Вернуться к Г. Пшебинда, Я. Свежий. Михаил Булгаков, его время и мы

Е.М. Виноградова. «Я — враг необоснованных гипотез»: Эпистемическая модальность и эвиденциальность в повести М.А. Булгакова Собачье сердце

Гносеологическая проблематика во многих произведениях М.А. Булгакова эксплицирована непосредственно в фабуле, но и сама нарративная структура булгаковских произведений, строй речи, характер отбора языковых единиц также служат средством выражения когнитивной позиции писателя. Активность лингвистических знаков эпистемической модальности и связанной с ней эвиденциальности в тексте булгаковских произведений коррелирует с типичными для его творчества мотивами познания действительности, оценки и переоценки картины мира, выбора источников информации ради установления истины. Для многих произведений писателя характерен тип нарратора, находящегося в центре неоднородного информационного поля и вынужденного подвергать эпистемической оценке разные источники информации, учитывать противоречивость суждений, коммуникативные намерения и искренность говорящих с целью установления истины. В частности, это касается повести Собачье сердце, где в основе фабулы лежит идея научного эксперимента. Средства эпистемической модальности и эвиденциальности дополняют картину полифонии повести и позволяют уточнить позицию X. Гощило1, указывающую на 4 точки зрения. Само повествование в этом произведении становится свидетельством реальности фактов, которые не могут быть подтверждены ни документально, ни убедительными и непротиворечивыми показаниями очевидцев.

Учитывая наличие в лингвистической науке существенных расхождений в понимании модальности, эпистемической модальности2 и эвиденциальности, уточним теоретическую основу нашего исследования. Под модальностью мы понимаем обязательный компонент высказывания, отражающий разные аспекты преломления фрагмента действительности через сознание говорящего и выраженный в модальной рамке высказывания. Модальная рамка связывает содержание и форму высказывания с говорящим, через него — с речевой ситуацией (в том числе с фактором адресата). Эпистемическая модальность (персуазивность, в терминологии ряда лингвистов) выражает разную степень уверенности говорящего в соответствии выраженного в пропозиции положения дел реальной действительности, то есть степень достоверности его знания о мире. С эпистемической модальностью связана эвиденциальность, характеризующая содержание пропозиции с точки зрения источника информации, способа получения выраженного в ней знания о мире. Однако эта связь не является прямой и однозначной, так как указание на тот или иной источник информации автоматически не означает уверенности или неуверенности говорящего в достоверности сообщаемого. Выбор источника знаний о мире, оценка его авторитетности, как и эксплицированная оценка собственного эпистемического состояния, являются важными показателями гносеологической позиции личности.

Для исследования эпистемической модальности в повествовательном тексте важно учитывать не только модальную рамку в высказываниях персонажей, но обрамляющий их текст повествователя, характеризующий речевое поведение персонажей и квалифицирующих их эпистемическую установку, что заменяет самостоятельные наблюдения адресата в непосредственной речевой коммуникации. Обычно эта информация подтверждает то, о чем говорит модальная рамка. Например: «Нет, — совершенно уверенно возразил Филипп Филиппович, — нет» (с. 180)3; «Шариков качнулся, открыл совершенно посоловевшие глаза и высказал предположение: «А может быть, Зинка взяла...»» (с. 240). Дискурс повествователя, в свою очередь, тоже имеет модальную рамку, которая варьируется в разных фрагментах нарратива.

Под эксплицированной эвиденциальностью понимаются ссылки на источник информации, содержащиеся в самом высказывании, хотя для анализа нарратива в целом важно учитывать смену субъектов речи, взаимодействие точек зрения повествователя и персонажей.

Эпистемическая модальность выражена в тексте повести разными средствами:

1) В структуре высказывания персонажа или повествователя:

— вводные конструкции с модальными и перцептивными предикатами: «А может, я и красивый» (с. 168); «Видно, уж не так страшна разруха» (с. 184); заметим, что Булгаков использует разные в стилистическом отношении единицы — разговорные (видно, что ли и др.) и книжные (по моему глубокому убеждению, как я убедился сегодня, я полагаю и др.);

— предложения с модальными предикатами в контексте дискурса с эпистемической установкой неопределенности, что и позволяет отличить эпистемическую модальность предположения от алетической модальности возможности, входящей в диктум: «завтра появятся язвы, и спрашивается, чем я буду их лечить? Летом можно смотаться в Сокольники, там есть особенная, очень хорошая трава [...]» (с. 149);

— вопросительные предложения (в этом случае чаще используется комбинация средств: интонация, порядок слов, модальные частицы, междометия, выражающие удивление и непонимание, и др.): «Новоблагословенная?» (с. 176); «Неужто пролетарий?» (с. 158); «А ей разве такой стол нужен?» (с. 150); «Ну-у?» (с. 155);

— предикативная часть сложного предложения (в этом случае эпистемическая семантика входит в диктумную часть высказывания, сохраняя роль модальной рамки по отношению к подчиненной пропозиции): «Очень возможно, что Айседора Дункан так и делает» (с. 171); «Бок болит нестерпимо, и даль моей карьеры видна мне совершенно отчетливо: завтра появятся язвы [...]» (с. 149);

— отдельное предложение в сложном синтаксическом целом: «Неужто пролетарий? — подумал Шарик с удивлением [...]. — Быть этого не может» (с. 158).

2) В обрамляющем высказывание тексте, принадлежащем другому субъекту речи (комментирующее описание дается с позиции косвенного адресата и включает указание на паралингвистические средства коммуникации, на основании которых можно судить об эпистемической установке, или прямо называет ее): — «Вы анархист-индивидуалист? — спросил Швондер, высоко поднимая брови» (с. 219); «— Помилуйте, — уверенно ответил человек, — как же так без документа?» (с. 214).

В случае отсутствия экспликации модальной рамки, на основе презумпций коммуникации (постулатов речевого общения П. Грайса), высказывания в форме индикатива понимаются как выражение уверенности говорящего в содержании заключенной в них пропозиции. В отличие от них, высказывания в инфинитивной форме являются эпистемически неопределенными и могут быть поняты как выражение уверенности или как предположение: «Не видать мне больше Чичкина и пролетариев и краковской колбасы» (с. 160). Форма будущего времени тоже обладает эпистемической непрозрачностью и не допускают однозначной интерпретации в отсутствие дополнительных факторов:

Все будет, как по маслу. Вначале каждый вечер пение, затем в сортирах замерзнут трубы, потом лопнет котел в паровом отоплении и так далее. Крышка Калабухову (с. 178); Ну, будут драть! (с. 160)

Транспозиция временной формы (настоящее в значении будущего) в диктуме высказывания служит средством выражения скрытой гипотетической модальности, в то же время указывая на готовность говорящего осуществить намерение: «Поэтому я прекращаю деятельность, закрываю квартиру и уезжаю в Сочи» (с. 172).

Интеррогативы (мы говорим об общих вопросах) связаны с модальностью неопределенности и строятся на основе предположения, что соответствие выраженной в них пропозиции действительности не установлено. Однако риторические вопросы, под видом побуждения адресата к снятию модальной неопределенности, на самом деле служат средством подчеркнутого выражения уверенности говорящего, исключая возможность сомнения и предполагая однозначный ответ: «Зина, как вам не стыдно? Кто же может подумать?» (с. 240). Разграничение прямых и риторических вопросов во многих случаях требует опоры на контекст или косвенные показатели эпистемической установки. Эпистемическая модальность, выраженная с помощью вопросительного предложения, наиболее ярко обнаруживает свою зависимость от адресата, по отношению к которому говорящий может выбирать средства непрямого воздействия — например, выражать свою уверенность, как бы предлагая адресату самому убедиться в достоверности положения дел. Это случай риторического принуждения. Например, в повести Булгакова:

Доктор Борменталь, умоляю вас, мгновенно эту штучку, и если вы скажете, что это... Я ваш кровный враг на всю жизнь. Сам он с этими словами подцепил на лапчатую серебряную вилку что-то похожее на маленький темный хлебик. Укушенный последовал его примеру. Глаза Филиппа Филипповича засветились.

— Это плохо? — жуя, спрашивал Филипп Филиппович. — Плохо? Вы ответьте, уважаемый доктор.

— Это бесподобно, — искренне ответил тяпнутый (с. 176).

Риторические вопросы подчеркивают общую модальность уверенности и экспрессивность сложного синтаксического целого:

Спрашивается — кто их [калоши. — Е.В.] попер? Я? Не может быть. Буржуй Саблин? (Филипп Филиппович ткнул пальцем в потолок). Смешно даже предположить. Сахарозаводчик Полозов? (Филипп Филиппович указал вбок). Ни в коем случае! (с. 180)

Экспликация уверенности говорящего в индикативных высказываниях коммуникативно обусловлена. Говорящий усиливает выражение своей уверенности в обозначаемом положении дел, если у него есть основание предполагать, что адресат не разделяет уверенности говорящего, сомневается в достоверности или даже готов утверждать нечто противоположное. Например: «О нет, нет, — протяжно ответил Филипп Филиппович, — вы, доктор, делаете крупнейшую ошибку, ради бога не клевещите на пса. Коты — это временно... [...]. Уверяю вас» (в ответ на: «Одни коты чего стоят!», с. 246); «Водки мне, конечно, не жаль» (в ответ на: «Вам жалко?», с. 228).

Способом убеждения собеседника является риторический прием указания за очевидность истины, на способ получения выводного знания или на факты, на основании которых адресат самостоятельно должен сделать верное суждение: «— А почему не теперь? — Иван Арнольдович, это элементарно... Что вы на самом деле спрашиваете?» (с. 247). Таким путем получились вводные словосочетания сами понимаете, представьте себе, можете вообразить и др.

Связность дискурса снимает необходимость полной экспликации включенной пропозиции, — информация восстанавливается из контекста: «Вьюга захлопала из ружья над головой, взметнула громадные буквы полотняного плаката «Возможно ли омоложение?». Натурально, возможно [омоложение. — Е.В.]» (с. 152). В диалогических фрагментах повести это явление встречается регулярно, так как там важнее показать различие эпистемических установок (модус более значим, чем диктум).

Эпистемическая рамка может быть неодинаковой по отношению к разным частям полипропозиционального диктума: уверенный в одной части информации, говорящий ставит под сомнение другую ее часть: «В тетради перерыв, и дальше, очевидно, по ошибке от волнения написано...» (с. 200). В повести Булгакова наиболее частой причиной когнитивной дискуссии служит неадекватная, с точки зрения одного из коммуникантов, номинация компонента пропозициональной структуры, что ставит под сомнение содержание всей пропозиции, поэтому столь многочисленны в повести (как и в других произведениях Булгакова), споры о словах: как обозначить Преображенского, визитеров его квартиры (товарищи или господа), что скрывается за словами мы или что-то, каким словом обозначить подопытное существо профессора Преображенского, является ли Шарик паршивым, собачье ли сердце у Шарикова, Зинка или Зина, что стоит за словом разруха и др. Конфликт между знаком и стоящей за ним реалией обнаруживает сначала Шарик: ««голубой» не всегда означает «мясной»», хотя «изразцовые квадратики, облицовывавшие угловые места в Москве, всегда и неизбежно означали «сыр»» (с. 157).

В Собачьем сердце встречаем дискурсивные цепочки, построенные на смене сменой эпистемической рамки при константной структуре пропозиции, например: «Именно гражданин, а не товарищ, и даже — вернее всего, — господин. Ближе — яснее — господин» (с. 151); «дальше шла пузатая двубокая дрянь, неизвестно что означающая. «Неужто пролетарий»? — подумал Шарик с удивлением... «Быть этого не может». Он поднял нос кверху, еще раз обнюхал шубу и уверенно подумал: «Нет, здесь пролетарием не пахнет. Ученое слово, а бог его знает что оно значит»» (с. 158); «— Не бойтесь, он не кусается. — Я не кусаюсь? — удивился пес» (с. 164). Высказывания с контрастной модальной рамкой и сходным диктумом могут быть расположены не только контактно, но дистантно, образуя лейтмотивные цепочки, например: «Это меня в собачью лечебницу заманили / — Нет, это не лечебница, куда-то в другое место я попал, — в смятении подумал пес...» (с. 159, 163).

Большинство диалогов повести демонстрирует конфликт эпистемических установок. Примером может служить следующий фрагмент (шутливое предположение — убежденность):

— Контрреволюционные вещи вы говорите, Филипп Филиппович, — шутливо заметил тяпнутый, — не дай бог вас кто-нибудь услышит...

— Ничего опасного, — с жаром возразил Филипп Филиппович. — Никакой контрреволюции (с. 182).

Естественным продолжением опровержения эпистемической позиции собеседника становится в повести Булгакова постпозитивное включение высказываний, мотивирующих собственное отношение к положению дел:

Вьюга захлопала из ружья над головой, взметнула громадные буквы полотняного плаката «Возможно ли омоложение?». Натурально4, возможно. Запах омолодил меня, поднял с брюха, жгучими волнами стеснил двое суток пустующий желудок, запах, победивший больницу, райский запах рубленой кобылы с чесноком и перцем (с. 152—153).

В подобных примерах эпистемическая модальность взаимодействует с категорией каузальности и эвиденциальности: важны и сами факты, и убежденность в надежности источника их получения.

Состояние мира, в котором персонажи вступают в гноселогические и этические конфликты в художественном мире повести Собачье сердце, можно определить неоднократно повторяемым в повести словом смута или с помощью выражения профессора Преображенского — разруха в головах. Не случайно в тексте широко представлена группа лексики с семантикой несоответствия новых фактов привычной картине мира: удивлен, удивился, удивленный, неописуемо, поразивший, вас узнать нельзя, не виданные никогда, в изумлении, совершенное изумление выразилось на лицах, чего с ним никогда не случалось, чего с ним тоже никогда не бывало, неожиданно, небывалые, не описанный в науке, сойду с ума, кошмар и др. Смута прекращается с окончанием эксперимента, когда в квартире восстанавливается порядок, а профессор появляется в своем привычном виде, в чем все могли убедиться.

Эпистемическая коллизия обнажена в эпизоде, представленном в эпилоге: от того, какую эпистемическую позицию займут участники коммуникации по отношению к пропозиции, изложенной в ордере, обвиняющем Преображенского, Борменталя, Зину и Дарью Петровну «в убийстве заведующего подотделом очистки М.К.Х. Полиграфа Полиграфовича Шарикова» (с. 260—261), зависит перспектива их ареста. Преображенскому удалось посеять сомнение в том, в чем пришедшие к нему в квартиру были уверены, но эпистемический кризис нельзя считать разрешенным, так как он основан на принципиальной разнице номинативных презумпций и проблематичности кореферентной цепочки, отражающей смену онтологического статуса Шарика / Шарикова. И даже предъявление «объекта» (Шарика, сохранившего признаки человека и еще не ставшего собакой) ничего не меняет. Кстати, последние слова эпилога символически показывают разницу эпистемических и этических установок основных персонажей: стремление Преображенского к установлению научного факта и выполнению врачебного долга, готовность Борменталя к действию, к рыцарскому поступку на основе беспредпосылочной убежденности в собственной моральной правоте, бюрократизм Швондера, охраняющего прежде всего свои интересы:

Произошла суматоха, и в ней отчетливей всего были слышны три фразы:

Филипп Филипповича: — Валерьянки. Это обморок.

Доктора Борменталя: — Швондера я собственноручно сброшу с лестницы, если он еще раз появится в квартире профессора Преображенского.

И Швондера: — Прошу занести эти слова в протокол (с. 262).

Лишь условно разрешена и другая эпистемическая проблема: при каких условиях можно уверенно утверждать, что некое существо является человеком? Булгаков использует номинативную цепочку5, обращая внимание на мотивировку смены номинаций (например, факты, зафиксированные в дневнике доктора Борменталя), сталкивает уверенность одних и неуверенность других персонажей по поводу определения статуса Шарикова, обостряет философскую и нравственную проблематику, ставя Преображенского перед необходимостью с помощью документа с его подписью конституировать новое существо. Но в эпилоге Преображенский выражает уверенность в том, что даже способность к членораздельной речи не является убедительным доказательством «человечности»: «— То-есть он говорил? — спросил Филипп Филиппович. — Это еще не значит быть человеком» (с. 261).

Высказывания с эксплицированной эпистемической модальностью распределяются относительно системы персонажей следующим образом: Шарик — 14%, Шариков — 10%, Преображенский — 32%, Борменталь — 18%, Швондер и члены домкома — 5%, дама-пациентка — 3%, «Фрукт» (пациент профессора) — 2%, остальные персонажи (Зина, Дарья Петровна, дворник Федор, милиционер и др.) — 16%. При этом в речи всех основных персонажей повести обнаруживается динамика семантики модальной рамки.

Так, Шарик переходит от уверенности (распространяемой не только на высказывания о себе самом, своем прошлом, настоящем и будущем, о непосредственно окружающем его мире, но и на суждения о законах жизни людей, причем обнаруживает поразительную осведомленность), к сомнению в однозначности мрачных прогнозов по поводу своей судьбы, к предположению более оптимистичных картин своего будущего и объясняющего его прошлого, к уверенному знанию нового мира, в который он попал, — важна не только сама модальная рамка, но и семантика подчиненной ей пропозиции: «Неужели я обожру совет народного хозяйства, если в помойке пороюсь?» (с. 148); «Бок болит нестерпимо, и даль моей карьеры видна мне совершенно отчетливо: завтра появятся язвы [...]» (с. 149); «А ей разве такой стол нужен?» (с. 150); «Неужели же жить оставит?» (с. 168); «А может, я и красивый» (с. 168); «Я знаю, кто это. Он — волшебник, маг и кудесник из собачьей сказки... Ведь не может же быть, чтобы все это я видел во сне. А вдруг — сон? (Пес во сне дрогнул). Вот проснусь... И ничего нет. Ни лампы в шелку, ни тепла, ни сытости» (с. 183); «Я — красавец. Быть может, неизвестный собачий принц-инкогнито [...] — Очень возможно, что бабушка моя согрешила с водолазом» (с. 184); «Зинка в кинематограф пошла, [...] а как придет, ужинать, стало быть, будем. Сегодня, надо полагать, — телячьи отбивные!» (с. 189); «ни на какую волю отсюда не уйдешь, зачем лгать [...]» (с. 191).

Эволюцию переживает и Шариков: от предположения, что он не хуже людей, к уверенности в своем праве на документы и на все остальное, что положено, в его представлении, людям, и даже обнаруживает способность иронизировать и угрожать, используя риторические приемы: «Видно, только профессорам разрешается ругаться в ресефесере» (с. 216); «— Уж, конечно, как же... — иронически заговорил человек и победоносно отставил ногу, — мы понимаем-с. Какие уж мы вам товарищи! Где уж» (с. 213); «Что я, управы, что ли, не найду на вас?» (с. 258). В определенной мере динамика эпистемической установки Шарика и Шарикова сходна. Не случайно в их дискурсе появляются похожие высказывания, например: «Какой же я карманник?» (с. 187); «Какой я дикарь?» (с. 226); «Что я, каторжный?» (с. 214).

В соответствии с фабулой меняется и эпистемическая установка в высказываниях Преображенского. Если в начальной части его дискурса доминирует уверенность, позволяющая ему говорить назидательно, то постепенно в его речи появляется больше знаков неуверенности (хм, может быть, так сказать) — повествователь замечает, что «Филипп Филиппович говорил все менее уверенно» (с. 215), тогда как о Шарикове сказано: «Человек победоносно молчал» (с. 215). Сам Преображенский допускает, что теперь уже Шариков будет его поучать: «Еще немного, он меня учить станет и будет совершенно прав» (с. 216). Подобно Гамлету, Преображенский сомневается в своем праве на решительное действие, но готовность к поступку зреет. Двойственность его состояния отражает противоречие в лексической семантике диктума и модальной рамки (причем использует нехарактерное для него, человека фактов, вводное слово): «Ей-богу, я, кажется, решусь» (с. 236). По мере приближения кульминации в его речи активнее появляются лексические средства выражения уверенности, характерные для рыцарского дискурса: честное слово, клянусь. Преображенский находится в отношениях пародийного дискурсивного двойничества со своим пациентом, которого Шарик окрестил словом «фрукт», — ср.: «Пароль д'оннер — 25 лет ничего подобного» (с. 163); «верите ли, профессор, каждую ночь девушки стаями» (с. 163); «25 лет, клянусь богом, профессор, ничего подобного» (с. 163). Такую же лексику употребляет, стараясь скрыть правду, и пациентка Преображенского: честное слово, клянусь, клянусь богом. Евангельский мотив клятвы всуе касается и Преображенского, несмотря на его искреннюю готовность отвечать за свои слова. Слово клянусь он употребляет и для выражения своей глубокой искренности и убежденности в имеющем место положении («Это кошмар, честное слово. Вы видите? Клянусь вам, дорогой доктор, я измучился за эти две недели больше, чем за последние 14 лет!», с. 220), и как простой знак усиления модальности иронического высказывания («Это замечательно, клянусь богом», с. 231), и обещание перед сакральной инстанцией перейти от слова к делу — в сочетании с соответствующей пропозицией: «Клянусь, что я этого Швондера в конце концов застрелю» (с. 238). Однако ни одна из клятв профессора в художественном мире повести не исполняется.

Эпистемическая установка субъектов речи (персонажей и повествователя) связана с источниками и способами получения информации. В повести не только указываются самые разнообразные источники, но и обсуждается их авторитетность. Приведем некоторые примеры:

А вы думаете, я сужу по пальто? Вздор. Пальто теперь очень многие и из пролетариев носят. Правда, воротники не такие, об этом и говорить нечего, но все же издали можно спутать. А вот по глазам — тут уж и вблизи и издали не спутаешь. О, глаза значительная вещь. Вроде барометра (с. 152).

Читать не к чему... [...] Повторяем, все это не к чему, потому что и так мясо слышно (с. 156).

Статистика — жестокая вещь. Вам, знакомому с моей последней работой, это известно лучше, чем кому бы то ни было другому (с. 180).

Я — человек фактов, человек наблюдения. Я — враг необоснованных гипотез. И это очень хорошо известно не только в России, но и в Европе. Если я что-нибудь говорю, значит, в основе лежит некий факт, из которого я делаю вывод. И вот вам факт... (с. 178—179)

Семь Сухаревских торговцев уже сидят за распространение слухов о светопреставлении, которое навлекли большевики. Дарья Петровна говорила и даже точно называла число: 28 ноября 1925 года, в день преподобного мученика Стефана земля налетит на небесную ось... Какие-то жулики уже читают лекции (с. 207).

Документ — самая важная вещь на свете (с. 218).

Для Шарика самыми надежными источниками являются запах и глаза. Мир он познает на собственной шкуре (метафора развернута в фабулу). Визуальное восприятие для него важно, но ненадежно: цвет не всегда обозначает то, что должен, а текст, записанный буквами малопонятен. Шариков воспринимает неперсонифицированное информационное поле, бессмысленно копируя его, ретранслируя информацию, не подвергая ее сомнению (Телеграф Телеграфович, по выражению Дарьи Петровны), поэтому самая типичная для него ссылка — это на общую известность, исключающая ответственность за достоверность информации, то есть безличное известно (ср.: персональное вам известно в речи Шарика и Преображенского, апеллирующее к опыту конкретного адресата). Несогласие у него вызывают высказывания тех, кто должен считаться авторитетным в культурном пространстве (профессора). Для Швондера авторитетными являются документы, устные распоряжения должностных лиц и решение общего собрания жильцов дома.

Преображенский называет себя человеком фактов, и для него основной источник информации — эксперимент (даже обед он превращает для Борменталя в научный эксперимент по расширению гастрономического опыта). Причем, для него важна и статистика, и единичный случай («не было ни одного случая — подчеркиваю красным карандашом «ни одного» [...]», с. 179). Он честен и допускает, что эксперимент может и не подтвердить гипотезу, но он готов признать свою ошибку и отвечать за последствия. Однако результат проведенного им эксперимента воспринимается как чудо, а в слухах, газетных заметках и даже лекциях искажается до неузнаваемости. Пародийной параллелью к исследовательской деятельности Преображенского становится поступок Шарика, разъясняющего сову, а заодно и профессора Мечникова и обнаруживающего, что условный знак не равен вещи (похожее, кажущееся, но не настоящее). Неслучайно и упоминание о библиотеке в доме профессора, под которую ему нужна восьмая комната. Советские газеты он категорически не принимает и в недостоверности размещаемой в них информации неоднократно убеждается.

Борменталь тоже доверяет научному факту, понимая, какие последствия в медицине может вызвать неточная информация. Он подвергает критической оценке невежественные слухи, однако имеет привычку читать газеты и готов отчасти принять навязываемую ими картину мира (разруха — причина бедствий) — если не уверен в ней, то, во всяком случае не подвергает сомнению. В некоторых случаях он оказывается во власти общего мнения (о новоблагословенной). Драматическим моментом для Преображенского становится необходимость собственноручно создать документ, которым утверждается бытие Шарикова-человека. Несмотря на то, что он против этих документов, называет их идиотскими и лягушечьей бумагой, он, подчиняясь законам социального мира, пишет удостоверяющий текст. Правда, благодаря каламбуру Булгакова, подписью Преображенского скрепляется комментирующий устный текст: «Черт! Да я вообще против получения этих идиотских документов. Подпись: «профессор Преображенский»» (с. 218).

Документ, созданный Борменталем (дневник, содержащий истории болезни Шарика-Шарикова и профессора Преображенского), он сам и уничтожает, как бы уничтожая вместе с ним и событие научного эксперимента. Однако не только остается смутное свидетельство существования дневника (Зина рассказывает, как его сжег Борменталь, но она, по словам повествователя, могла и соврать), но фактически и сам дневник не уничтожен: в нарративе он воспроизводится точно, до последней кляксы, с поправками Борменталя и комментариями повествователя. Дневник не существует онтологически, но не вызывает сомнения у читателя. Он как бы существует — и в истинность записанного в нем читатель верит. Эта эпистемическая двойственность и составляет сущность позиции автора.

Ни один из источников информации не может считаться абсолютно достоверным, хотя они, конечно, не равноценны. Многократно повторяющиеся в тексте повести слова, однокоренные предикату видеть (в том числе как средство выражения эпистемической модальности: видно, по-видимому, очевидно), а также другая лексика с семантикой восприятия (о, гляньте на меня, вы только поглядите, слышно, чувствую и др.), вдохновенное слово Шарика о глазах — это результат развертывания в лексическом поле текста метафоры «очевидности» во всей эпистемической противоречивости лексического и этимологического значений этого слова (недостоверность / достоверность). Вводное слово очевидно типично для речи повествователя.

Важный для повести Булгакова мотив визуального восприятия коррелирует с принципиальным для его творчества приемом — присутствие в каждой сцене свидетеля, глазами которого повествователь воспринимает происходящее. Нарратор, оставляя за собой функцию субъекта речи, передоверяет роль перцептивного субъекта, а часто и субъекта мнения персонажу, определяя поле восприятия его кругозором: «Шарик-пес [...] смотрел, как работает Дарья Петровна» (с. 187); «задрав от любопытства одно ухо, глядел, как [...]» (с. 188); «глядел на ужасные дела» (с. 188); «И врача и профессора ослепило обилие мощного и, как от страху показалось обоим, совершенно голого тела» (с. 247) и т. п. Граница между перволичным повествованием (Шарик-рассказчик) и третьеличным носит неявный характер, переход на чужую точку зрения делается незаметно. Смена точки зрения приводит к референциальным противоречиям: лицо, обозначенное Шариком как определенное и даже названное по имени и отчеству, в дискурсе повествователя, вроде бы стоящего на точке зрения Шарика, вдруг обозначается как неизвестный господин. Ограниченная осведомленность повествователя обозначена и употреблением наречия почему-то — повествователю доступно внешнее проявление события, но не его скрытые пружины: «Вслед за ним покраснел почему-то густейшим образом один из вошедших — блондин в папахе» (с. 169) — такие фрагменты с противоречивой и разноуровневой модальной рамкой есть и в дискурсах персонажей, например: «Но вдруг его яростную мысль перебило. Внезапно и ясно почему-то вспомнился кусок самой ранней юности» (с. 191).

Однако в повести есть эпизоды, в которых в роли свидетеля не может выступать ни один из участников, — здесь Нарратор становится тем самым незримым свидетелем. Однако его компетентность не является постоянной. Он может знать больше персонажей, но не спешит это показать, следя за происходящим вместе с участниками («...Что-то», конечно, оказалось Шариковым [...]», с. 248); может знать то, что должно быть известно всем («В квартире прекратились всякие звуки. В Обуховом переулке в одиннадцать часов, как известно, затихает движение», с. 236); но повествователь часто демонстрирует свою неполную осведомленность, чем и обусловлено появление знаков модальности неуверенности, предположения в дискурсе повествователя (в общей сложности 31 пример экспликации эпистемической модальности), например: «— Вот что, э... — внезапно перебил его Филипп Филиппович, очевидно терзаемый какой-то думой, — нет ли у вас в доме свободной комнаты?» (с. 219); «Какой-то нечистый дух вселился в Полиграфа Полиграфовича; очевидно, гибель уже караулила его [...]» (с. 257—258); «Впрочем, может быть, невинная девушка из пречистенской квартиры и врет...» (с. 259).

Нарратор в повести, действительно, предстает собирателем разнородной информации, не получающей окончательной эпистемической оценки, — об этом яснее всего говорит последний фрагмент перед эпилогом, содержащий многочисленные знаки эпистемической модальности и эвиденциальности:

Тишина покрыла квартиру, заползла во все углы. Полезли сумерки, скверные, настороженные, одним словом мрак. Правда, впоследствии соседи через двор говорили, что будто бы в окнах смотровой, выходящих во двор, в этот вечер горели у Преображенского все огни, и даже будто бы они видели белый колпак самого профессора... Проверить трудно. Правда, и Зина, когда уже кончилось, болтала, что в кабинете у камина после того, как Борменталь и профессор вышли из смотровой, ее до смерти напугал Иван Арнольдович. Якобы он сидел в кабинете на корточках и жег в камине собственноручно тетрадь в синей обложке из той пачки, в которой записывались истории болезни профессорских пациентов. Лицо будто бы у доктора было совершенно зеленое и все, ну, все... вдребезги исцарапанное. И Филипп Филиппович в тот вечер сам на себя не был похож. И еще что... Впрочем, может быть, невинная девушка из пречистенской квартиры и врет...

За одно можно ручаться: в квартире в этот вечер была полнейшая и ужаснейшая тишина (с. 259).

В рамках эпистемической модальности различаются гипотетичность (в условиях неверифицируемости включенной пропозиции) и неуверенность (при потенциальной верифицируемости пропозиции)6. В художественном мире повести Собачье сердце это различие этически значимо: опасна попытка распространения гипотезы и даже фантазии под видом достоверной информации (ср.: Борменталь точно очерчивает границы установленного факта и собственной гипотезы на его основе, тогда как на основе недостоверной, ничем не подтвержденной газетной заметки в Москве читают лекции о марсианине); предосудительна и попытка выдать неточную и непроверенную информацию за точную (документы, удостоверяющие Шарикова в качестве человека).

Беспредпосылочное знание — интуитивная догадка, аналогичная собачьему чутью (««Ох, ничего доброго у нас, кажется, не выйдет в квартире», — вдруг пророчески подумал Борменталь», с. 234), — может оказаться ближе в истине, чем знание, совпадающее с мнением безликого большинства (известно), полученное путем наблюдения или в ходе логического рассуждения. Впрочем, случайно угадать может и Швондер («Смотровая превращена в приемную. Швондер оказался прав», с. 207). Главное — не источник информации, а убежденность и готовность к действию на основе убеждения. Отметим эпизод визита к Преображенскому его высокопоставленного пациента, который, с одной стороны, не верит доносу на профессора, а с другой — должен принять меры. Эмоциональный и готовый к действию Борменталь, напротив, поступает в соответствии с убеждениями: «Без всяких предисловий он двинулся к Шарикову и легко и уверенно взял его за глотку» (с. 251).

Изучение средств выражения эпистемической модальности и эвиденциальности в повести М.А. Булгакова Собачье сердце подтверждает мысль С. Фуссо о том, что в этом произведении не только фабула, но и Идиостиль становится метафорой важнейших идей автора: «The allegory is expressed not just in plot and theme, but in every level of the text»7. Подтверждая общие закономерности в употреблении модальных и эвиденциальных средств в речи, текст повести демонстрирует их возможности в качестве средства создания образа драматичной жизни познающего мир и себя сознания.

Примечания

Елена Михайловна Виноградова — кандидат филологических наук, доцент Московского педагогического государственного университета.

1. H. Goscilo, Point of view in Bulgakov's «Heart of Dog», «Russian Literature» 1978, № 15, с. 281—291.

2. Историю вопроса см. в кн.: А.В. Аверина, Эпистемическая модальность как языковой феномен: на материале немецкого языка, Москва 2010, с. 8—31.

3. Здесь и далее текст повести М.А. Булгакова Собачье сердце цитируется по изданию: М.А. Булгаков, Собрание сочинений в восьми томах, т. 2, Москва 2008, с. 147—263. Страницы указаны в скобках. Полужирное выделение в тексте цитат сделано нами.

4. Это один из примеров булгаковских каламбуров: этимологическое значение слова «натурально» перекликается с рассуждением профессора Преображенского о проводимых им научных экспериментах: «Вот, доктор, что получается, когда исследователь вместо того, чтобы идти параллельно и ощупью с природой, форсирует вопрос и приподнимает завесу...» (с. 144).

5. См. подробнее: Е.М. Виноградова, Спор о словах: номинативное своеобразие нарратива повести М.А. Булгакова «Собачье сердце», «Русский язык в школе» 2010, № 2, с. 41—47.

6. Т.И. Булыгина, А.Д. Шмелев, Модальность, в кн.: Человеческий фактор в языке: коммуникация, модальность, дейксис, Москва 1992, с. 132.

7. S. Fusso, Failures of Transformation in «Sobach'e serdtse», «Slavic and East European Journal» 1989, № 33 (3), с. 386—387.