дышал. Не может не поправиться человек на таком воздухе. Он сладкий, холодный, пахнет цветами, если глубже вздохнуть — ощущаешь, как он входит струей. Нет лучше воздуха, чем в Ялте!
* * *
Наутро Ялта встала, умытая дождем. На набережной суета больше, чем на Тверской: магазинчики налеплены один рядом с другим, все это настежь, все громоздится и кричит, завалено татарскими тюбетейками, персиками и черешнями, мундштуками и сетчатым бельем, футбольными мячами и винными бутылками, духами и подтяжками, пирожными. Торгуют греки, татары, русские, евреи. Все втридорога, все «по-курортному» и на все спрос. Мимо блещущих витрин непрерывным потоком белые брюки, белые юбки, желтые башмаки, ноги в чулках и без чулок, в белых туфельках.
Моская часть
Хуже, чем купание в Ялте, ничего не может быть, т. е. я говорю о купании в самой Ялте, у набережной.
Представьте себе развороченную, крупнобулыжную московскую мостовую. Это пляж. Само собой понятно, что он покрыт обрывками газетной бумаги. Но менее понятно, что во имя курортного целомудрия (черт бы его взял, и кому это нужно!) налеплены деревянные, вымазанные жиденькой краской загородки, которые ничего ни от кого не скрывают, и, понятное дело, нет вершка, куда можно было бы плюнуть, не попав в чужие брюки или голый живот. А плюнуть очень надо, в особенности туберкулезному, а туберкулезных в Ялте не занимать. Поэтому пляж в Ялте и заплеван.
Само собою разумеется, что при входе на пляж сколочена скворечница с кассовой дырой и в этой скворечнице сидит унылое существо женского пола и цепко отбирает гривенники с одиночных граждан и пятаки с членов профессионального союза.
Диалог в скворечной дыре после купания:
— Скажите, пожалуйста, вы вот тут собираете пятаки, а вам известно, что на вашем пляже купаться невозможно совершенно?..
— Хи-хи-хи.
— Нет, вы не хихикайте. Ведь у вас же пляж заплеван, а в Ялту ездят туберкулезные.
— Что же мы можем поделать!
— Плевательницы поставить, надписи на столбах повесить, сторожа на пляж пустить, который бы бумажки убирал.
В Ливадии
И вот в Ялте вечер. Иду все выше, выше по укатанным узким улицам и смотрю. И с каждым шагом вверх все больше разворачивается море, и на нем, как игрушка с косым парусом, застыла шлюпка. Ялта позади с резными белыми домами, с остроконечными кипарисами. Все больше зелени кругом. Здесь дачи по дороге в Ливадию уже целиком прячутся в зеленой стене, выглядывают то крышей, то белыми балконами. Когда спадает жара, по укатанному шоссе я попадаю в парки. Они громадны, чисты, полны очарования.
Море теперь далеко, у ног внизу, совершенно синее, ровное, как в чашу налито, а на краю чаши, далеко, далеко, — лежит туман.
Здесь, среди вылощенных аллей, среди дорожек, проходящих между стен розовых цветников, приютился раскидистый и низкий, шоколадно-штучный дворец Александра III, а выше него, невдалеке, на громадной площадке белый дворец Николая II.
Резчайшим пятном над колоннами на большом полотнище лицо Рыкова9. На площадках, усыпанных тонким гравием, группами и в одиночку, с футбольными мячами и без них, расхаживают крестьяне, которые живут в царских комнатах. В обоих дворцах их около 200 человек.
Дворец Николая II в Ливадии
Все это туберкулезные, присланные на поправку из самых отдаленных волостей Союза. Все они одеты одинаково — в белые шапочки, в белые куртки и штаны.
И в этот вечерний, вольный, тихий час сидят на мраморных скамейках, дышат воздухом и смотрят на два моря — парковое зеленое, гигантскими уступами — сколько хватит глаз — падающее на море морское, которое теперь уже в предвечерней мгле совершенно ровное, как стекло.
В небольшом отдалении, за дворцовой церковью, с которой снят крест, за колоколами, висящими низко в прорезанной белой стене (на одном из колоколов выбита на меди голова Александра II с бакенбардами и крутым носом. Голова эта очень мрачно смотрит), вылощенный свитский дом, а у свитского дома звучит гармоника и сидят отдыхающие больные.
* * *
Когда приходишь из Ливадии в Ялту, уже глубокий вечер, густой и синий. И вся Ялта сверху до подножия гор залита огнями, и все эти огни дрожат. На набережной сияние. Сплошной поток, отдыхающий, курортный.
В ресторанчике-поплавке скрипки играют вальс из «Фауста». Скрипкам аккомпанирует море, набегая на сваи поплавка, и от этого вальс звучит особенно радостно.
Во всех кондитерских, во всех стеклянно-прозрачных лавчонках жадно пьют холодные ледяные напитки и горячий чай.
Ночь разворачивается над Ялтой яркая. Ноги ноют от усталости, но спать не хочется. Хочется смотреть на высокий зеленый огонь над волнорезом и на громадную багровую луну, выходящую из моря. От нее через Черное море к набережной протягивается изломанный широкий золотой столб.
«У Антона Павловича Чехова»
В верхней Аутке, изрезанной кривыми узенькими уличками, вздирающимися в самое небо, среди татарских лавчонок и белых скученных дач, каменная беловатая ограда, калитка и чистенький двор, усыпанный гравием.
Посреди буйно разросшегося сада дом с мезонином идеальной чистоты, и на двери этого дома маленькая медная дощечка: «А.П. Чехов»10.
Благодаря этой дощечке, когда звонишь, кажется, что он дома и сейчас выйдет. Но выходит средних лет дама, очень вежливая и приветливая. Это — Марья Павловна Чехова, его сестра. Дом стал музеем, и его можно осматривать.
Как странно здесь.
Ялтинский дом Антона Павловича Чехова. Осенью 1899 года сюда переехала вся его семья
В этот день Марья Павловна уже показывала дом группе экскурсантов, устала, и нас водила по дому какая-то другая пожилая женщина. Неудобно показалось спросить, кто она такая. Она очень хорошо знает быт чеховской семьи. Видимо, долго жила в ней.
В столовой стол, накрытый белой скатертью, мягкий диван, пианино. Портреты Чехова. Их два. На одном — он девяностых годов — живой, со смешливыми глазами. «Таким приехал сюда».
На другом — в сети морщин. Картина — печальная женщина, и рука ее не кончена. Рисовал брат Чехова.
Начало 1900-х годов
— Вот здесь сидел Лев Николаевич Толстой, когда приезжал к Антону Павловичу в гости. Но кроме него, сидели многие: Бунин и Вересаев, Куприн, Шаляпин, и Художественного театра актеры приезжали к нему репетировать.
Слева направо: мать Чехова — Евгения Яковлевна, его сестра Мария Павловна, его жена Ольга Леонардовна Книппер-Чехова.
В кабинете у Чехова много фотографий. Они прикрыты кисеей. Тут Станиславский и Шаляпин, Комиссаржевская и др.
Какое-то расписное деревянное блюдо, купленное Чеховым на ярмарке на Украине. Блюдо, за которое над Чеховым все домашние смеялись, — вещь никому не нужная.
С карточки на стене глядит один из братьев Чехова, задумчиво возвел взор к небу. Подпись:
«И у журавлей, поди, бывают семейные неприятности... Кра...»
Кабинет А.П. Чехова. Справа в верхней части камина видно панно «Стога сена в лунную ночь», написанное Левитаном в 1899—1900 году, когда он гостил у писателя
Верхние стекла в трехстворчатом окне цветные: от этого в комнате мягкий и странный свет. В нише, за письменным столом, белоснежный диван, над диваном картина Левитана: зелень и речка — русская природа, густое масло. Грусть и тишина.
И сам Левитан рядом.
При выходе из ниши письменный стол. На нем в скупом немецком порядке карандаши и перья, докторский молоток и почтовые пакеты, которые Чехов не успел уже вскрыть. Они пришли в мае 1904 г., и в мае он уехал за границу умирать.
— В особенности донимали Антона Павловича начинающие писатели. Приедет, читает, а потом спрашивает: «Ну как вы находите, Антон Павлович?»
Фотографии своих знаменитых друзей и знакомых Чехов размещал на овальном столике в своем кабинете. В правой части большое фото Шаляпина, который часто гостил в доме писателя
А тот был очень деликатный, совестился сказать, что ерунда. Язык у него не поворачивался. И всем говорил: «Да ничего, хорошо... Работайте». Не то что Шаляпин, тот прямо так и бухал каждому: «Никакого у вас голоса нет, и артистом выбыть не можете!»
В спальне на столике порошок фенацетина — не успел его принять Чехов, — и его рукой написано «phenal!» — и слово оборвано.
Здесь свечи под зеленым колпаком, и стоит толстый красный шкаф — мать подарила Чехову. Его в семье называли насмешливо «наш многоуважаемый шкаф», а потом он стал «многоуважаемый» в «Вишневом саду».
На автомобиле до Севастополя
Если придется ехать на автомобиле из Ялты в Севастополь, да сохранит вас небо от каких-либо машин, кроме машин Крымкурсо. Я пожелал сэкономить два рубля и «сэкономил». Обратился в какую-то артель шоферов. У Крымкурсо место до Севастополя стоит 10 руб., а у этих 8.
Бойкая личность в конторе артели, личность лысая и европейски вежливая, в грязнейшей сорочке, сказала, что в машине поедет пять человек. Когда утром на другой день подали эту машину — я ахнул. Сказать, какой это фирмы машина, не может ни один специалист, ибо в ней не было двух частей с одной и той же фабрики, ибо все были с разных. Правое колесо было «мерседеса» (переднее), два задних были «пеуса», мотор фордовский, кузов черт знает какой! Вероятно, просто русский. Вместо резиновых камер — какая-то рвань.
Все это громыхало, свистело, и передние колеса ехали не просто вперед, а «разъезжались», как пьяные.
И протестовать поздно, и протестовать бесполезно.
Можно на севастопольский поезд опоздать, другую машину искать негде.
Шофер нагло, упорно и мрачно улыбается и уверяет, что это лучшая машина в Крыму по своей быстроходности.
Кроме того, поехали, конечно, не пять, а 11 человек: 8 пассажиров с багажом и три шофера — двое действующих и третий — бойкое существо в синей блузе, кажется, «автор» этой первой по быстроходности машины, в полном смысле слова «интернациональной». И мы понеслись.
В Гаспре «первая по быстроходности машина», конечно, сломалась, и все пассажиры этому, конечно, обрадовались.
Заключенный в трубу, бежит холоднейший ключ. Пили из него жадно, лежали, как ящерицы на солнце. Зелени — океан; уступы, скалы...
Шина лопнула в Мисхоре.
Вторая в Алупке, облитой солнцем. Опять страшно радовались. Навстречу пролетали лакированные машины Крымкурсо с закутанными в шарфы нэпманскими дамами.
Но только не в шарфах и автомобилях нужно проходить этот путь, а пешком. Тогда только можно оценить красу Южного берега.
Севастополь, и Крыму конец
Под вечер, обожженные, пыльные, пьяные от воздуха, катили в беленький раскидистый Севастополь, и тут ощутили тоску: «Вот из Крыма нужно уезжать».
Автобандиты отвязали вещи. Угол на одном чемодане был вскрыт, как ножом, и красивым углом был вырван клок из пледа.
Все-таки при этой дьявольской езде машина «лизнула» крылом одну из мажар11.
Лихие ездоки полюбовались на свою работу и уехали с веселыми гудками, а мы вечером из усеянного звездами Севастополя, в теплый и ароматный вечер, с тоскою и сожалением уехали в Москву12.
1925
Путешествие по Крыму. Комментарии. В.И. Лосев
Впервые — Красная газета (вечерний выпуск). 1925. 27 июля; 3, 10, 22, 24, 31 августа. С подписью: «М. Булгаков».
Печатается по тексту «Красной газеты».
Очерк «Путешествие по Крыму» имеет интересную и содержательную предысторию, связанную прежде всего с именем Максимилиана Волошина.
Выдающийся поэт, писатель и художник, обладатель многих других талантов, Максимилиан Волошин был наделен и удивительной способностью определять по одному-двум произведениям новых даровитых писателей и поэтов. Его оценки, как правило, были безошибочны. В Булгакове же он сразу увидел талант исключительный, своеобразный и мощный, талант природно русский, мыслительный.
Оценивал Волошин «начинающего писателя» по двум произведениям: «Белой гвардии» и «Роковым яйцам». Несмотря на свое «отшельничество», ему удалось познакомиться с текстом «Белой гвардии» в рукописном виде. Вот как это было.
Летом 1924 г. П.Н. Зайцев, секретарь и зав. редакцией издательства «Недра», ознакомившись с рукописью «Белой гвардии», решил «перекупить» понравившуюся ему вещь у издательства «Россия» (редактор И.Г. Лежнев). Но для этого требовалось, разумеется, согласие редколлегии издательства «Недра» и его редактора Н.С. Ангарского-Клестова. Из членов редколлегии «Недр» первым прочитал рукопись романа В.В. Вересаев. Роман ему понравился, но печатать его в «Недрах» не рекомендовал по причинам сугубо идеологическим (слишком привлекательно, по его мнению, были изображены герои-белогвардейцы).
Такое заключение опытнейшего писателя хотя и расстроило ходатая и автора, но не остановило их: они решили действовать через Ангарского. П.Н. Зайцев отправился в Крым, еще раз посоветовался там с Вересаевым (тот отдыхал в Гаспре) и, получив от него повторно отрицательный отзыв, обратился к Ангарскому. Как вспоминает П.Н. Зайцев, разговор с Ангарским о романе Булгакова состоялся у него по дороге в Коктебель к Волошину (см.: Воспоминания о Михаиле Булгакове, с. 498—500). Несмотря на колебания (роман Ангарскому очень понравился), опытный редактор-коммунист присоединился к мнению Вересаева.
Из последующей переписки Волошина с Ангарским и Вересаевым выяснилось, что хозяин «Дома поэта» принимал участие в «уговаривании» редактора напечатать роман Булгакова в «Недрах», но безуспешно.
Через некоторое время Волошин прочитал опубликованную в журнале «Россия» первую часть романа, а также повесть «Роковые яйца», которую ему прислал Ангарский, и 25 марта написал редактору «Недр» письмо, ставшее для Булгакова знаменательным. В нем говорилось: «Спасибо за VI книгу "Недр" и за Ваши издания. Я их получил уже больше месяца назад, но как раз в тот момент выезжал в Харьков... "Недра" прочел еще в вагоне. Рассказ М. Булгакова очень талантлив и запоминается во всех деталях сразу. Но я очень пожалел, что Вы все-таки не решились напечатать "Белую гвардию", особенно после того, как прочел отрывок из нее в "России". В печати видишь вещи яснее, чем в рукописи... Но во вторичном чтении эта вещь представилась мне очень крупной и оригинальной, как дебют начинающего писателя ее можно сравнить только с дебютами Достоевского и Толстого. И по литературному значению удельный [ее] вес, разумеется, превосходит "Роковые яйца".
Очень досадно, что она не пойдет в "Недрах" целиком, тем более что Лежнев ограничится, кажется, лишь фрагментом...
Мне бы очень хотелось познакомиться лично с М. Булгаковым, так как Вы его наверно знаете, — то передайте ему мой глубокий восторг перед его талантом и попросите его от моего имени приехать ко мне на лето в Коктебель».
Ангарский показал письмо Булгакову, и тот переписал почти весь текст себе в альбом. Конечно, восторженный отзыв известнейшего литератора очень обрадовал Булгакова, и он тут же выразил согласие поехать в Коктебель. Ангарский немедленно известил Волошина: «Булгаков к Вам с радостью приедет». Спустя несколько дней (10 мая 1925 г.) уже сам Булгаков писал в Коктебель: «Многоуважаемый Максимилиан Александрович, Н.С. Ангарский передал мне Ваше приглашение в Коктебель. Крайне признателен Вам. Не откажите черкнуть мне, могу ли я с женой у Вас на даче получить отдельную комнату в июле — августе? Очень приятно было бы навестить Вас».
28 мая Волошин ответил Булгакову приветливым письмом: «Дорогой Михаил Афанасьевич, буду очень рад видеть Вас в Коктебеле, когда бы Вы ни приехали. Комната отдельная будет. Очень прошу Вас привезти с собою все вами написанное (напечатанное и ненапечатанное)... Прошу передать привет Вашей жене и жду Вас обоих...»
Обращает на себя внимание просьба Волошина привезти все написанное Булгаковым, в том числе и неопубликованное. Ему уже было известно, что цензура стала уделять пристальное внимание произведениям Булгакова. Характерным в этом смысле является и письмо В.В. Вересаева поэту от 8 апреля 1925 г., в котором он писал: «Очень мне было приятно прочесть Ваш отзыв о М. Булгакове. "Белая гвардия", по-моему, вещь довольно рядовая, но юмористические его вещи — перлы, обещающие из него художника первого ранга. Но цензура режет его беспощадно. Недавно зарезала чудесную вещь "Собачье сердце", и он совсем падает духом. Да и живет почти нищенски... Ангарский мне передал, что Ваше к нему письмо Булгаков взял к себе и списал его».
12 июня Булгаковы приехали в Коктебель, где находились почти месяц. В числе многочисленных волошинских гостей были Леоновы, Габричевские, Э.Ф. Голлербах, пианистка М.А. Пазухина, поэт Г.А. Шенгели и многие другие. О том, что происходило в этот месяц в Коктебеле, можно судить по воспоминаниям Л.Е. Белозерской, И.А. Габричевской, Н.Л. Манухиной (жены Г. Шенгели) и письмам М.А. Пазухиной. Все они свидетельствовали о внешней стороне жизни в Коктебеле и развлечениях. Читая эти воспоминания, можно подумать, что Булгаков весь месяц исключительно отдыхал, путешествовал, ловил бабочек, собирал камушки, заигрывал с поварихой, подтрунивал над Леоновым и устраивал самодеятельный театр. Правда, только один раз проскользнуло в письме М.А. Пазухиной (18 июня): «...один писатель читал свою прекрасную вещь про собаку». Можно, конечно, догадаться, что читал «прекрасную вещь» Булгаков и что было это «Собачье сердце»...
Между тем при прощании Волошин подарил Булгакову свой сборник «Иверия» и неизбежную свою акварель с многозначительнейшими по содержанию дарственными надписями; на сборнике: «Дорогой Михаил Афанасьевич, доведите до конца трилогию "Белой гвардии"...», на акварели: «Дорогому Михаилу Афанасьевичу, первому, кто запечатлел душу русской усобицы, с глубокой любовью...»
Такие надписи не делаются из вежливости. Очевидно, в Коктебеле Булгаков и Волошин кашли возможность обсудить волновавшие их темы. Ведь тот и другой испытали на себе все ужасы «русской усобицы» и оба запечатлели ее «душу». Запечатлели каждый по-своему, но в то же время во многом одинаково, если рассматривать эту «усобицу» как величайшую трагедию русского народа. И они прекрасно понимали, что трагедия эта еще далеко не исчерпала себя. Наверняка эти беседы оставили какие-то следы в их впечатлительных творческих душах. Во всяком случае, исследователи находят много родственного в поэзии о гражданской войне Волошина и в пьесе Булгакова «Бег» (см., например: Виленский Ю.Г. и др. Михаил Булгаков и Крым. Симферополь, 1995, с. 28—33). Нельзя не заметить также, что Булгаков полюбился Волошину и как писатель-единомышленник, и как человек с честнейшим взглядом на жизнь. Это видно из их дальнейшей переписки и из других сохранившихся документов. Так, 26 ноября 1925 г. в письме к писательнице С.З. Федорченко Волошин спрашивал: «Видаете ли Вы наших летних друзей: Леоновых, Булгаковых?.. Очень хотелось бы знать о них». Писатели вскоре ответили Волошину. Для материальной и моральной поддержки поэта и его гостеприимного дома в Коктебеле его московские друзья организовали 1 марта 1926 г. в Академии художественных наук (ГАХН) благотворительный литературно-музыкальный вечер, в котором приняли участие В.В. Вересаев, Б.Л. Пастернак, Ю.Л. Слезкин, С.В. Шервинский и многие другие. Булгаков с блеском прочитал на вечере «Похождения Чичикова». Благодарный Волошин направил всем участникам вечера по акварели. Булгакову он надписал так: «Дорогому Михаилу Афанасьевичу! спасибо за то, что не забыли о Коктебеле. Ждем Вас с Любовью Евгеньевной летом. Максимилиан Волошин». Но этим не ограничился. 4 апреля он пишет Булгакову письмо, которое словно продолжает их «творческую беседу»: «Дорогой Михаил Афанасьевич, не забудьте, что Коктебель и волошинский дом существуют и Вас ждут летом. Впрочем, Вы этого не забыли, т. к. участвовали в Коктебельском вечере, за что шлем Вам глубокую благодарность. О литературной жизни Москвы до нас доходят вести отдаленные, но они так и не соблазнили меня на посещение севера. Заранее прошу: привезите с собою конец "Белой гвардии", которой знаю только 1 и 2 части, и продолжение "Роковых яиц". Надо ли говорить, что очень ждем Вас и Любовь Евгеньевну, и очень любим...» (см.: Купченко В., Давыдов З. М. Булгаков и М. Волошин // М.А. Булгаков-драматург и художественная культура его времени. М., 1988, с. 422—423). 3 мая Булгаков откликнулся на приглашение: «Дорогие Марья Степановна и Максимилиан Александрович. Люба и я поздравляем Вас с праздником. Целуем. Открытку М.А. я получил, акварель также. Спасибо за то, что не забыли нас. Мечтаем о юге, но удастся ли этим летом побывать — не знаю. Ищем две комнаты, вероятно, все лето придется просидеть в Москве».
Догадывался ли Булгаков, что через несколько дней к нему нагрянут «гости» с Лубянки? Седьмого мая на квартире Булгакова сотрудники ОГПУ провели тщательнейший обыск, выискивая именно ненапечатанные рукописи... С этого момента Булгаков стал не только «опекаемым» этим зловещим учреждением, но и «приглашаемым» туда на допросы...
Волошин внимательно наблюдал за перипетиями вокруг Булгакова после премьер «Дней Турбиных» и «Зойкиной квартиры», об этом ему сообщали многие его знакомые. «Страшный шум царит вокруг Булгакова...» — сообщал писатель Л.Е. Остроумов. «Жаль, что его писательская судьба так неудачна и тревожно за его судьбу человеческую», — сокрушалась О.Ф. Головина, дочь первого председателя Государственной думы. В начале 1927 г. Волошин сам прибыл в Москву (26 февраля состоялось открытие выставки его акварелей в ГАХН) и несколько раз встречался с Булгаковым (два раза был у него дома). Надо полагать, что речь шла и о творчестве, и о возможностях его реализации в «специфических» условиях. Трудно сказать, догадывались ли они о том, что впереди их ждут жестокие испытания...
* * *
При прочтении очерка «Путешествие по Крыму» неизбежно возникает вопрос: почему Булгаков сделал его несколько «легковесным», почему даже не упомянут Волошин, не говоря уже о беседах с ним? Да и некоторые «Коктебельцы» были не очень довольны этим очерком. Так, Э.Ф. Голлербах в письме Волошину от 1 декабря 1925 г. сетовал на то, что в булгаковских фельетонах «больше рассуждений о превратностях погоды, чем о коктебельском быте».
Ответ на этот естественный вопрос, как ни странно, мы находим как раз в письмах Волошина Э. Голлербаху, опубликованных в историческом альманахе «Минувшее», № 17 (М.; СПб., 1994). Так, в письме от 24 июля 1925 г., то есть написанном по «горячим следам», говорится следующее:
«Дорогой Эрик Феодорович, ради Бога, убедите Лежнева не давать никакой статьи о Коктебеле, ибо это может быть губительно для всего моего дома и дела. У меня (вернее, у моего имени) слишком много журнальных врагов, и всякое упоминание его вызывает газетную травлю.
Не надо забывать, что вся моя художественная колония существует не "dejure", а попустительством, и ее может сразу погубить первый безответственный журнальный выпад, который, несомненно, последует за статьей обо мне или о Коктебельском Доме, особенно если она будет сочувственна... Всякое печатное упоминание о Коктебеле чревато угрозами его существованию...» (Там же, с. 312).
Нет ни малейших сомнений в том, что Волошин говорил об этом же и Булгакову, который, конечно, не мог скрыть от хозяина дома своих намерений напечатать очерки о путешествии по Крыму. Булгаков до мелочей выполнил все «установки» Волошина, не упоминая в очерке ни самого хозяина дома, ни его художественную колонию. Разумеется, «фельетоны» от этого во многом проиграли, стали менее сочными и выразительными, но Булгаков не мог подвести Волошина.
О реакции Волошина на булгаковский очерк пока ничего не известно, но если бы она была отрицательной, то он непременно сообщил бы об этом Голлербаху. В ноябре 1925 г. поэт, возвратившись к той же теме, писал Голлербаху: «Только к ноябрю наш дом опустел, и зимняя жизнь и ее ритм вошли в свои права... И еще мне хочется извиниться перед Вами за мое "veto" на Вашу статью о Коктебеле. Если бы дело шло о моей личности — то тут бы не могло быть никаких "veto" — я этого себе никогда не позволял и не позволю. Но "Волошинский Дом" — это не я. А целый коллектив. Я посоветовался с друзьями и получил определенные инструкции: пусть лучше никто и ничего не пишет в печати — кто-нибудь подхватит, начнется травля и тогда не отстоите. Только поэтому я позволил себе просить Вас ничего не писать о Коктебеле. Хвалить и ругать одинаково опасно в этих случаях...» (Там же, с. 315).
Булгаковский очерк, в котором много говорилось о «превратностях погоды», никак не повредил Волошину. Был ли сам писатель доволен своим произведением?.. Но тут необходимо принимать во внимание и другие обстоятельства — Булгакова уже поглотили дела театральные и на фельетоны у него оставалось все меньше времени. И еще несколько слов о том, что привлекало Волошина в Булгакове и что сближало и роднило их. Очевидно — их «запрещенности». Ибо сам Волошин в течение многих лет жил под знаком «запрещенности». Вот что писал он по этому поводу в одном из писем в апреле 1925 г.: «В мае этого года исполняется 30 лет с тех пор, как было впервые напечатано мое стихотворение... Я это скрывал. Но в конце концов это просочилось, и мне пришлось дать согласие на публичное ознаменование этого... Что из этого выйдет, не знаю. Скорее всего новая литературная травля. Но трусить этого как-то непристойно. Вероятнее всего, что просто не дозволят никакого публичного чествования (празднование юбилея было перенесено на август. — В.Л.)... Что за "тридцатилетняя литературная деятельность", когда человек не может ни издать, ни переиздать ни одной своей книжки!» (Там же, с. 309). И далее читаем знаменательные слова: «У меня большая радость: профессор Анисимов прислал мне большую фотографию Владимирской Богоматери... И сейчас она стоит против меня и потрясает своим скорбным взволнованным ликом, перед которым прошла вся русская история. Кажется, что в нем я найду тот ключ, который мне даст дописать моего "Серафима"».
Добавим к этому, что ранняя редакция булгаковского «Бега» называлась «Рыцари Серафимы»... А профессор Анисимов Александр Иванович, автор книги «Владимирская икона Божией Матери», был арестован в 1930 г. и погиб в заключении...
Примечания
1. ...секретарь — примазавшаяся личность в треснувшем пенсне — невыносим. — Ср. с внешним обликом Коровьева в романе «Мастер и Маргарита». Возможно, Булгаков имеет в виду непосредственного своего руководителя по «Гудку» Григория Гутнера (в повести «Тайному другу» — Навзикат). В это время сотрудничество с «Гудком» становится для Булгакова невыносимо тягостным, и он искал возможности расстаться с ним. (Здесь и далее использован текст сносок В.И. Лосева).
2. — Никого ты не слушай, — сказала моя жена... — См. воспоминания Л.Е. Белозерской (стр. 152—153 наст. изд.): (Белозерская-Булгакова Л.Е. Воспоминания. М., 1989, с. 111).
3. ...купил книжку... «Крым»... буквально о Коктебеле такое... — Речь идет о книге: Крым: Путеводитель / Под общ. ред. И.М. Саркизова-Серазини. М., 1925. Книга сохранилась в архиве писателя (НИОР РГБ, ф. 562, к. 22, ед. хр. 7). Во многих местах текст путеводителя подчеркнут Булгаковым. Например, такие фразы: «Крымское сирокко доводит нервных больных до исступления. Люди умственного труда чувствуют ухудшение... Неудобство комнат, полное отсутствие медицинской помощи... И не могут люди с больными нервами долго по ночам гулять... Как только мраком окутывается долина, идут они в свои комнатки и спят, тревожимые страшными сновидениями».
Упоминает этот казус и Л.Е. Белозерская — См. стр. 152—153.
4. «Приезжайте к нам в Коктебель... Обед 70 коп.». — Речь идет о письме М. Волошина от 28мая 1925 г., в котором поэт сообщал и «технические сведения»: «...из Москвы почтовый поезд прямой вагон на Феодосию. Феодосия — Коктебель: линейка... или катер... Обед 60—70 копеек. Июль—август — наиболее людно...» В своих воспоминаниях Л.Е. Белозерская цитирует также «частное письмо» М. Волошина от 24 мая (письмо это пока не найдено) — См. стр. 152.
5. Коктебель наполнен людьми, болеющими «каменной болезнью». — См. стр. 156.
6. ...оставшегося от довоенного времени помещения, поэтического кафе «Бубны», ныне, к счастью, закрытого... — Булгаков, видимо, знал (или ему рассказали в Коктебеле) предысторию этого знаменитого кафе, открытого летом 1912 г. греком Синопли как примитивный балаган, но усилиями приезжавших на отдых художников и поэтов превращенного в достопримечательность: все его стены были разрисованы и «расписаны» различными веселыми надписями, а название «Бубны» ему дал художник А.В. Лентулов. Здесь родилась и популярная песенка «Крокодила»:
По берегу ходила
Большая Крокодила,
Она, она Зеленая была.
Кое-что из «бубновского» творчества Булгаков позаимствовал. По-видимому, из надписи «Нет лучше угощенья Жорж-Бормана печенья!» родился псевдоним одной из героинь-писательниц в романе «Мастер и Маргарита» — Боцман Жорж (в других вариантах — Жорж-Боцман). Так, в незавершенной рукописи романа (предположительно первой половины 1937 г.) читаем: «Богатая некогда купеческая наследница Настасья Савишна Непременова, ставшая военно-морской романистской и подписавшаяся "Боцман Жорж", была в засаленной шелковой блузочке и черной кривой юбке...».
7. ...застрял какой-то бездомный студент... написал акафист Коктебелю... — Булгаков имеет в виду писателя-врача С.Я. Елпатьевского (1854—1933), написавшего великолепные «Крымские очерки» (1913).
8. «Черт меня дернул спрашивать бифштекс...» — См. стр. 161—163.
9. ...на большом полотнище лицо Рыкова. — Рыков Алексей Иванович (1881—1938), виднейший партийный и государственный деятель. Многие годы возглавлял правительство СССР. Репрессирован и расстрелян в 1938 г. А.И. Рыков отличался простотой в обращении и о нем в народе говорили, что он частенько злоупотреблял спиртными напитками. В дневнике Булгакова имеется несколько записей о Рыкове. Между тем А.И. Рыков сыграл положительную роль в судьбе писателя: он активно помогал К.С. Станиславскому в постановке «Дней Турбиных» и по его инициативе Булгакову были возвращены рукописи, изъятые у него сотрудниками ГПУ.
10. ...медная дощечка: «А.П. Чехов». — Музей А.П. Чехова в Ялте создавался любовно, многие годы. В нем были собраны уникальные экспонаты, редчайшие рукописи-автографы. Это был подлинный центр русской культуры. Сейчас музея уже практически нет: все лучшее, что было в музее, расхищено... (Это, конечно, не так, — хотя со времени Булгакова многое изменилось. — В.М.)
11. ...одну из мажар. — Мажара — большая крымская арба.
12. ...с тоской и сожалением уехали, в Москву. — В поезд Булгаковы сели 9 июля, а 10-го из Лозовой направили весточку Волошиным следующего содержания: «Дорогие Марья Степановна и Максимилиан Александрович, шлем Вам самый сердечный привет. Мы сделали великолепную прогулку без особых приключений. Качало несильно. В Ялте прожили сутки и ходили в дом Чехова. До Севастополя ехали автомобилем. Леоновы напугались моря в последнюю минуту. Мне очень не хочется принимать городской вид. С большим теплом вспоминаем Коктебель. Всем поклон... Л. Булгакова». Булгаков приписал: «На станциях паршиво. Всем мой привет».
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |