Современное булгаковедение развивается в нескольких плоскостях. Публикация, описание и первоначальный анализ текстов (наиболее разработанная область изучения творчества писателя) и толкование содержащихся в текстах реалий или культурологических мотивов сочетаются с философской интерпретацией «идей», в первую очередь этического и онтологического порядка (проблемы добра и зла, жизни и смерти, истины и лжи и т. д.), а также попытками целостного постижения художественной концепции. Наибольшее внимание исследователей привлекает последний роман писателя, занявший в силу различных обстоятельств исключительное место в русской литературе XX века. Все исследователи творчества М. Булгакова и в первую очередь его романа «Мастер и Маргарита» (в дальнейшем — МиМ) в той или иной мере сталкиваются со множеством тайн, окружающих это произведение, указывают на наличие в нем самом и за его пределами разнообразных загадок, пронизывающих все его уровни, сопряженных как с историей создания, так и генезисом отдельных образов и мотивов, с обстоятельствами жизни автора. Для изучающих наследие писателя привычны названия работ, в которых отражено это ощущение присутствия «тайны», некоего «криптографического ключа», возникающее при чтении МиМ. Так, С. Иоффе называет свою статью «Тайнопись в «Собачьем сердце» Михаила Булгакова» (Иоффе 1991); И. Галинская посвящает альбигойским мотивам работу «Криптография романа «Мастер и Маргарита» Михаила Булгакова» (Галинская 1986; ср. название ее статьи: «Ключи даны: Шифры Михаила Булгакова» — Галинская 1989); Л. Паршин в заглавии своей книги также использует слово «загадки» («Чертовщина в Американском посольстве в Москве, или 13 загадок Михаила Булгакова» — Паршин 1991); Э. Малоу называет диссертацию ««Мастер и Маргарита»: Текст как шифр» (Mahlow 1975, ср. Barratt 1987); флер загадочности отражен и в названиях статей других ученых: «Тайнодействие в «Мастере и Маргарите» (Кораблев 1991), «О тайнописи в романе «Мастер и Маргарита»» (Ржевский 1990) и т. д. В разноголосице мнений о жанре романа среди сопоставлений его с волшебной сказкой (Хойзингтон 1981), романом-мифом (Haber 1975, Йованович 1982, Гаспаров 1988), сатирическим и фантастическим романом, мистерией (Miln 1977), «мениппеей» (Приходько 1979, Галинская 1986, Вулис 1989) встречается и дефиниция «роман тайного знания» (Круговой 1982: 220).
Отчетливо ощущаемая склонность автора к конструированию криптографического уровня произведения, его «эзотерическое» звучание приводили к попыткам прояснения всего имплицитного в романе, явственно осязаемого, несмотря на «отвлекающие» сюжетные ходы, определенную «занимательность», фантастические ситуации, игровые моменты, гротескные эпизоды и пародийные сцены. В результате усилий ученых многие проблемы, возникающие в связи с «тайнами» МиМ, были сформулированы и частично разрешены, однако далеко не все в работах исследователей может быть воспринято безоговорочно, многое требует уточнений, а порой и пересмотра.
«Таинственное» чаще всего пытались объяснить проекциями религиозного плана, преобладающей при этом оказалась фокусировка на христианском мифе. Первоначально ученые шли по пути сопоставления с евангельским сюжетом (Краснов 1969, Pope 1977, Йованович 1980, Haber 1985, Яновская 1983, Pittman 1991 и др.) и анализа расхождения с ним (Krugovoi 1985, Йованович 1982; Pruitt 1981, Ericson 1974 и др.). Постепенно круг источников МиМ был значительно расширен, в него вошли Евангелия от Никодима, Филиппа и Фомы, книги Фаррара и Ренана, Штрауса и И. Флавия, ряд апокрифических сказаний и пр. Последнее лишь усилило разноголосицу мнений; одни авторы ощущали антихристианскую направленность романа в целом (К. Икрамов, Л. Кацис); другие акцентировали внимание на романе Мастера, как имеющем силу «документа», «угаданной» подлинной истории прихода Мессии к человечеству (Г. Лесскис, Л. Яновская, М. Йованович и др.); третьи говорили о евангельском сюжете как аналоге судьбы Мастера и о «полемическом отношении романа к каноническому источнику» (Schonfeld 1967, Гаспаров 1988 и др.).
Вместе с тем при всей своей ориентации на сакральный прообраз, сохраняя наложенный на вводимую и оспариваемую христианскую концепцию общий тонус мистериальности, Булгаков не пренебрегает и «сигналами», имеющими отношение к другим религиям, верованиям, религиозно-мистическим системам, охотно используя весь спектр возможностей, предоставляемых культурой. Не вдаваясь в дискуссию относительно широты и специфики познаний писателя в обсуждаемой области, отметим закономерное появление работ, связывающих «тайны» МиМ с другими историко-культурными контекстами. Изучая космологию романа, анализируя булгаковскую концепцию добра и зла, образную систему МиМ, исследователи приходят к выводу о существовании в нем отголосков гностицизма (Круговой 1979, Mikulasek 1989, Бэлза 1991 и др.) и манихейства (Глоба 1993), богомильства, альбигойства, зороастризма и прочих доктрин (Ericson 1974, Круговой 1979, Tikos 1981, Pruitt 1981, Каганская, Бар-Селла 1984, Barratt 1987: 310, Галинская 1986, 1989). Однако в чистом виде ни в творчестве Булгакова в целом, ни в романе МиМ не реализуется ни одна из религиозно-мистических доктрин, они существуют чаще всего в виде проекции и «знаков», в тесном переплетении и взаимодействии с другими аналогичными системами, образуя некий вариант собственной герметической «системы», осложненной противоречиями, порожденными самим принципом подобного «бриколажного» синтезирования. В этом смысле любое сужение внетекстовых связей романа, попытка жесткого привязывания к какой-либо одной традиции неизбежно приводит к обеднению текста, лишая его многих глубинных смыслов и противореча принципам его конструирования. Любой образ булгаковского романа предполагает множественность разновременных и разноприродных отсылок.
Сказанное в полной мере касается чисто «эзотерических» проекций МиМ. Так, «иррациональное» звучание романа, присутствие в нем одновременно и «рациональной», и «сверхъестественной мотивировки событий» (Соколов 1991: 57) ученые в одних случаях объясняли наличием магического «тонуса» (Гаспаров 1988), в других — отголосками ритуалов масонских лож (Йованович 1989, Лакшин 1990, Золотоносов 1991, Косович 1991) или знанием «тайных пластов московской жизни 20-х гг.» (Глоба 1993: 60). Однако, как представляется, все реалии, ситуации, образы МиМ и в этом случае входят в состав сразу нескольких ассоциативных цепочек, соотносясь одновременно с разными пластами культуры. Ни один «эзотерический» образ из вводимых в текст МиМ не остается в нем изолированным и неизменным и, как правило, эксплицируется отнюдь не двумя-тремя разрозненными деталями, а целым пластом образности, имеющим важнейшие конструктивные функции и играющим существенную роль в процессе смыслообразования. Кроме того, он предстает в тесном сплетении с другими «эзотерическими» образами и кодами, порой просто не замечаемыми. Так, в частности, полностью ускользнула от исследователей возможность прочтения МиМ в алхимическом ключе, прямо диктуемая «магической» тональностью и масонскими коннотациями романа (впрочем, разрозненность наблюдений над его «магическим» началом и непроясненность смысла введения нескольких отмеченных учеными «масонских» реалий также очевидны). Осталось в тени и «число», один из заметных концептов булгаковского творчества в целом: предположения о его неслучайном характере редко шли дальше его возведения к какому-либо одному источнику, чаще всего к доктрине христианства (Г. Круговой, Б. Соколов, D. Lowe, B. Beatie, Ph. Powell), или приписывания тем или иным числам окказиональных объяснений, отвечающих собственным концепциям. Иными словами, можно с полным основанием говорить о том, что до сих пор вопрос о «эзотерическом» в романе МиМ во всех его проявлениях не становился объектом специального изучения и осмысления. Правомерность работы в намеченном ключе обусловлена не только малой изученностью проблемы, но и устойчивостью интереса писателя к «эзотерической» культуре и частотностью обращения к ее образам. Без учета «эзотерических» пристрастий Булгакова, без осмысления причин настойчивого включения соотносимых с ними явлений и образов в художественное творчество невозможно ни создать достоверную концепцию его творчества в целом, ни осмыслить те глобальные трансформации, которые оно переживает в 30-е гг., когда исходное балансирование МиМ между «сатирическим» (в духе Ильфа и Петрова) и «фантастическим» романом завершилось качественной трансформацией первоначального замысла, изменением общей авторской стратегии и существенных параметров романа, его смысловых перспектив. Последнее диктует основные задачи исследования — выявление и изучение корпуса материалов, имеющих отношение к «эзотерическим» напластованиям романа, выявление наиболее значимых для Булгакова эзотерических кодов, специфики их восприятия и введения в художественное единство, выяснение механизмов трансформации традиции, логики соотнесений используемых кодов с другими эзотерическими кодами, определение специфики их функционирования и осмысление их роли в генерировании новых «смыслов».
При изучении МиМ исследователь сталкивается с целым рядом трудностей объективного характера. Так, он оказывается перед фактом отсутствия достоверной окончательной редакции романа и вынужден иметь дело с тем текстом, который принят за «канонический», хотя не в полной мере отражает последнюю волю автора, а также с его вариантами, изучая их совокупность. Но при этом сама вариативность исходной ситуации, перемежение от редакции к редакции то «размывания» темы или мотива, то новой их фокусировки вплоть до оформления окончательного решения (при этом далеко не всегда сохраняется семантика исходного образа, подвергаются изменениям и фоновые пласты текста) представляет чрезвычайно интересный материал для исследователя, позволяющий наблюдать за разноуровневыми изменениями в тексте по мере движения к завершению замысла.
Затрудняет задачу полная непроясненность источников знания Булгакова по мировой культуре «эзотеризма», а также склонность писателя к мистификациям и розыгрышам, предполагающая игровые отношения с читателем и существенные трансформации традиции, игру с ней, правила которой могут «увести» далеко в сторону от истинного источника и поставить исследователя на зыбкую почву догадок, достоверность которых должна быть аргументированно подтверждена текстом. Мы можем восстановить лишь малую часть крута чтения по данной теме, осознавая, сколь громадный объем знания мог черпаться и не из «первоисточников», а опосредованно, например, из культуры романтизма или творчества Гоголя, а также из общей атмосферы современной писателю эпохи. Личность Булгакова формировалась в эпоху «оккультного возрождения» рубежа столетий, ставшего «золотым фондом» для мистически окрашенного художественного сознания нового века, широко охватившего искусство не только начала столетия, но и первых послереволюционных лет (см.: Богомолов 1992). Эпоха, прошедшая через жестокий кризис рационального познания, была углублена в проблемы религии и сектантства, «духа и плоти», «бессознательного» и «архетипического», их связи с тайнами «сверхъестественного», присматривалась ко всему «необычному», вслушивалась в «трансцендентное», проникалась духом мифотворчества, порождая множество авторских мифов, создавая новые «неомифологические» тексты, оживляя культуру «тайноведения» прошлого, историю тайных обществ (ср. огромную оккультную периодику эпохи, публикации книг Э. Леви (Альфонс-Луи Констан), Е. Блаватской, А. Безант, Р. Штейнера, Папюса (Ж. Энкос) и пр., предлагая новые прочтения эзотерического наследия мировой культуры и создавая новые мистические модели. Органически развивающаяся традиция была насильственно прервана, религия подверглась гонениям, религиозно-мистические формы светского искусства, утонченные формы оккультных увлечений и «эзотеризма», а также явления массового оккультизма пошли на убыль. Булгаков, безусловно, был полнокровным наследником этой эпохи и свидетелем уничтожения уходящей корнями в глубь веков традиции. В этом смысле формула «я — мистический писатель», оброненная в письме Правительству СССР от 28 марта 1930 г. и обычно квалифицируемая как случайная или имеющая иное наполнение, вероятнее всего, отражает одну из сторон творческого потенциала писателя, проявившегося в ряде произведений 1920-х гг. и в максимальной степени в «закатном романе».
Еще труднее поддаются учету возможные устные источники информации, которые могли питать творческую фантазию писателя и которые не могут быть восстановлены с исчерпывающей достоверностью и полнотой (как, например, коктебельские разговоры с М. Волошиным, тонким знатоком эзотеризма, или характер спиритических сеансов, в которых принимал участие писатель, с неизбежным в таких случаях «озвучиванием» оккультных тем и пр.). Не менее огорчительна недостаточность мемуарных свидетельств ближайшего окружения Булгакова, утрата многих документов и личной библиотеки писателя, в которой были многочисленные справочники, сонники, гороскопы, толкователи сновидений, календари и пр. «Закрытость», осторожность Булгакова, парадоксальным образом сочетающаяся с «фрондерством» и нежеланием быть сломанным ситуацией, лишь усугубляют задачу изучения МиМ в избранном ракурсе, ибо «непопулярность» и даже опасность интереса к оккультному, к любым формам эзотеризма в условиях режима, исключающего какую-либо загадочность бытия и сверхъестественное, вынуждали тех, для кого это знание было актуальным, прибегать к особому языку, тайнописи и иносказаниям. По понятным причинам не практиковались и развернутые в этом ракурсе исследования, посвященные даже творчеству писателей досоветского периода истории литературы.
Пользуясь понятием «эзотерическое» в самом общем наполнении, мы включаем в него и традиционное представление об «эзотерике» как тайном, недоступном для непосвященных знании, сохраняемом в пределах некоего герметического сообщества и передаваемом избранным, способным продлить жизнь этого знания, и, таким образом, подразумеваем общую массу разнородных учений герметических сообществ и весь спектр «тайных наук», которые основываются на представлении, что причастность «тайному знанию» открывает возможность воздействия на скрытые силы природы и на человека. В этом смысле роман МиМ, аккумулирующий элементы различных «эзотерических» кодов и мистических доктрин, может рассматриваться как один из примеров сохранения прерванной традиции оккультного ренессанса, хотя и в специфических формах. Особого осмысления требует и заметная склонность писателя к моделированию социума 1920—30-х гг. при помощи «эзотерических» характеристик. Этот прием накладывает отблеск «эзотерического» на многие ситуации и составляющие «московского» сюжета романа, заметно расширяя область «эзотерического» в МиМ и предполагая создание своего тезауруса. Важно и то, что писатель сополагает не только сходные с «эзотерическими» общественные ситуации, сообщества или пласты истории культуры, но и саму поэтику романа нацеливает на усиление эффекта «эзотерического» текста (ср. нагнетание атмосферы таинственности вокруг ряда героев, придание роману Мастера статуса «эзотерического» магического текста и пр.).
Изучение МиМ в избранном направлении приближает нас к пониманию путей возникновения и развития в условиях тоталитарного диктата «альтернативной» литературы, в частности, того ее пласта, который имел внешний идеологический ярлык «попутнической», помогает очертить ее особенности и способы «выживания» искусства в условиях убивающего творческую инициативу режима, уточнить ее связи с мировой и отечественной культурой. Политический и духовный климат 20—30-х гг. вынуждал, перебирая различные словесные формы, жанры и элементы этих жанров, создавать собственные символы-знаки, возникающие из ассоциативных глубин художественного сознания, и идти по пути выработки особого «языка» для того, чтобы говорить о самом существенном, экзистенциальном: Смерти и Бессмертии, Истине и Лжи, Добре и Зле, Боге и Дьяволе, Художнике и Свободе, Силе и Слабости. Роман МиМ оказался в этом смысле особой книгой русской литературы XX в. Известный в 1930-е годы небольшому окружению писателя (как правило, фрагментарно, в авторском чтении), роман после его опубликования в конце 1960-х имел ни с чем не сравнимый успех и был воспринят, как и первыми слушателями, попавшими под его магическое воздействие, как полное отсутствие запретов, стал символом того, что было немыслимо в официальной культуре. И хотя, как справедливо указывают исследователи, М. Булгаков не принадлежал к числу писателей, которые формировали литературный процесс (в этом смысле судьба булгаковского романа может быть сопоставима с судьбой первоначально запрещенных в Англии и США книг Дж. Джойса и Д. Пассоса, поставивших перед читателем вопросы, назревшие в более позднюю эпоху, или с творчеством А. Платонова, нашедшего читателя через десятилетия после смерти), он стал тем не менее одним из тех художников, благодаря творчеству которых происходит тотальная переоценка литературной иерархии эпохи и истории советского периода русской литературы XX века в целом.
В ходе работы над темой мы не старались жестко придерживаться определенного метода исследования, пользуясь в необходимых случаях инструментарием, предлагаемым разными школами, сочетая имманентный анализ текста с привлечением различных сведений и новых данных, диктуемых разбросанными по пространству романа МиМ сигналами, «ключами», вовлекаясь в богатство внетекстовых ассоциаций самого разного уровня, этими сигналами порождаемыми, прибегая в ряде случаев к принципам т. н. «мотивного анализа» и используя материалы изысканий в области мифопоэтических культур. Природа романа, «жанрового уника», с его многоплановой игрой всеми компонентами и различными контекстами, как кажется, оправдывает подобный подход.
К оглавлению | Следующая страница |