Древний, златоглавый, утопающий зелени Киев, я помню с четырехлетнего возраста. Шел 1925 год.
Прошло два года с тех пор, как наша семья переехала в большую пятикомнатную квартиру № 21 в доме № 55 на Львовской улице (теперь это улица Артема). До этого мы жили на Андреевском спуске, в доме № 13. Милая моему сердцу Львовская улица! Я помню ее со всеми подробностями, с ней связано мое счастливое детство, отрочество, школьные годы, радостные и грустные события. Незабываемый Сенной базар — начало нашей улицы. В двадцатые годы он был живописным и шумным, с обилием овощей и фруктов, с громкими выкриками продавцов, с украинской речью, шутками и прибаутками, со снующими между покупателями, грязными и оборванными, беспризорными, которых в те годы было очень много, и которые умели с необыкновенной ловкостью воровать кошельки с деньгами и обрезать висевшие на руках у женщин сумки: удавалось им похищать овощи и фрукты. Периодически базар оглашался криками: «Держи его!».
На всю жизнь я запомнила то место базара, где продавались «старые вещи»; продавали их, как тогда говорили, «люди из бывших», или «недобитая интеллигенция». Около церковной ограды стояли молодые и пожилые женщины и мужчины, разложив свой необычный товар на старых ковриках прямо на тротуаре.
Люди с интеллигентными лицами и сохранившейся осанкой, полной достоинства, были в шляпках и шляпах, в меховых горжетках с муфтами в руках, с шелковыми, кружевными зонтиками летом и черными зонтами в дождь и снегопад. На втором базаре продавались книги, кружева, фарфоровая посуда, броши и медальоны, обувь, меха, картины, серебряные шкатулки, дорогие вазы и редкие по фасону пуговицы; огромное количество старинных, очень красивых открыток, пасхальные яйца, сделанные из фарфора, бархата, атласа с серебряной отделкой и булавки для шляп; все это лежало часто под дождем и мокрым снегом. Мы, школьницы, часто бегали на этот необыкновенный базар не покупать что-либо, а просто посмотреть на интересные вещи, как смотрели на них большинство прохожих, равнодушно проходивших мимо.
Напротив Сенного базара был сквер, маленький и грязный, в котором проводили свое свободное время в основном красноармейцы из воинской части, находившейся в то время на Львовской улице. С ними всегда были их подруги; они рассаживались на скамейках и лузгали, как тогда говорили, семечки, поэтому все дорожки сквера были усыпаны шелухой. Мне категорически запрещалось ходить в сквер, гулять в котором девочке-школьнице, по мнению моих родителей, было неприлично, как и посещать находившийся рядом кинотеатр под названием «Восьме держкіно».
В двадцатые годы по обеим сторонам Львовской улицы, рядом с Сенным базаром, располагались маленькие, частные лавочки и несколько мастерских: часовая, лудильная, швейная, шляпная. Там же был скромный кондитерский магазин и аптека. В Киеве процветал НЭП. Неподалеку от нашего дома были: молочно-колбасный магазин Ефремчика, бакалейный — Островского, хлебный и мясной магазины, фамилии хозяев которых я не помню. В мясном магазине его хозяин, имевший фигуру штангиста, всегда находился в «боевой готовности», он расхаживал по лавке в белоснежном фартуке, в рубашке с засученными рукавами, с топором в руках, покрытых рыжими волосами, готовый в любой момент отрубить нужный покупателю любой кусок мяса, именно такой, какой нужен для определенного блюда. Супруга мясника, чрезмерно полная жгучая брюнетка, сидела за кассой, всегда в просторном шелковом капоте, в ушах и на пальцах поблескивали бриллианты. Стоило ей увидеть проходившую мимо лавки, двери которой в теплую погоду были всегда открыты, маму, она кричала, не выходя из-за кассы: «Мадам Карум, заходите, пожалуйста, только для Вас прекрасное мясо!» Отвертеться от нее не было возможности; если мама говорила, что у нее нет с собой денег, следовала одна и та же фраза: «Что за вопрос, занесете потом, чтоб Вы были здоровы!»
Бакалейный магазин находился в нашем доме. Львовская улица № 55. Его хозяева — пожилая супружеская пара Островских были славными трудолюбивыми людьми: их многочисленные замужние дочки и женатые сыновья эмигрировали после революции из России в Америку. В Киеве с ними остался только сын Яша, на которого они буквально молились. Мадам Островская получала из Америки массу писем, написанных на еврейском языке, но латинскими буквами. Не умея читать, она приносила письма моей маме, которая перечитывала их много раз. Затем мадам Островская и мама обсуждали содержание письма, — мама немного умела говорить на еврейском языке, которому научилась в семье своей близкой подруги Муры Герман.
Недалеко от нашего дома был хлебный магазин с пекарней, расположенной в подвале. С этим магазином у меня связаны очень грустные воспоминания. Во время коллективизации в Украине семьи арестованных «раскулаченных», спасаясь от голода, приезжали в Киев. Круглые сутки они толпились около хлебных магазинов, в том числе и около нашего. Мимо них проходили в магазин длинные очереди горожан, стоящих за хлебом, — его давали в минимальных количествах по карточкам. Естественно, голодным женщинам, детям и старикам подавали крохи хлеба. Наступило время, когда крестьяне уже не могли стоять и лежали прямо на решетках, закрывающих окна подвальной пекарни. Опухшие от голода, они умирали, и каждое раннее утро черные фургоны увозили окоченевшие тела. Невозможно все это забыть!
На Львовской улице находилась «моя» школа № 55, бывшая гимназия Жеребцовой. Внешне она напоминала обычный многоэтажный жилой дом; прямо с тротуара поднималась ступенька, которая вела к узкому подъезду; своего двора школа не имела. Класс, в котором я училась, был многолюдным, шумным, неорганизованным, без каких-либо выдающихся учеников. Поскольку наша школа обучала на русском языке, в нашем классе были дети в основном еврейской национальности, их фамилии я помню до сих пор. В годы Великой Отечественной войны я часто вспоминала моих одноклассников. Где они сейчас, что с ними, живы ли? Не постигла ли их страшная участь жертв Бабьего Яра?
Как-то через много лет после моего отъезда из Киева в Новосибирск, я неожиданно получила письмо и фотографию от моего одноклассника Лени Проха. Письмо было очень теплым и я, конечно, ответила ему, но ответа так и не получила, и на этом наша переписка закончилась. Совсем недавно я узнала о том, что по-прежнему живут в Киеве друзья моего раннего детства: Ира Ремберг и Юра Квитницкий; со златокудрой сероглазой Ирочкой я ходила в один и тот же детский сад, а с красивым Юрой я ходила к даме «из бывших», которая, организовав небольшую детскую группу, пыталась обучить детей (и нас в том числе) французскому языку.
Теперь они оба, Ирина Станиславовна и Юрий Николаевич, Квитницкие! Я желаю счастья им на многие годы!
На Львовской улице, прямо напротив дома, в котором я жила, возвышалась Вознесенская церковь. В двадцатые годы она была открыта, в ней шла служба, но она называлась «живой», и поэтому наша семья в нее не ходила. Церковь и расположенное рядом с ней церковное кладбище были окружены металлической высокой оградой с постоянно открытыми воротами, рядом с которыми стоял кирпичный дом, в нем жил с женой церковный сторож. Однажды всю нашу улицу облетело страшное известие: и сторожа, и жену его нашли убитыми в их доме. Я помню, как вокруг него стояла толпа зевак, выяснявшая обстоятельства убийства.
Единственным местом, куда меня отпускали гулять с девочками из нашего дома, был церковный двор — зеленый и тенистый он хорошо просматривался с нашего балкона, поэтому мама и бабушка могли постоянно наблюдать за мной. В этом дворе мы играли в сухо или крутили катушку диаболо; теперь эта игра исчезла для детей. Я несколько раз видела в цирке номер под названием «игра в диаболо», но в нем актеры исполняли не более половины тех «трюков», которые выполняли мы, дети!
За церковным забором начиналась территория Покровского, женского монастыря, которая простиралась вдоль Львовской улицы и далеко вглубь от нее. Монастырь был ликвидирован, а в его постройках располагалась железнодорожная больница. Некоторые монашки работали в ней санитарками, прачками, кастеляншами, кухонными работницами, и поэтому они и жили там, но большинство монашек разбрелось по белу свету. Те, которые жили при больнице, стегали ватные одеяла, шили белье, вышивали скатерти, салфетки. Они изготовляли необыкновенные туфли из сукна, подошвы которых делались из веревки, уложенной в определенном порядке. Замечательные это были туфли, теплые, уютные и красивые. Все женщины нашей семьи ходили в них, и я, конечно.
В нашей квартире жила матушка Варвара, изгнанная из монастыря после его закрытия. Я не знаю, когда она появилась в нашей семье, но с первых дней моей сознательной жизни я помню ее рядом с собой. Это была высокая, стройная, статная женщина преклонных лет, в очках, всегда в черной или белой косынке, закрывавшей лоб до самых густых длинных бровей, в монашеском платье. Стекла очков увеличивали ее глаза, и они казались огромными. Матушка Варвара была спокойной и ласковой, целые дни она бесшумно ходила по квартире и делала свое дело. Она была белошвейкой, шила дамское белье из тончайшего батиста с прошвами, кружевами, оборками. Но иногда она шила постельное белье, отделывая его кружевами и вышивая на нем вензеля. Кроме этого, она чинила белье, чулки и носки, вязала новые. Я видела, как она стегала ватное одеяло, которое было у нас долгие годы. Принимала она участие в больших стирках, которые затевала бабушка. Белье стирали в большой деревянной бадье, в дне которой было отверстие для слива воды, заткнутое деревянным кляпом. А гладила белье только матушка Варвара.
Спала матушка Варвара в одной комнате со мной и бабушкой. В переднем углу комнаты на полочках стояли три иконы, перед которыми висела и круглосуточно горела красная лампада. Во время постов ее меняли на зеленую. Перед иконами на полочке лежали веточки вербы, освященные в вербное воскресенье. Я очень любила просыпаться зимой рано утром, когда было темно, и смотреть на молящуюся матушку, освещенную светом лампады. Я очень любила слушать ее рассказы о жизни Иисуса Христа, о житии святых, о молитвах, которым она учила меня, о необходимости горячо любить и почитать отца, мать и близких. Ушла матушка Варвара из нашей семьи и из нашего дома, когда я уже училась в школе. Ушла тихо и незаметно, как и пришла, и я больше никогда ничего о ней не слышала.
Покровский монастырь имел две церкви: большой собор, который был закрыт, и церковь в его подвале, в которой шли службы. В эту церковь ходила бабушка, мама, матушка Варвара и я. Папа не был верующим к большому огорчению его матери, однако не возражал против празднования религиозных праздников и посещения церкви.
Мама, в отличие от своих сестер, была верующей и относилась к религии очень серьезно. О ней она имела собственное мнение, собственное суждение, свои философские взгляды. Она не была фанатичкой, она верила в Бога, если можно так сказать, интеллигентно.
Когда я родилась, папа хотел дать мне имя Изольда, но мама даже не обратила внимания на это предложение, т.к. меня должны были крестить. И меня крестили, и дали мне имя Ирина. Моей крестной матерью была мамы старшая сестра Вера Афанасьевна, а крестным отцом отчим мамы — Иван Павлович Воскресенский; моя святая угодница — мученица Ирина, а день моего ангела (именины) — 18 мая по новому стилю (5 мая — по старому).
Недалеко от Покровского собора стоял дом, в котором жили священнослужители, среди которых были наши знакомые: протодиакон Лебедев и священники Козловский и Фетисов. Они знали моего дедушку, профессора Киевской духовной академии Афанасия Ивановича Булгакова (1859—1907), и были добрыми друзьями нашей семьи. Иногда они приходили к нам в гости, а в большие религиозные праздники обязательно бывали у нас. Особенно торжественно было на Пасху. Я помню покрытый белой накрахмаленной скатертью наш большой раздвинутый дубовый стол, на котором стояли высокие, необыкновенно вкусные куличи, испеченные мамой в русской печи в квартире бакалейщика Островского, о котором я писала выше: на столе в зелени лежали в плетеной корзиночке крашеные яйца, стояла творожная пасха и различные мясные и сладкие блюда; весь стол был украшен плетущейся зеленью. Перед заутреней к нам приходил священник и Василий Федорович Лебедев. Они освящали праздничный стол, окропляя его святой водой, читая молитвы и дымя кадилом.
В будние дни к нам приходили дочки Василия Федоровича, которых мама обучала игре на пианино.
В одном из домов Львовской улицы жила интеллигентная пожилая женщина Ольга Петровна Родионова. В свое время она окончила Белостокский институт благородных девиц, а после революции организовала группу детей, которых обучала французскому языку. В эту группу ходила и я. Ольга Петровна учила нас необычным способом: она читала нам детские книги на французском языке, гуляла с нами, разговаривая при этом с нами по-французски. Мы ездили с ней на Владимирскую горку, в Ботанический сад, в Золотоворотский сквер, в Пролетарский сад и другие красивые места Киева. С благодарностью я вспоминаю эту энергичную, добрую женщину.
Торжественно готовилась наша Львовская улица к празднованию революционных праздников — юбилею Октябрьской революции, к 1 Мая. За несколько дней до этого события какой-либо работник домоуправления обходил все квартиры нашего дома и предупреждал всех жильцов о том, что они должны украсить балкон, выходящий на улицу. И вот, в день праздника, с балконов нашего дома свисали разные ковры: новые, старые и совсем рваные, у кого какие были в наличии! Некоторые жильцы выносили на балкон цветы в горшках и даже в кадках!
За сутки до праздника наша Львовская улица заполнялась ревущей военной техникой; вдоль тротуаров стояли, как правило, танки и танкетки, прибывшие в Киев на военный парад. Солдаты и командиры привлекали к себе внимание местных девчат, они все сутки «крутились» рядом с ними, веселились и хохотали; все это сопровождалось лузганьем семечек!
В день торжественного праздника по нашей улице проходили колонны демонстрантов, и каждый раз они несли, кроме знамен и транспарантов, три фигуры, олицетворяющие врагов пролетариата. Над колонной качался на длинном щите сделанный из фанеры и раскрашенный священник (как тогда говорили — поп) с огромным животом, красным носом алкоголика и с бутылкой водки в руке: прямо в его живот был направлен штык фанерного рабочего. На таких же щитах несли кулака, тоже пузатого, и тоже с красным носом, и империалиста (а, может, это был буржуй?). Кулака «одевали» в красную рубашку и жилет, а буржуй всегда был в цилиндре, фраке, с моноклем в глазу и с сигарой во рту. Их животы также протыкали очередные штыки солдат.
Колонны демонстрантов направлялись на Крещатик.
Итак, мы жили на Львовской улице; дом № 55 стоял на углу улицы Гоголевской, которая была зеленой, с особняками, окруженными садами, очень крутая, спокойная и малолюдная. Папа ходил на службу по ней ежедневно, спускаясь к Павловскому скверу, рядом с которым была остановка трамвая № 5, на нем он ездил на работу.
Однажды на этой улице появилась странная женщина: высокая, стройная, седеющая брюнетка с красивым лицом и пышной прической; вся ее одежда была сшита из коричневой кожи — и наглухо застегнутое пальто, и юбка, проглядывающая между его полами, и широкополая шляпа, и высокие ботинки с металлическими кнопками. В ее руках всегда был коричневый кожаный портфель, который она прижимала к груди. Я несколько раз видела ее. Редкие прохожие с любопытством разглядывали странную незнакомку. Эта женщина появлялась на Гоголевской улице ежедневно. Она молча шла в сторону Львовской улицы и скрывалась в подворотне одного из домов. Появлялась она ежедневно и в одно и то же время.
Как-то утром папа, идя на работу, увидел ее совсем близко от себя. Когда он оказался рядом с женщиной, она начала ругать и оскорблять его, пытаясь сорвать с шинели петлицы. Так повторялось каждый день. Мама просила папу не ходить по Гоголевской улице, но он продолжал ходить именно по ней, и встречи с агрессивно настроенной против него женщиной продолжались. Вскоре выяснилось, что она интеллигентна, образованна и происходит из высокопоставленной семьи, отец и брат ее были расстреляны во время революции, мать скончалась, после всего этого она лишилась рассудка и возненавидела командиров Красной Армии, каждого из которых считала участником страшного, кровавого события.
Потом женщина перестала появляться на Гоголевской улице, и никто не знал о ее дальнейшей судьбе.
Дом № 55, в котором мы жили, до революции принадлежал братьям Винтер, которые перед своей эмиграцией, желая «насолить» советской власти, вывели из строя в своем доме паровое отопление и машинное отделение лифта. Я помню, что в нашей квартире к паркетному, очень красивому полу был прибит лист железа, на котором стояла железная печка под называнием «буржуйка»; от нее тянулись под потолком до кухонного дымохода трубы, на стыках которых были подвешены баночки из-под сгущенного молока для сбора жидкой сажи! Дрова для печурки хранились на балконе, который выходил во двор.
Но вскоре, после нашего приезда, паровое отопление было восстановлено, печки-буржуйки были убраны, в квартире был сделан ремонт, и она засверкала чистотой и красотой!
Жизнь в нашем доме шла спокойно, счастливо и дружно. С нами вместе жила мамы старшая сестра Вера Афанасьевна Булгакова и мамы двоюродный брат Константин Петрович Булгаков. Его отец, Петр Иванович, был родным братом моего дедушки, он много лет служил миссионером в Японии и умер там от тяжелого заболевания «бери-бери». Умерла и его жена. Остались два их сына — Коля и Костя, которые воспитывались в семье Афанасия Ивановича; их называли японцами. Жила с нами и матушка Варвара, о чем я писала выше. Временами жили у нас одинокие приятельницы моих обеих бабушек, которые нуждались в семейном уюте, тепле, заботе и внимании, а иногда и в постельном режиме из-за болезни. Все это умели им дать добрые, хорошие, милые мои мама и бабушка.
В 20-е годы папа был военным юристом, имел звание комбрига и преподавал в военной школе имени С.С. Каменева, а также был военруком в КИНХе. Я помню его высокого, стройного, в военной форме с ромбом в красных петлицах. Запомнила я его верхом на белом коне, когда он приезжал на маневры в район Лукьяновки мимо нашего дома. Мама и я, стоя на балконе, махали ему руками, а он отдавал нам честь. Я была за него горда и счастлива.
Как я уже писала, напротив нашего дома был Покровский монастырь. Зимой папа брал наши длинные финские санки и ходил со мной гулять на бывшую монастырскую территорию. Гуляли мы обычно вечерами, после возвращения папы со службы. Каким красивым был заснеженный Киев и падающие мягкие хлопья снега, освещенные светом фонарей! Папа в покрытой снегом буденовке с красной звездой и в заснеженной шинели. Таким запомнила я его на всю жизнь. Какое это было чудесное, неповторимое время, ушедшее навек, канувшее в Лету! Папа катал меня, а иногда садился со мной на санки, и мы неслись с гор, покрываясь снежной пылью. Катались мы и на гористой Гоголевской улице. Позднее папа купил мне коньки «Снегурочки», и я гоняла на них по нашей Львовской улице, прямо по тротуару, или ходила с палой на каток, который находился в те годы на Фундуклеевской улице.
Моя мама в те годы была молодой, красивой, веселой и энергичной женщиной, всегда элегантно и с большим вкусом одета. Красивые, нарядные вещи ей часто покупал ее двоюродный брат Константин Петрович, работавший в то время в АРА (американо-российская ассоциация). Я помню, он дарил ей французские духи «Лориган-де-Коти».
Это был период новой экономической политики — НЭПа. Киевские магазины того времени были шикарными и сверкающими. Я помню обувной магазин, находившийся на Прорезной улице. В его витринах постоянно расхаживали два красивых павлина. Я помню уютные, шикарные кондитерские Жоржа и Андреева, сверкающий огнями и зеркалами кинотеатр Шанцера на Крещатике!
Иногда мы с мамой кутили: садились в пролетку одного из извозчиков, стоявших в большом количестве на нашей Львовской улице, и мчались в кондитерскую. Особенное счастье мне доставляла езда на извозчике зимой по крутым Киевским улицам.
Когда мне исполнилось пять лет, мама повела меня впервые в Театр оперы и балета, где мы слушали оперу Чайковского «Черевички». И с этого дня я не представляю себе свою жизнь без оперного искусства. Я не помню себя вне музыки, потому что в нашем доме она звучала постоянно. На фортепиано играла моя мама, у нас устраивались музыкальные вечера, на которых играли скрипачи, виолончелисты, пели солисты Театра оперы и балета. Мама аккомпанировала им. Когда мне исполнилось шесть лет, меня посадили за пианино, и начали обучать игре на нем. Моим первым педагогом была моя мама, потом молодая учительница Геди Григорьевна, к которой меня возили мама или бабушка (она жила на Крещатике), затем меня учила высокая, сухая и строгая полька в очках Фани Константиновна, жившая на Тургеневской улице, и, наконец, преподаватели уже Новосибирской музыкальной школы № 1.
На Рождество у нас ставили большую, высокую пушистую елку. В те годы она была запрещена, так как считалась частью религиозного обряда, но дядя Костя Булгаков ездил за ней в деревню, привозил ее упакованную в одеяла на розвальнях, проносил ее в кухню по черной лестнице, стараясь быть незамеченным. В столовой завешивались окна, чтобы елку не было видно. Потом наступало самое интересное: комнату освобождали от мебели и в центре ее устанавливали елку, которая, как правило, упиралась верхушкой в наш высокий лепной потолок. Потом ее украшали игрушками, сделанными членами семьи. Самым активным мастером была Вера Афанасьевна (тетя Вера), научившаяся этому искусству на фребелевских курсах. Все садились за большой обеденный стол, и работа закипала. Игрушки делали из картона, ваты, цветной бумаги и тонких золотых и серебряных листочков, которыми обклеивали грецкие орехи.
Каждую зиму мы с нетерпением ждали лета. Киевское лето запомнилось мне распахнутыми окнами домов, на подоконниках которых стояли бутылки с засыпанными сахаром вишнями; оно запомнилось мне балконами, заплетенными различными вьющимися растениями, шумным Сенным базаром, на котором фрукты продавали ведрами, прогулками в Пролетарский (бывший купеческий) сад, на Владимирскую горку, поездками в Святошин и Пущу-Водицу, прогулками в Ботаническом саду, поездками на Байковое кладбище к могилам бабушки Варвары Михайловны и дедушки Афанасия Ивановича Булгаковых.
Но самым важным событием лета была жизнь на даче. Каждый год весной папа отправлялся «снимать» дом у одних и тех же хозяев в деревне Сподарец. Их фамилия была Зозуля. Семья состояла из пожилых мужа и жены, двух женатых сыновей и двух незамужних молоденьких дочерей Оксаны и Ольги. Оксана была очень красивой, и ее мать постоянно говорила: «Наша Оксана така гарна, така гарна, наче не нашого рукоділля». У Ольги было боковое искривление позвоночника. Из-за большого реберного горба она была маленького роста и с изуродованной фигурой. Ольга была известной на все ближайшие деревни портнихой и обшивала всех местных модниц. В избе Зозуль стояло огромное трюмо в очень красивой резной черной раме. Я не знаю, откуда оно попало к ним. Целые дни перед трюмо вертелись девчата, приходившие к Ольге на примерку платьев. Зозули были великими тружениками: ранним утром вся семья уезжала в поле, забрав с собой и маленьких детей, а возвращалась домой вечером. В хате оставалась только Ольга, топившая печь и готовившая ужин.
С этой дружной, приветливой семьей у моих родителей сложились очень теплые, даже дружественные, почти родственные отношения. Мы ездили к ним несколько лет подряд и продолжали бы ездить, если бы не трагические события в жизни украинской деревни. Началась коллективизация. Однажды зимним вечером 1930 года в нашей квартире раздался звонок. Когда мама открыла дверь, в прихожую вошла закутанная в большой платок женщина: она упала на колени и стала просить, чтобы к ней вышел папа. Мы все едва узнали в пришедшей нашу дачную хозяйку Зозулю. Она, рыдая и причитая, рассказала о том, что их, как тогда говорили, раскулачили, они потеряли все, а ее мужа и сыновей арестовали и увезли в неизвестном направлении. Ее дочерей и невесток с детьми увозят, как они слыхали, куда-то на север. Ей удалось прибежать к нам с вокзала, где сутки будет стоять их эшелон, чтобы попросить папу разыскать ее сыновей и мужа. Но папы уже не было с нами в Киеве. На следующий день, когда бедная женщина уехала, мама взялась за розыск ее родных, пыталась как-то помочь, но ничего не смогла добиться.
В деревню Сподарец мы ехали поездом до станции Мотовиловка, а дальше на телеге через село Плесецкое добирались до нашего села. В деревне мы всегда жили большой, дружной семьей. Из Москвы каждое лето приезжали сестры мамы Вера, Надежда и Елена с мужьями, привозили и моих двоюродных сестер — Ольгу и Леночку Земских. Компания собиралась шумная и веселая. Сестры Булгаковы разговаривали громко и одновременно, перебивая друг друга, пересыпая любой рассказ шутками, остроумными сравнениями, восклицаниями. До конца своих дней буду помнить моих любимых, дорогих, родных тетей, дядю Андрюшу и дядю Мишу. Я закрываю глаза и вижу большой стол, стоящий на веранде дачи, за которым они все сидят, живые и ощутимые. Тогда мне казалось, что эта жизнь будет длиться вечно...
В каждый приезд сестер мамы в Киев мы ездили в дачное место в Бучу, где когда-то стояла дача Булгаковых. Сама дача сгорела, осталась только кухня, превращенная кем-то в жилой дом.
Станция Буча находится между Ирпенем и Ворзелем. Сойдя с поезда, мы шли пешком лесной дорожкой туда, где когда-то стояла дача. Очень красивое это было место, но оно наводило всех на грустные размышления. Ушли из жизни Варвара Михайловна и Афанасий Иванович Булгаковы, не было и их дачи, которую им очень хотелось иметь и которую они строили с энтузиазмом и любовью. Рядом стояли целые и невредимые дачи, принадлежавшие Красовским и Лерхе. Волею судьбы в тридцатые годы в них располагался пионерский лагерь киевского завода «Большевик». И я жила там летом, поскольку моя мама работала на этом заводе.
В конце двадцатых годов никто из наших родственников в Киеве не жил: брат мамы Михаил Афанасьевич и ее сестры жили в Москве, в этом же городе жили сестры моей бабушки Александра Михайловна Бархатова с дочерью и два ее брата — Михаил и Николай Покровские. В Москву уехала от нас Вера Афанасьевна, а двоюродный брат мамы Константин Булгаков уехал в Америку с АРА (затем он жил в Мексике).
Но в Киеве жили два замечательных человека, близкие нашей семье, с которыми мы были связаны крепкими узами любви и дружбы, — это Софья Николаевна Давидович (урожденная Лаппа) и Иван Павлович Воскресенский.
Софья Николаевна была родной тетей (по отцу) жены Михаила Афанасьевича Булгакова — Татьяны Лаппа и самой близкой подругой моей бабушки Варвары Михайловны. Это была высокообразованная энергичная, добрая и заботливая женщина. Волею судьбы она жила в одном доме с нами, даже в одном подъезде. Будучи вдовой и не имея детей, она организовала в своих двух комнатах большой квартиры частный детский сад. Когда мне исполнилось пять лет, меня туда отдали.
Это было необыкновенное детское учреждение, в нем мы рисовали, лепили, клеили, учили стихи, пели, танцевали. Мы ставили спектакли по сюжету разных сказок или времен года. Чтению и письму нас обучала Анастасия Ивановна Худощенко, тети Сонина соседка по квартире, пожилая, милая, интеллигентная женщина. После окончания занятий с ней я успешно прошла собеседование в школе, и меня приняли прямо в третий класс.
О Софье Николаевне я всегда вспоминаю с большим теплом и любовью. Она всегда была рядом с нами и в радости, и в горести. Прошло много лет, и я встретилась с ней в Новосибирске, куда она приехала к холостому внучатому племяннику вести его хозяйство. Последний раз я видела ее в глубокой старости (ей было около девяноста лет), но такой же заботливой и улыбающейся.
Иван Павлович Воскресенский был отчимом моей мамы, ее сестер и братьев. Скромный, не очень разговорчивый, но приветливый, мягкий и добрый человек. Он был врачом-терапевтом. К моей маме он относился с трогательной заботой и вниманием. В те годы, о которых я пишу, уже ушла из жизни Варвара Михайловна, которую, по словам мамы, он любил горячо и преданно. В Киеве жила только мама — единственная из большой и дорогой для него семьи Булгаковых, и всю свою любовь, предназначенную для всех дочерей и сыновей моей бабушки, он отдавал моей маме.
У Ивана Павловича мы бывали довольно часто. Жил он на Андреевском спуске в доме № 38, на втором этаже в большой квартире. Мне запомнилась просторная столовая, в центре которой стоял большой резной дубовый стол, покрытый белой скатертью, а над ним висела бронзовая лампа. Летом на этом столе появлялся лежащий на блюде огромный арбуз. Это было фирменное блюдо Ивана Павловича.
Иногда мама и я приезжали к нему на работу. Он вел терапевтический прием в каком-то учреждении, находящемся на Крещатике. Если мне не изменяет память, это был центральный почтамт. Прием шел на первом этаже. Большую часть небольшого кабинета занимал письменный стол, на котором неизменно стоял деревянный стетоскоп и за которым сидел Иван Павлович всегда в белоснежном халате. Когда мы с мамой входили в его кабинет, он поспешно вставал, целовал нас, усаживал маму в стоящее рядом старое кресло, а меня сажал к себе на колени, выдвигая ящик стола, и говорил: «Ну, ищи», и я находила в нем всегда плитку шоколада, или красивую коробку шоколадных конфет, которые у него никогда не переводились.
Иван Павлович был высокого роста, стройный, всегда подтянутый и элегантный. С этим дорогим для нашей семьи человеком у меня связано событие, которое проходило в Киеве каждую весну. На Подоле организовывалась ярмарка, называвшаяся «контракты». Торговые ряды ее ломились от всевозможных лакомств. Особенно мне запомнилась халва; всевозможных сортов и разнообразные по форме, цвету, размеру, оформлению, вкуснейшие пряники; и нанизанные на веревочку теплые, румяные бублики, посыпанные маком.
Иван Павлович жил совсем недалеко от «контрактов», но мы никогда не заходили за ним, чтобы идти на ярмарку. Он всегда приезжал за нами на извозчике и всегда был в хорошем настроении.
Обходя торговые ряды, Иван Павлович выполнял наши желания, балуя маму и меня, и дело всегда кончалось тем, что мы возвращались домой, нагруженные свертками, кульками и пакетами.
К нам в Киев часто приезжали родственники и мамы, и папы. Однажды, вернувшись из детского сада, я увидела сидящего на диване рядом с мамой, высокого, стройного голубоглазого блондина, похожего на маму, которая подозвала меня к себе и сказала, чтобы я познакомилась с дядей Мишей — Михаилом Афанасьевичем Булгаковым. Он взял меня за руку, улыбнулся мне, спросил, слушаюсь ли я родителей, похвалил за успехи в детском саду и быстро потерял ко мне интерес. До прихода со службы папы дядя Миша разговаривал с мамой при закрытых дверях, к которым я подходила много раз, надеясь, что меня позовут в гостиную. Поздно вечером, лежа в своей постели, я слышала громкий голос моего дяди, который рассказывал, очевидно, веселые вещи, так как из столовой доносился дружный смех взрослых. На другой день я застала Михаила Афанасьевича в гостиной, он напевал арии из опер, аккомпанируя себе на фортепиано.
Я помню еще один приезд Михаила Афанасьевича к нам в Киев. На этот раз он приезжал вместе с писателем Валентином Катаевым и остановился не у нас в доме, а в гостинице, не желая, очевидно, оставлять своего друга в одиночестве. Мама усиленно приглашала обоих жить у нас, но они отказались. Приходили они к нам ежедневно, и опять слышались в нашей квартире громкие молодые мужские голоса, взрывы смеха, фортепианная музыка, а иногда и пение какого-либо доморощенного певца, поклонника оперного искусства и русского старинного романса.
Киевская жизнь нашей семьи в двадцатые годы, как я писала выше, была спокойной и счастливой, и никто не предполагал, что пришедший 1929 год будет ее трагическим концом. Это был год ареста моего отца.
И. Карум
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |