Вернуться к З.Г. Харитонова. Формы диалога с М.А. Булгаковым в современной отечественной прозе (1980-е — 2000-е годы)

2.1. Художественные способы активизации булгаковского подтекста в повести А. Житинского «Внук доктора Борменталя»

А. Житинский стал известен российскому читателю с конца 1960-х сначала как поэт, автор стихотворных циклов «Красная тетрадь», «Ироническая молитва», «Этюды пессимизма». В своем поэтическом творчестве Житинский выступает как тонкий лирик, неожиданно органично соединяющий романтичность, кажущуюся почти детскую наивность1 и тонкую иронию. В конце семидесятых читатели познакомились с его прозой, в которой постепенно все более активно звучала критика существующей социальной реальности.

Одним из немногих исследователей, обративших внимание на дарование писателя, стал А. Пикач. Характеризуя особенности произведений Житинского конца 1970-х и 1980-х годов, критик выделяет три основных начала: фантастика, комическое и лирика. Наличие лирического начала вполне закономерно, если учесть, что автор посвятил стихам около 17 лет своей жизни. Однако лиризм у него не препятствует интересу к прозе жизни, а она, в свою очередь, зачастую тесно переплетается с фантастикой, что и порождает комический эффект. Пикач справедливо заметил, что «Житинский (...) пользуется фантастическими средствами, которые выразительно входят в самый что ни на есть узнаваемый, колоритный быт. Можно при этом искать аналогии в опыте русской классики — Гоголя, Булгакова» [Пикач 1983: 144]. Неудивительно, что в произведениях Житинского обнаруживается булгаковский подтекст. Это особенно заметно в его прозе конца 1980-х годов. Так, критики обратили внимание, что в романе с фантастическим сюжетом «Письмо к милорду» (1987), в котором автор размышляет о противоречиях между реальным социализмом и идеальными представлениями о нем, где он обращается к проблеме социального и научного экспериментирования, сходство проблематики рождает переклички с произведениями Булгакова. Критик А. Анейчик по этому поводу пишет: «Из сегодняшнего дня Житинский смотрит на те же проблемы, что волновали и Булгакова почти три четверти века назад. Естественность поведения живого существа — и неестественность окружающей его действительности. Право человека на социальный и научный опыт — и ответственность за него» [Анейчик 1991: 20]. Тот же автор отмечает, что не только в силу сходной проблематики, но и в силу сходства нравственных позиций Житинский становится своеобразным собеседником Булгакова.

В год столетия М.А. Булгакова Житинский отметил собственное пятидесятилетие, написав повесть «Внук доктора Борменталя», само название которой содержит уже не просто указание на определенную традицию, но и на совершенно явный подтекст. Автор словно вступает со своим предшественником в некое творческое соревнование. В подзаголовке мы читаем: «вариация на тему Булгакова» [Житинский 1991: 20]. Подобное авторское определение способствует и активизации его диалога с читателем. Заглавие свидетельствует о том, что булгаковские герои давно стали для нас не просто литературными персонажами, они, что называется, вошли в нашу жизнь, поэтому объяснять, кто такой доктор Борменталь, уже нет необходимости. Предполагается, что читатель хорошо знаком с повестью М. Булгакова «Собачье сердце» и способен не только оценить авторскую игру, но и принять в ней участие.

Повесть Житинского написана как своеобразное продолжение «Собачьего сердца», в ней получают дальнейшее развитие его сюжетные линии. В этом плане Житинский еще и встраивает свое произведение в известную литературную традицию продолжения и развития ранее созданных сюжетов. В истории литературы хорошо известны ситуации, когда один и тот же автор через годы возвращается к своим героям, продолжая их биографии в новых жизненных реалиях, как поступили, к примеру, А. Конан-Дойль, «убивший», а потом «воскресивший» своего Шерлока Холмса, или Ильф и Петров — с Остапом Бендером в «Золотом теленке». Однако мы также знаем примеры, когда писатель заимствует «чужие» образы, созданные предшественником, и, перемещая их в новый исторический и социальные контекст, наполняет новым смыслом. Подобное заимствование чужого опыта может принимать и форму влияния (как, например, В. Шекспир повлиял на Н. Лескова в «Леди Макбет Мценского уезда» или на И. Тургенева в его «Степном короле Лире»), и пародирования (таково, например, взаимодействие «Дон-Кихота» М. Сервантеса с рыцарскими романами), и литературной игры (что мы видим, к примеру, в цикле рассказов Л. Петрушевской «Новые Робинзоны», «Новый Гулливер», «Новый Фауст» или в повести В. Маканина «Кавказский пленный»).

Наконец, известны примеры, когда писатель «дописывает» продолжение произведения другого автора, своего предшественника. Таков, скажем, проект молодых фантастов «Время учителей», в рамках которого создаются продолжения знаменитых произведений братьев Стругацких.

Напомним, что и сам Булгаков был не чужд подобных диалогических взаимодействий. Например, создавая рассказ «Похождения Чичикова», он обратился к известному гоголевскому персонажу — Павлу Ивановичу Чичикову и к знаменитой истории про «мертвые души». А. Житинский пошел сходным путем: в 1991 году он пишет повесть «Внук доктора Борменталя», действие которой происходит спустя 65 лет, в «постперестроечный» период российской истории.

Повесть «Внук доктора Борменталя» представляет собой своеобразный пример палимпсеста. Н. Автономова во вступительной статье к книге Ж. Деррида «О грамматологии» отмечает, что палимпсест предполагает ситуацию, «когда старую запись можно расшифровать под новой» [Автономова 2000: 74]. Произведение А. Житинского — текст, написанный как бы «поверх» знаменитой повести М. Булгакова. Это, соответственно, побуждает читателя соотносить сюжет «Собачьего сердца», его героев, сам булгаковский замысел с новой его версией, воплощенной в повести современного автора.

В произведениях А. Житинского и М. Булгакова передается настроение человека, живущего в эпоху «рушащихся царств». Действие повести «Внук доктора Борменталя» разворачивается в кризисный период, в начале 1990-х годов, в то время, когда, выражаясь языком Шекспира, «век расшатался».

Оба автора не верят в то, что перемены, начавшиеся в стране, могут привести к лучшей жизни. Происходящее представляется Житинскому в апокалиптических тонах. В уста своего героя писатель вкладывает следующие слова: «По каждому лицу перестройка проехалась гусеничным трактором, каждая маленькая победа запечатана большим поражением, у человека осталась одна надежда — ждать, когда кончится все это. Или когда человек кончится (...)» [Житинский 1991: 21]. Страна оказалась на грани развала. Очевидно, именно это состояние тотальной «разрухи», то есть сама конкретно-историческая и социально-психологическая ситуация побудила Житинского обратиться к творчеству автора сатирических повестей «Собачье сердце» и «Роковые яйца», в которых столь открыто выражен антиутопический пафос. Если булгаковские произведения содержали в себе предупреждение-прогноз, то в повести «Внук доктора Борменталя» речь идет о том времени, когда самые мрачные прогнозы уже сбылись.

Отталкиваясь от известного сюжета, Житинский не просто переписывает его на новый лад, но создает свою оригинальную импровизацию на заданную Булгаковым тему. При этом между писателями возникает своеобразный диалог-полемика. Очевидно, этим можно объяснить и заведомые «ошибки» при интерпретации современным писателем булгаковского сюжета. Так, например, в его повести по ходу развития действия выясняется, что труд профессора Преображенского был высоко оценен советской властью и для его экспериментов даже специально выстроена клиника. Преображенский, якобы, принимал участие и в судьбе детей Шарикова, хотя, как известно, у этого героя Булгакова никаких детей не было. Скорее всего, введение этих сознательных неточностей может быть объяснено стремлением Житинского углубить булгаковские смыслы (не просто Шариков как феномен, а шариковщина как социальный феномен); сделать образы героев более полифоничными, противоречивыми (профессор Преображенский). К тому же подобные неточности обращают на себя читательское внимание, служат своеобразными метами, открывающими диалог-полемику.

Откровенная установка на диалог с автором «Собачьего сердца» дается Житинским не только с первых строк, но буквально с первых «звуков», которыми открывается действие в его повести. Как известно, «Собачье сердце» начинается с внутреннего монолога дворового пса, которого прохожие окрестили Шариком: «У-у-у-у-у-гу-гугугуу! О, гляньте на меня, я погибаю. Вьюга в подворотне ревет мне отходную, и я вою с ней. Пропал я, пропал... и т. д.» [Булгаков 2000д: 290]. Житинский заимствует этот прием, только у него это внутренний монолог не собаки, а человека: «...У-у, как надоела эта жизнь! Словно мчишься по тоннелю неизвестной длины. А тебе еще палки в колеса вставляют. Впрочем, почему тебе? Нам всем вставляют палки в колеса.

Как это ни печально, приходится признать: живем собачьей жизнью, граждане-господа! И не потому она собачья, что колбасы не хватает, а потому, что грыземся, как свора на псарне. Да-с...» [Житинский 1991: 21].

Сходны и композиция этих монологов, и сам характер их повествовательных стратегий. Булгаковский Шарик не просто жалуется на жизнь, на «повара столовой нормального питания служащих Центрального Совета Народного Хозяйства» [Булгаков 2000д: 290], который плеснул кипятком и обварил несчастному псу левый бок, но одновременно в своем монологе он дает (конечно, по-своему) социально-политическую оценку той ситуации, которая сложилась в стране, характеристику разным слоям населения, разным профессиональным группам, сравнивает старую и новую жизнь, разумеется, не в пользу последней:

«Дворники из всех пролетариев — самая гнусная мразь. Человеческие очистки — самая низшая категория. Повар попадается разный. Например, — покойный Влас с Пречистенки. Скольким он жизнь спас. (...) Царство ему небесное за то, что был настоящая личность, барский повар графов Толстых, а не из Совета нормального питания. Что они там вытворяют в нормальном питании — уму собачьему непостижимо. Ведь они же, мерзавцы, из вонючей солонины щи варят, а те, бедняги, ничего и не знают. Бегут, жрут, лакают.

Иная машинисточка получает по девятому разряду четыре с половиной червонца (...)» [Булгаков 2000д: 291] и т. д.

Герой Житинского тоже жалуется на жизнь, «ноет», так как он тоже страдает от холода, и тоже перемежает свой монолог выпадами в сторону власти, сравнивает, как жили «тогда» и «теперь», до и после перестройки:

«Зябко. В вагоне выбито три окна (Ветер свистит. Любопытно: раньше стекол не били? Или их вовремя вставляли? Почему теперь не вставляют? Стекол, видите ли, нет. Куда делись стекла? не может быть, чтобы их перестали производить, равно как перестали производить винты, гайки, доски, ложки, чашки, вилки, кастрюли и все прочие предметы. (...) холодно (...) какие-то мерзавцы разбили стекла. Хотелось бы их расстрелять из пулемета. (...)» [Житинский 1991: 21].

В этом монологе героя одновременно явно слышны и отголоски рассуждений Преображенского из повести Булгакова. Читая о разбитых окнах, которые раньше вставляли, а теперь стекла куда-то исчезли, как, впрочем, и многое другое, нельзя не вспомнить и знаменитый монолог профессора по поводу пропавших калош:

— Не угодно ли — калошная стойка. С 1903 года я живу в этом доме. И вот, в течение этого времени до марта 1917 года не было ни одного случая (...), чтобы из нашего парадного внизу при общей незапертой двери пропала бы хоть одна пара калош. (...) В марте 17-го в один прекрасный день пропали все калоши, (...) три палки, пальто и самовар у швейцара. С тех пор калошная стойка прекратила свое существование. (...) Я не говорю уже о паровом отоплении. Не говорю. Пусть, раз социальная революция — не нужно топить. (...) Почему убрали ковер с парадной лестницы? Разве Карл Маркс запрещает держать на лестнице ковры? Разве где-нибудь у Карла Маркса сказано, что 2-ой подъезд Калабуховского дома на Пречистенке следует забить досками и ходить кругом через черный двор? Кому это нужно? (...)» [Булгаков 2000д: 317].

О явной, почти цитатной, перекличке мыслей профессора Преображенского и героя Житинского позволяет говорить и следующий фрагмент из монолога внука доктора Борменталя:

«Я не люблю народа. (...) Раньше не любил правительство и большевиков. Точнее, правительство большевиков. Теперь же любви к правительству прибавилось, а любовь к многострадальному народу куда-то испарилась»2 [Житинский 1991: 21].

Действие в повести Житинского происходит «в деревне с нежным названием Дурыныши» [Житинский 1991: 22], где и живет со своим семейством Дмитрий Генрихович Борменталь. Ему 37 лет, он, по его собственным словам, «неплохой профессионал», заведует хирургическим отделением больницы. В Дурыныши он переехал, чтобы иметь возможность ездить в город и «присутствовать на операциях учителя» [Житинский 1991: 22]. Подобное представление вновь заставляет вспомнить пару «учитель-ученик», профессор Преображенский — Борменталь.

Название Дурыныши, где разворачиваются события, конечно, говорит само за себя, как, скажем, название города Глупов у М.Е. Салтыкова-Щедрина, столь почитаемого Булгаковым. Вообще созданный Житинским образ деревни многими нитями связан и с «Историей одного города», и с повестью «Собачье сердце». Так, мы узнаем, что основали Дурыныши потомки Полиграфа Шарикова, которые расплодились и составили основную массу населения («Здесь почти каждый внук или внучатый племянник Шарикова» [Житинский 1991: 55]). Таким образом, идея распространения шариковщины получает у Житинского свое буквальное воплощение. Блюстителем порядка в Дурынышах является старший лейтенант Заведеев, сама фамилия которого по звучанию уже напоминает щедринского градоначальника Угрюм-Бурчеева, представляющего гротескное выражение деспотичной и грубой власти. Такова и функция Заведеева в произведении Житинского.

В повести «Внук доктора Борменталя» царит настроение всеобщего неблагополучия и катастрофичности. Оно передается даже через пейзажные образы, которые возникают в начале произведения:

«Доктор Дмитрий Генрихович Борменталь вышел на платформе Дурыныши, протянувшейся в просторном поле неубранной, уходящей под снег капусты. Нежно-зеленые, схваченные морозцем кочаны тянулись правильными рядами, как мины. Кое-где были видны попытки убрать урожай, возвышались между рядами горы срубленных капустных голов, напоминающие груды черепов с полотна Верещагина «Апофеоз войны» (...)» [Житинский 1991: 22].

Действие происходит в то же время года, что и в «Собачьем сердце»: тот же декабрь, правда, не конец его, а начало. Следует заметить, что события многих булгаковских произведений разворачиваются зимой, и, как правило, с ней связана не рождественская сказка, а тема смерти. Драматичность событий усиливается благодаря описанию холода, царящего в природе. Однако для Булгакова всегда была важна оппозиция «внешний мир — дом». Дом у него является тем местом, где человек может почувствовать себя защищенным и обрести покой. Так, по поводу дома Турбиных В. Малахов справедливо заметил, что он «замечательно сочетает дружескую открытость и надежную укрытость и, неизменную при всех перипетиях судьбы, отрадную, уютную защищенность» [Малахов 2000: 330]. Однако в эпоху исторических катастроф дом больше не может оставаться крепостью: «разруха» проникает и в квартиру профессора Преображенского, и в комнату Максудова из «Театрального романа», и в уютный подвальчик Мастера. В конце концов, желая защитить своих героев от вторжения враждебного им внешнего мира, М. Булгаков позволяет Мастеру и Маргарите обрести «вечный приют» как можно дальше от грешной земли: «Туда, туда. Там ждет уже вас дом и старый слуга, свечи уже горят (...)» [Булгаков 1999: 407], — говорит Воланд героям на прощание. Для любимых героев Булгакова жизнь не гибнет окончательно в историческом хаосе, если сохраняются ценности дома.

В повести Житинского этой надежды на светлый финал уже не существует. Дом Борменталя с самого начала предстает как обитель хаоса. О приходе доктора в коттедж сказано:

«Он возник в комнате (...) посреди переездного трам-тарарама, с которым вот уже неделю не могла справиться семья. Среди полуразобранных чемоданов и сдвинутой мебели странным монстром выглядел старинный обшарпанный клавесин с бронзовыми канделябрами над пюпитром» [Житинский 1991: 23].

Даже в Новый год дом не был полностью приведен в порядок: «В наспех прибранной гостиной, между елкой и клавесином, под старым абажуром был накрыт стол с небогатой снедью (...)» [Житинский 1991: 38].

Как мы видим, в данном случае Житинским обыгрываются знаковые детали интерьера дома Турбиных из «Белой гвардии»: «В бронзовой лампе вспыхнул розовый свет и залил весь угол. Пианино показало уютные белые зубы и партитуру Фауста (...)» [Булгаков 2000а: 33]. Беспорядок царит и в доме Турбиных перед отъездом Тальберга: «(...) в комнате противно, как во всякой комнате, где хаос укладки, и еще хуже, когда сдернут абажур с лампы. Никогда. Никогда не сдергивайте абажур с лампы! Абажур священен» [Булгаков 2000а: 30].

В повести Житинского «булгаковские вещи» — детали интерьера турбинской квартиры, создающие атмосферу уютного и закрытого от бурь внешней жизни пространства — попадают в новый, чуждый им контекст, и сам образ дома интерпретируется современным писателем по-новому. Если у Булгакова в «Белой гвардии» после отъезда Тальберга жизнь дома хотя бы отчасти снова входит в свое русло, а хаос становится лишь временным явлением, то у Житинского конца хаосу не предвидится. В повести «Внук доктора Борменталя» абажур, клавесин, елка — все выглядит смешным и неуместным. Возникает парадоксальная ситуация: заимствованные булгаковские образы, являющиеся в романе «Белая гвардия» и в пьесе «Дни Турбиных» знаками нормы, символами уюта и тепла, без которых дом не может существовать, в произведении Житинского меняют свою функцию, они усугубляют впечатление всеобщей разрухи.

Мотив «хаоса», который становится в повести «Внук доктора Борменталя» ключевым, предопределяет обращение к сюжетной ситуации «Собачьего сердца». Одним из главных событий здесь тоже становится операция по созданию человека из собаки. Символично, что фактическим инициатором этой операции в повести «Внук доктора Борменталя» становится Швондер. Как мы помним, у Булгакова научный эксперимент происходил на фоне эксперимента социального, политического. Писатель предупреждал о недопустимости экспериментирования не только над природой, но и над историей. В связи с этим неудивительно, что именно Швондер, который и в повести Житинского олицетворяет тип партийного функционера, передает Борменталю дневник его деда, в котором Борменталь-старший воссоздал весь ход операции. Швондер тоскует по Полиграфу Шарикову, загубленному, как он считает, врагами революции, и надеется, что доктор сможет его вернуть.

У Булгакова, как мы помним, появление на свет Шарикова в результате пересадки дворовому псу гипофиза Клима Чугункина было в значительной степени неожиданностью для экспериментатора — профессора Преображенского, а в повести Житинского внук доктора Борменталя вполне сознательно следует записям своего деда и полностью копирует процесс превращения, в результате чего и появляется Дружков.

С Борменталем-внуком, как и с его литературным предшественником, связан мотив ученичества, но в данном случае оно превращается в школярство. Очевидно, именно поэтому нам вообще не показан ход операции. Само это событие оказывается, так сказать, за кадром. Впервые мы видим Дружкова уже в сцене его одевания, которой автор намеренно придает сниженный, комический оттенок. Мы слышим реплику Борменталя, адресованную жене: «Мариша, трусы! Быстро!» [Житинский 1991: 34].

У Булгакова Борменталь не просто слепо следует за учителем, наблюдая, как развивается его эксперимент, но в момент, когда опасность распространения шариковщины становится очевидной, проявляет большую решимость, чем Преображенский, в сознании которого возникает неразрешимое противоречие между идеей незыблемости извечных гуманистических ценностей, запретом на насилие и пониманием опасности шариковых, несущих гибель всему, что дорого человеку культуры. Борменталю эти душевные мучения не свойственны. Он готов пойти на отчаянный поступок: «(...) я сам, на свой риск накормлю его мышьяком. Черт с ним, что и папа — судебный следователь» [Булгаков 2000д: 275]. В результате, как мы помним, именно благодаря его инициативе Полиграф Шариков был возвращен в свое исходное «собачье» состояние. Как уже было замечено исследователями, сама эта сцена повторной операции имеет важный подтекст: Булгаков нарушил традицию, чрезвычайно значимую для русской литературы, идущую, как минимум, со второй половины XIX века, — преклонения интеллигенции перед народом. По этому поводу критик М.А. Золотоносов пишет: «В «Собачьем сердце» Булгаков опровергает «обожествление» народа, понимание его как носителя положительных ценностей и плодотворных программ поведения (идеи, набравшие исключительную силу благодаря авторитету своих проводников, среди которых на первом месте Л.Н. Толстой и Ф.М. Достоевский)» [Золотоносов 1989: 167]. В повести «Собачье сердце» показано, что распространению зла можно поставить преграду. Пожалуй, в этом и заключается один из уроков этого произведения, впрочем, как всегда, не услышанный современниками.

В повести Житинского его «новый» Борменталь лишен опыта своего деда, он видит в копировании эксперимента путь к славе и не задумывается о том, к чему он может привести. Дмитрий Генрихович надеется, что эксперимент принесет ему известность и позволит вырваться из ненавистных Дурынышей. «Они еще услышат о Борментале!» [Житинский 1991: 30] — восклицает он.

В «Собачьем сердце» ассистент профессора Преображенского представлен как «интеллигент новой формации»3, а в повести Житинского мы наблюдаем явное «вырождение» этих качеств у «внука» булгаковского героя. Здесь, наоборот, подчеркивается бездеятельность Дмитрия Генриховича, его мягкотелость, словно знаменитый штамп «гнилой интеллигент», долгие годы насаждавшийся в стране Советов, в конце концов, внедрился в сознание самой интеллигенции. Так, в самом начале повести читаем:

«Борменталь (...) не спеша, походкой хозяина, направился к крыльцу. На ходу отмечал, что нужно будет поправить в хозяйстве, где подлатать крышу сарая, куда повесить летом гамак, хотя приучен к деревенской и даже дачной жизни не был и мастерить не умел. Мечтал из общих соображений» [Житинский 1991: 23].

Как видим, образ героя Житинского по отношению к своему литературному «предку» трансформируется и превращается в жаждущего славы обывателя. Неудивительно, что Борменталь у Житинского не делает никаких попыток обучить Дружкова чему-либо. Попытки привить «лабораторному» человеку какие-то знания о жизни предпринимают жена доктора Марина и его дочь Алена. Однако эти знания имеют весьма специфический характер. Марина учит Дружкова говорить, и первыми его словами становятся «демократия» и «гласность». Здесь мы вновь видим смену вектора интерпретации: как известно, у Булгакова пользоваться политической лексикой Шарикова научил Швондер, а у Житинского эта функция переходит к жене Борменталя.

Вообще Марина в повести предстает как своеобразный «осовремененный» женский инвариант Швондера, с той лишь поправкой, что она — общественный деятель с «демократическим уклоном». Марина полностью поглощена политическими страстями, поэтому дела домашние, семейные отходят для нее на второй план. В начале повести, когда Борменталь возвращается домой из поездки в Москву, между ними происходит примечательный диалог:

— Митя, ты слышал? Шеварнадзе ушел! — сказала она с надрывом.

— От кого? — беспечно спросил Борменталь.

— От Горбачева!

— Ну не от жены же... — примирительно сказал Борменталь.

— Лучше бы от жены. Представляешь, что теперь будет?

— А что будет?

— Диктатура, Митя! — воскликнула Марина, будто диктатура уже въезжала в окно» [Житинский 1991: 23].

Именно Марина была инициатором и организатором митингов и демонстраций, проходящих в Дурынышах.

Швондер же предстает в повести как старый, одинокий, больной старик, у которого остались лишь одни воспоминания о его партийном прошлом. Иногда его приглашают выступить перед школьниками, но в основном он совершенно один. Орденоносец, получивший от власти привилегии за свои заслуги, Швондер живет в отдельном коттедже. Знакомя нас с этим героем, Житинский вновь обыгрывает такую важную знаковую деталь, как елка из булгаковского романа «Белая гвардия». Однако если там это символ Рождества, надежды на единение и счастье, на новую жизнь, то в повести Житинского елка в доме Швондера, украшенная его «памятными, за отличную службу, юбилейными, членскими и прочими значками» [Житинский 1991: 38], символизирует крах прежних иллюзий. И вся эта «новогодняя» ситуация воспринимается как грустная пародия на праздник: «Старенький телевизор в углу показывал что-то предновогоднее, развлекательное, глубоко чуждое. Швондер на него и не смотрел. Он перечитывал старые дела (...)» [Там же].

У Житинского этот герой несколько модифицируется, превращаясь из советского бюрократа, говорящего канцелярскими штампами, в солдафона, привыкшего изъясняться с помощью приказной лексики. «Я здесь командую!» [Житинский 1991: 25] — по поводу и без повода заявляет он. Швондер постоянно ходит в шинели, как будто прячась в нее от новой жизни, он по-прежнему воюет с «контрой», правда, не с помощью доносов, а в основном на словах. Интересна и такая деталь: Швондер у Житинского почти глухой, он произносит, как заученные реплики старой роли, свои приказы, но сам их не слышит, как не слышит и то, что говорят окружающие ему в ответ. Он заперт в свой футляр, в свой уже ушедший век. Ему даже прощается то, что в 30-е годы он писал доносы и стал виновником гибели старшего Борменталя, как, впрочем, и многих других «врагов народа». Примечательна реплика медсестры Кати: «Не обращайте внимания, он всегда так говорит. Привычка.» [Житинский 1991: 27]. Действительно, Швондер у Житинского еще кричит, изображает из себя хозяина жизни, стража порядка, но фактически перед нами человек, проигравший, растерявший все, чужой в этой новой и непонятной для него жизни. Вот почему Швондеру так важно вернуть Полиграфа Шарикова, для него это все равно, что вернуть свою молодость, повернуть историю вспять.

Тип «нового человека», явившегося «продуктом» эксперимента, в повести «Внук доктора Борменталя» тоже трансформируется. Это отражается уже в выборе имени: вместо булгаковского Шарикова, появляется кооператор Василий Дружков, сама фамилия которого предполагает дружелюбие. Как и у Булгакова, пес, став человеком, приобретает и новые качества. Если в повести «Собачье сердце» Шариков стал носителем агрессивного, злобного начала и внес разруху в дом профессора Преображенского, раньше являвший собой воплощение нормы, то Дружков, напротив, стремится жизнь Дурынышей упорядочить, приблизить к нормальной. Он основал кооператив «ФАСС» и облагодетельствовал окрестных бездомных собак, дав им работу — возможность служить. Также он предложил и жителям деревни работать в его кооперативе, быть проводниками для собак. В духе нового времени Житинский наградил Дружкова предпринимательским даром. Его дело процветало, появились и внешние приметы благосостояния — личный «Мерседес», на котором руководитель кооператива разъезжал по окрестностям. Он пытался улучшить и жизнь дурынышцев: отремонтировал столовую, больницу. Но жители деревни не откликнулись на призыв Дружкова работать в кооперативе. Ему помогали только школьники; взрослые дурынышцы, напротив, предпочитали ничего не делать, пить водку и ругать власть, а заодно и Дружкова. Все его начинания вызывали у жителей деревни только злобу. Даже Марина осуждает его деятельность: «Васька ходит к Швондеру, поет с ним революционные песни, а сам уже все скупил. Продукты скупил, дома скупил, сейчас на землю зарится...» [Житинский 1991: 49].

Дружков пытался преодолеть всеобщее озлобление и враждебность. Житинский даже наделил его некоторыми чертами профессора Преображенского. Вспомним знаменитые изречения булгаковского героя о том, что на животное, на какой бы стадии развития оно ни стояло, можно воздействовать лишь лаской, вспомним его высказывания против насилия. У Житинского Дружков пытается примирить людей и собак: «Не надо никого осуждать. Я тут недавно одну книгу прочел. Хорошая книга. Там написано: «Не судите да не судимы будете». Простите нас все, мы добра хотим. Запущена земля, конуры обветшали, пищи мало. Грыземся. Виноватых ищем. (...) Вот сейчас цепь сняли, и собака радуется, старается для пользы общего дела.» [Житинский 1991: 60—61].

Конечно, Дружков предстает в повести Житинского отнюдь не бескорыстным благодетелем, а именно коммерсантом, которому не чужды прагматизм, забота о теплом месте под солнцем. Дружков выкупает у райздрава коттедж, в который собирается переселиться. «Благодаря» его деятельности начинают закрываться медицинские учреждения. Интересно, что сам характер дискурса Дружкова — косноязычие, совмещение несовместимого, использование известных изречений, речевых клише, лозунгов и наполнение их новым, «своим» смыслом — свидетельствует о том, что ему и от Шарикова по «наследству» кое-что досталось. Если его литературный предшественник использовал в своих, сугубо прагматических целях революционные лозунги и штампы, то Дружков (тоже в духе времени) — цитаты из Священного писания. Впрочем, Житинский сохранил и «революционные» корни своего персонажа, тем более что в реальности 1990-х именно бывшие партийные и комсомольские работники превратились в наиболее преуспевающих бизнесменов.

С булгаковским профессором Преображенским Дружкова в повести Житинского связывает сразу несколько сюжетных линий. Прежде всего, конечно, линия эксперимента. «Лабораторный человек» сам становится инициатором новых опытов. Он предложил Дмитрию Георгиевичу Борменталю провести в только что отремонтированной клинике целую серию операций по превращению собак в людей. Причем мотив, которым руководствуется Дружков, исключительно благой: если дурынышцы — «испорченный народ», как он их определяет, значит, надо сотворить новых людей, которые бы не пили, не бездельничали, а работали, были в прямом смысле слова новыми. Здесь сразу же возникает параллель между Дружковым и революционерами-экспериментаторами, которые из «старого человеческого материала» хотели воспитать «нового человека»: «Вы новых людей, говорят, семьдесят лет делали. Наделали. Теперь мне дайте», [Житинский 1991: 56] — говорит Дружков.

Однако, как заявил терапевт Самсонов доктору Борменталю, «в обстановке всеобщего озверения очеловечивать собак — негуманно. Людей сначала очеловечьте» [Житинский 1991: 35].

Это «озверелое» окружение не могло простить Дружкову его преуспевания. Как когда-то в повести Булгакова пять комнат профессора Преображенского казались представителям домкома непозволительной роскошью, и они добивались равенства нищих, хотели все поделить, так и в повести «Внук доктора Борменталя» изображается вечная ненависть нищих к богатым. Только здесь она приобретает гораздо более страшный, зверский вид.

А. Житинский, наследуя булгаковский образ-мотив разрухи, воцарившейся, прежде всего, в умах людей, делает его доминирующим, поэтому и шариковщина становится у него вездесущей, победительной силой. Жители Дурынышей не способны по-человечески чувствовать и мыслить. У Булгакова неизменно присутствует антитеза: норма (порядок) — хаос, и норма все же побеждает. Примечательно суждение С. Фуссо о характере финала «Собачьего сердца»: «осуществленное Преображенским превращение не в состоянии уничтожить прошлое: новое существо — всего лишь Клим Чугункин «в сочетании» с несколькими собачьими повадками. И хотя ничего, кроме неприятностей, этот «новый человек» не приносит, сама мысль о том, что в действительности еще не все пропало, что человеческие преобразования не окончательны и не бесповоротны, приносит несказанное облегчение» [Фуссо 1991: 32]. Житинский же изображает мир в том состоянии, когда «все пропало», поэтому для «нормы» места нет. Шариковщина, как моровая язва, поразила всех и вся.

В повести Житинского и Дружков, и Швондер переживают крах. В итоге каждый из них по-своему оказывается жертвой нового времени. Как это ни парадоксально звучит, но здесь Дружков погибает в результате распространения и торжества агрессивной, злобной шариковщины. Он со своим практическим умом и организаторскими способностями попадает в абсурдный мир тупости и злобы. Как и следовало ожидать, заканчивается этот эксперимент гибелью «подопытного».

Через все произведение Житинского проходит мотив озверения людей, тем более что речь идет о потомках люмпен-пролетария Клима Чугункина4. Этот мотив получает свое наиболее яркое выражение в финале. Житинский вновь отталкивается здесь от булгаковской цитаты. Но по принципу обратной перспективы он заимствует ее из первой главы «Собачьего сердца», в которой мы видели несчастного пса — жертву бессмысленной жестокости людей:

«тело мое изломанное болит, надругались над ним люди достаточно (...) поползу я на животе, ослабею, и любой спец пришибет меня палкой насмерть. И дворники с бляхами ухватят меня за ноги и выкинут в телегу...» [Булгаков 2000д: 291].

В финале повести Житинского, словно по закону гиперболы, мы видим уже не одно «изломанное» собачье тело, а настоящее побоище, устроенное людьми. Автор не скупится на натуралистические подробности, чтобы показать, до какой степени дошло озверение:

«Началось избиение.

Псов ловили сетями, подцепляли крючьями и забрасывали живым, копошащимся, окровавленным и стонущим клубком в открытые двери фургонов. Озверевшие от охоты санитары с матом и угрозами носились по площади, круша крючьями направо и налево. Снег стал красен от крови. Энтузиасты из местного населения во главе с Пандуриным организовали живую цепь, не выпускавшую собак из смертельного котла. (...) Дружков (...) успев схватить первое, что попалось ему под руку, — бронзовую копию памятника Преображенского с собакой, (...) ринулся в гущу бойни, рыча от бессилия и ненависти, но был схвачен Заведеевым и двумя доброхотами. (...) Все было кончено в полчаса. Разгоряченные бойней жители разошлись. На площади остались лишь кровавые пятна и клочья шерсти» [Житинский 1991: 61—62].

Доктор Борменталь в силу своего интеллигентского слабоволия даже не попытался спасти Дружкова, воспрепятствовать происходящему на его глазах насилию. Он, как и профессор Преображенский, сознает, что «очередной эксперимент провалился» [Житинский 1991: 63] и считает единственным выходом — вернуть Дружкова в собачье состояние:

«Благом для Василия будет снова сесть на цепь и ждать ежедневной похлебки» [Там же].

Правда, в дневниковых записях младший Борменталь признает свою вину:

«Но виноват-то я, больше никто. Задумал создать человека естественного в неестественной обстановке...» [Житинский 1991: 62].

В этой фразе обратим внимание на выражение «человека естественного». Можно заключить, что Житинский с точностью до наоборот меняет трактовку образа «лабораторного человека»: цель эксперимента в его повести — попытка вернуться к естеству, так сказать, «отряхнув прах» Чугункиных и Шариковых «со своих ног», но эта попытка провалилась.

Трагизм финала усугубляет Эпилог. Он написан в форме милицейского документа, подписанного участковым дурынышевского поселкового Совета старшим лейтенантом Заведеевым. Это протокол задержания дочери Борменталя Алены. Текст документа особенно ярко выражает абсурд жестокой реальности. Сухой и одновременно косноязычный стиль протокола лишь подчеркивает страшную нелепость произошедших событий: «учащаяся дурынышеской школы Борменталь Е.Д.» [Житинский 1991: 63] была задержана «по обвинению во взломе поселкового Совета» [Там же], где содержалась собака, подозреваемая в бешенстве. «Попытка выпуска на волю бешеной собаки была пресечена жителем деревни Дурыныши Пандуриным Ф.Г., который доставил гражданку Борменталь в отделение. Бешеная собака по кличке Дружок застрелена Пандуриным Ф.Г. при попытке к бегству на автомобиле марки «мерседес» (...)» [Там же].

Итак, крах надежд переживают практически все герои. Да и взгляд самого автора тоже весьма пессимистичен. Вечные ценности, в которые неизменно верил Булгаков, у Житинского обречены на гибель: нет ни «вечных звезд», ни «вечного дома», ни «вечной любви». Надо всем торжествует даже не «меч», а просто тотальная «разруха» и всеобщая шариковщина.

Заканчивая анализ повести Житинского «Внук доктора Борменталя», сформулируем основные выводы. Прежде всего, в произведении реализованы многообразные художественные способы активизации булгаковского подтекста. Во-первых, появились новые трактовки «старых» персонажей (Швондера, профессора Преображенского). Во-вторых, герои повести «Собачье сердце» послужили своеобразными «прототипами» для создания новых образов, причем иногда у героя оказывается несколько совершенно разных прототипов. В-третьих, и это самое главное, между двумя текстами возникает диалог-полемика, в результате которого булгаковские смыслы получают новое развитие в современном произведении.

Примечания

1. О кажущейся простоте стихотворений Житинского из сборника «Снежная почта» критик Ю. Колкер пишет в статье «В поисках утраченной легкости»: «И детскость тут мнимая: тридцатилетний влюбленный переживает любовь с непосредственностью и чистотой юноши. Вместе с тем жизненный опыт, опыт до-поэтический, до-чувственный, присутствует в поэте и учит его тому, чего не хочет знать пылкая, а подчас и бессовестная юность: горацианству, довольству малым; тому, что нужно уметь ценить подарки судьбы. Поэт не считает себя автором первого ряда, а просто пишет о том, что чувствует. Стихотворения Житинского прозрачны, открыты и даже несколько наивны» [Колкер 2002: http://yuri-kolker.narod.ru].

2. Преображенский при встрече с представителями домкома заявил, что не любит пролетариат.

3. «Борменталь — это интеллигент уже новой (советской) формации, не имеющий будущего. Шариковы его достанут. Это человек долга, мужества в экстремальной ситуации...» [Немцев 2002: http://pbunjak.narod.ru].

4. Кстати, очевидно, неслучайно в повести «Внук доктора Борменталя» так никто и не узнал, что за человек был некий найденный на дороге погибший, от которого Дружку пересадили гипофиз. Дважды поднимается этот вопрос, но Житинский так и не дает на него ответа. Так что Дружкову, в отличие от Шарикова, незачем кичиться своим «пролетарским происхождением», он из числа тех, кто делает себя сам.