Елена Сергеевна Булгакова вела дневник.
Она начала его в сентябре 1933 года, в первую годовщину ее брака с Михаилом Булгаковым, и с очень небольшими перерывами вела на протяжении всей их совместной жизни.
Записывала события жизни Булгакова, малые и большие (иногда несоразмерно, но кто же может в момент события определить его истинный масштаб?). Отмечала вехи литературной работы, встречи, даты, которые считала значительными. Любовно заносила в дневник подлинные реплики Булгакова, часто афористичные. Записывала их точно или почти точно, насколько точно можно было их записать через час или назавтра, — как правило, без кавычек, в виде прямой речи, с красной строки. («Меня Миша приучил очень критически относиться к кавычкам», — писала в мае 1961 года брату, А.С. Нюренбергу, в ФРГ.)
Это был не бытовой — это был литературный дневник, и вместе с тем — просто дневник, потому что творческая жизнь Булгакова была ее жизнью.
Записи 1933—1940 годов стали ценнейшим литературным и историческим документом.
В самом начале 60-х годов Елена Сергеевна первая уловила то, чего еще никто, кроме нее, не понимал: творчество Булгакова начало пробиваться сквозь плотный пласт молчания, прорастать сквозь толщу небытия. Шла в печать — и еще срывалась «Жизнь господина де Мольера» (впервые выйдет в свет в 1962 году); шли в печать — и еще срывались «Записки юного врача» (выйдут в свет в 1963-м). Елена Сергеевна писала брату (1961, июль): «О "Белой гвардии" пока что разговора со мной нет ни у кого. А между тем, мне очень важно, чтобы она вышла...» («Белая гвардия» выйдет в 1966-м). И вместе с тем, 14 сентября 1961 года она пишет Николаю Булгакову, в Париж: «Я знаю, я твердо знаю, что скоро весь мир будет знать это имя!»
В это время, на едва забрезжившей заре признания, она принимается редактировать свои дневники. Думая об их публикации в будущем? Или о том, что они уже становятся документом, к которому начинают обращаться исследователи? Может быть и так. Но вероятнее всего, человек необыкновенной аккуратности во всем, она просто испытывает потребность привести их в порядок. Пишет брату в феврале 1961 года: «Я сейчас привожу в порядок свои дневники...»
Ее уважение к рукописи как документу было безмерно. Редактируя тексты Михаила Булгакова, она никогда не делала поправок, казалось бы, самых необходимых, непосредственно в рукописи, скажем, «Мастера и Маргариты». Правя свои собственные дневники, делала на них легкие пометы карандашом — перечеркивания, проекты поправок или вставок, и затем неспешно и заново переписывала тетрадь за тетрадью. В переписанные тетради иногда вносила новые исправления, теперь уже пером или шариковой ручкой.
Заметно правила дневники стилистически. Иногда уточняла, даже изменяла оценки, вглядываясь в прошлое из опыта прожитой жизни. И особенно тщательно опускала то, что считала сугубо личным.
В первой редакции о чтении пьесы «Александр Пушкин» у Вересаевых: «Впечатление сильное, я в одном месте (сумасшествие Натальи) даже плакала». В первой редакции о чтении «трех первых глав романа» Г. Конскому: «На Гришу впечатление совершенно необыкновенное, и я думаю, что он не притворяется. Я плакала».
Во второй редакции никаких «Я плакала» нет. И запись: «Я не знаю, кто и когда будет читать мои записи. Но пусть не удивляется он тому, что я пишу только о делах. Он не знает, в каких страшных условиях работал Михаил Булгаков, мой муж» — при редактировании тоже снята.
Спустя двадцать лет после смерти Елены Сергеевны для читателя, пожалуй, равно значимы и это «Я плакала» в записях 1935 года и то, что в 60-е она эту фразу сняла...
Первая редакция дневников составила семь «общих» тетрадей, как об этом свидетельствует авторская нумерация на них. Шесть тетрадей, собственноручно пронумерованных Е.С. Булгаковой со второй по седьмую («Елена Булгакова. Дневник. Тетрадь вторая»; «Елена Булгакова. Дневник. Тетрадь третья»), сохранились. Судьба первой тетради — с записями за 1933—1934 годы — неизвестна.
Более того. Вскоре после смерти Елены Сергеевны ее сын Сергей Шиловский передавал в Библиотеку имени Ленина оставшуюся часть ее архива и дневники. (Часть архива она еще в 50-е годы сдала в Рукописный отдел Пушкинского дома, основной массив — в 60-е годы — в Отдел рукописей Библиотеки имени Ленина.) В кратком перечне вновь поступающих документов (в «деле» фонда такой перечень именуется «Заключением», в данном случае имеет ряд авторитетных подписей, номер и дату — 3.XI.1970) значится: «Дневники Е.С. Булгаковой с 1 сентября 1933 г. по 19 февраля 1940 г. — восемь толстых тетрадей». И если это не описка, то к размышлениям о загадочной судьбе первой тетради дневников прибавляется вопрос о том, что же могла представлять собою «восьмая толстая тетрадь», находившаяся в одной стопке с дневниками и имевшая какое-то отношение к ним...
Вторая редакция сохранилась полностью. Елена Сергеевна заполнила одну за другою четыре тетради, вобравшие в себя ровно пять тетрадей первой редакции, и на этом переписывание прекратила. Две тетради, оставшиеся не переписанными (1938—1940), решительно выправила, на этот раз не только карандашом, но и чернилами, и включила их во вторую редакцию. Они так и принадлежат двум редакциям одновременно: 6-я и 7-я тетради первой редакции, ставшие 5-й и 6-й тетрадями второй. При этом оба текста — первоначальный и окончательный — прекрасно читаются.
Возникшие таким образом шесть тетрадей второй редакции переплетены в одинаковый холст и заново пронумерованы на переплетах.
Впервые готовя к изданию «Дневники» Е.С. Булгаковой, составители остановились на их второй редакции — выражающей последнюю волю автора и вместе с тем — единственной полной.
Не исключено, что Елена Сергеевна прекратила переписывание дневников именно потому, что ею все настойчивее овладевала мысль о воспоминаниях.
Она была человеком пишущим и прекрасно владела пером, хотя не придавала этому большого значения. После смерти Булгакова сделала несколько переводов с французского. «Я перевела с французского один роман Густава Эмара, один — Жюля Верна, они выпущены у нас, — правда, я не хотела ставить Мишину фамилию, она слишком высоко стоит», — писала она Н.А. Булгакову в январе 1961 года и просила прислать ей для перевода хорошую современную французскую пьесу: «Мало того, что это мне необходимо по материальным соображениям (авторское наследственное право кончилось для меня в 1954 г., а пенсия невелика) — но мне, кроме того, очень интересно делать именно диалог, пьесу. Гораздо интереснее, чем прозу». Впрочем, ее перевод книги А. Моруа «Лелия, или Жизнь Жорж Санд» вышел в 1967 году с ее подписью — Елена Булгакова, переиздавался, широко известен.
Теперь оказалось, что она и прекрасный рассказчик. Ее рассказы о Булгакове помнят все, кто бывал у нее в 60-е годы. В позднейших своих дневниках — а она вела дневники и в 50-е и в 60-е, многие сохранились, — вдруг прерывала описание событий жизни в настоящем, уходила в прошлое, создавая удивительные мемуарные страницы. И письма ее — особенно письма к Н.А. Булгакову, к А.С. Нюренбергу — по временам теряли формы эпистолярии, переходя в мемуары.
Все чаще возникавшая у нее мысль о том, что все это нужно собрать, записать, свести в книгу, кажется, впервые обрела реальные контуры с приходом в ее дом журналиста Александра Лесса.
«Ну, приходил сейчас этот журналист... — писала Елена Сергеевна с присущей ей живостью выражения и свободой в выборе слов брату в апреле 1963 года. — Ну, тип, скажу тебе. Он-то, правда, очень симпатичный, но тип. Сидим в кухне с ним, как всегда, я угощаю его царским угощением, как он говорит. А он выспрашивает у меня то да это. Я, конечно, рада. Мне рассказывать про М. — наслаждение. И вот выдам ему какую-нибудь новеллу из жизни, а он сразу: позвольте мне это написать, это же какой рассказ! — Ну, первый раз я сказала — пожалуйста. Сегодня он мне принес его уже в написанном им виде, только попросил меня исправить, по-редакторски. Я сделала. "Вы знаете, я уже сговорился с редакцией, это будет напечатано в июле, они так обрадовались, им так понравилось". Потом, за угощением, я опять что-то рассказала такое, хлебное. "Позвольте, я это тоже напишу, ведь это надо всем знать!" Ну, что ж... Потом, уже уходя, натянув пальто, нахлобучив кепку, выманил еще один случай и когда начал свою традиционную фразу, я ему сказала: — Вы у меня всю мою книгу растащите. А он: — Что вы, у вас, я вижу, столько материала, что на три книги хватит. Не жалейте. — А я и не жалею, потому что он хорошо пишет» (курсив мой. — Л.Я.).
Книга А. Лесса «Непрочитанные страницы» вышла в 1966 году, и Елена Сергеевна не раз говорила, что записи ее рассказов в этой книге верны.
Была у нее и другая попытка аналогичного сотрудничества — с Константином Паустовским.
Еще в 1960 году (может быть, несколько ранее) Паустовский написал статью «Булгаков-киевлянин» (известную также под названием «Булгаков и театр»). Елена Сергеевна принимала в этой статье самое горячее участие. В декабре 1960 года писала Николаю Булгакову: «К сожалению, дружба с Паустовским у меня началась через несколько лет после смерти Миши. Но я познакомила его с Мишиным творчеством, много рассказывала о нем, и Константин Георгиевич написал прекрасную большую статью о Мише для одного журнала, который, к сожалению, не вышел. Но статья лежит, и я надеюсь, что скоро увидит свет».
Однажды Паустовский пообещал ей чудо — перенести на бумагу хотя бы некоторые из устных рассказов Булгакова — самые соблазнительные, фантастические его рассказы о Сталине, известные Паустовскому в пересказе Елены Сергеевны.
Паустовский был художник и, следовательно, маг. Елена Сергеевна поверила и ждала чуда. С точки зрения читателей, чудо состоялось — новелла «Снежные шапки», новая глава «Повести о жизни», осенью 1963 года опубликована в «Новом мире». Но Елена Сергеевна чуда не приняла. Обескураженно повторяла автору этого предисловия: «Это совсем не то! Это совсем не так!» Хотя странно было бы ждать от такого художника, как Паустовский, точного переложения чужих слов.
Но для Елены Сергеевны и это было благим толчком. Если большой писатель не смог сделать того, что она считала необходимым, стало быть, сделать это предстояло ей. И она сама принимается восстанавливать памятные ей устные рассказы Булгакова. Сохранившаяся ее рукопись испещрена правкой — передать подлинную интонацию Михаила Булгакова было трудно...
В середине 60-х годов Елена Сергеевна увлекается составлением сборника воспоминаний о Булгакове: «Современники о Булгакове». Уговаривает возможных мемуаристов. Читает готовые рукописи. Делает замечания, поощряет, хвалит. Иногда бывает очень строга. В дневнике 17 ноября 1967 года записывает свой беспощадный разговор с С.А. Ермолинским: «— Если ты хочешь, чтобы я приняла твою статью целиком, переведи прямую речь Миши в косвенную. Ты не передаешь его интонации, его манеры, его слова. Я слышу, как говорит Ермолинский, но не Булгаков. И, говоря откровенно, мне определенно не нравятся две сцены, одна — это разговор якобы ты журналист, а вторая — игра в палешан. Причем я не могу себе представить, где же я была в это время, что я не помню этой игры!»
И снова бесконечно возвращается мыслью и воображением к прошлому. Лев Шилов, обладатель редкой профессии «звукоархивист», записавший голос Елены Сергеевны и бывавший у нее в последние годы ее жизни, пишет: «И столько было еще планов. Собиралась писать воспоминания. Насколько я понял из ее рассказов, уже многое было написано...»
Трудно сказать, сколько было написано. В Отделе рукописей Библиотеки имени Ленина хранится немного — листки записей и набросков. Все они приведены в этой книге. Так же, как и ряд мемуарных страниц, извлеченных из ее поздних дневников и писем.
* * *
Елена Сергеевна Булгакова родилась в Риге 21 октября (по старому стилю) 1893 года. Игнорируя перевод календаря на новый стиль, день своего рождения неизменно отмечала 21 октября — независимо от стиля.
Ее отец, Сергей Маркович Нюренберг (эту фамилию она чаще писала так: Нюрнберг), был учителем, потом податным инспектором, увлекался журналистикой, печатался в рижских газетах. Мать, Александра Александровна, урожденная Горская, была, как говорила мне Елена Сергеевна, дочерью священника. У Елены Сергеевны была сестра Ольга, родившаяся в 1891 году, и двое братьев — Александр (1890) и Константин (1895).
Было в радостном свете ее детства что-то очень близкое детству Михаила Булгакова, проходившему, казалось бы, далеко от нее, на юге, в другом, но столь же прекрасном городе, где звучали кроме русского языка не латышский и немецкий, а украинский и польский... «Ты знаешь, он очень любил слушать мои рассказы о детстве, о нашей семье», — писала она в одном из писем брату. И в другом: «Когда, бывает, наши певцы поют "Слеза дрожит..." или "Благословляю вас, леса..." — сердце замирает от сладкой горечи и грусти. Как изумительно было наше детство, как много мы пережили, слушая музыку или сидя в Русском театре (а ты и в Немецкой рижской опере), как наполнена была наша жизнь. Когда какой-нибудь мелочи бывает довольно, чтобы вдруг перед внутренним взором встало взморье, Горн, наши волнения по поводу того, что будут вечером играть...»
Та же защищенность детства, надежный круг большой семьи, братья и сестра с небольшой разницей в возрасте, музыка и театр, взморье, не менее заманчивое, чем Днепр, и та же переполненность радостной, юной готовностью к смеху.
«Помните, как иногда мы хохотали в № 13?» — напишет Булгаков одной из сестер весною 1921 года из голодного Владикавказа.
«Господи, помнишь, как мы умирали со смеху с тобой иногда, начиная с того момента на лестнице, когда я сказала тебе, что лестница специально вымыта дворничихой по моему заказу. И ты закатился...» — напишет Елена Сергеевна брату — и не о детстве даже, а о его кратком приезде в Москву после тридцати двух лет разлуки, когда их детство снова было с ними, почти семидесятилетними...
Елена Сергеевна окончила гимназию в Риге — в 1911 году. В 1915-м семья переехала в Москву. «Я научилась печатать на машинке, — рассказывает она в своей "Автобиографии", — и стала помогать отцу в его домашней канцелярии, стала печатать его труды по налоговым вопросам».
В декабре 1918 года, в возрасте двадцати пяти лет, в церкви Симеона Столпника на Поварской в Москве обвенчалась с Юрием Мамонтовичем Нееловым. Был он сыном артиста Мамонта Дальского и адъютантом командующего 16-й армией РККА. А через два года с Нееловым разошлась и вышла замуж за Евгения Александровича Шиловского.
«Муж ее был молод, красив, добр, честен...» — эту характеристику из романа «Мастер и Маргарита» вполне можно отнести к Шиловскому, не исключая и последних слов: «...и обожал свою жену». В момент брака с Еленой Сергеевной ему шел тридцать второй год. Он был красив, благороден, образован, талантлив. Профессиональный военный, в свое время воспитанник кадетского корпуса и Константиновского артиллерийского училища, окончил Академию Генерального штаба в 1917 году. В первую мировую войну — капитан. С 1918 года — крупный военачальник Красной Армии. Командующий 16-й армией, затем помощник начальника Академии Генштаба, с 1928 года — начальник штаба Московского военного округа, которым командовал, как известно, Уборевич.
Судьба и далее будет благоволить Шиловскому: в 1931 году он необыкновенно удачно перейдет на военно-преподавательскую работу, и репрессии не коснутся его; в возрасте пятидесяти лет станет генерал-лейтенантом, профессором, возглавит кафедру в Академии Генштаба...
В 1921 году у Шиловских родился сын Евгений, в 1926-м — Сергей.
Была ли счастлива Елена Сергеевна? Писала сестре: «Я не люблю ни думать, ни говорить об этом, но сегодня на меня нашла минутка. Мне иногда кажется, что мне еще чего-то надо. Ты знаешь, как я люблю Женей моих, что для меня значит мой малыш, но все-таки я чувствую, что такая тихая, семейная жизнь не совсем по мне. Или вернее так, иногда на меня находит такое настроение, что я не знаю, что со мной делается. Ничего меня дома не интересует, мне хочется жизни, я не знаю, куда мне бежать, но хочется очень. При этом ты не думай, что это является следствием каких-нибудь неладов дома. Нет, у нас их не было за все время нашей жизни. Просто, я думаю, во мне просыпается мое прежнее "я" с любовью к жизни, к шуму, к людям, к встречам и т. д. и т. д. Больше всего на свете я хотела бы, чтобы моя личная жизнь — малыш, Женя большой — все осталось так же при мне, а у меня кроме того было бы еще что-нибудь в жизни, вот так, как у тебя театр» (1923, октябрь).
«Я тебе уже писала раз, я не знаю, что со мной делается (последнее время я это чувствую особенно остро). Мне чего-то недостает, мне хочется больше жизни, света, движения. Я думаю, что просто мне надо заняться чем-нибудь... Ты знаешь, я страшно люблю Женю большого, он удивительный человек, таких нет, малыш самое дорогое существо на свете, — мне хорошо, спокойно, уютно. Но Женя занят почти целый день, малыш с няней все время на воздухе, и я остаюсь одна со своими мыслями, выдумками, фантазиями, неистраченными силами. И я или (в плохом настроении) сажусь на диван и думаю, думаю без конца, или — когда солнце светит на улице и в моей душе — брожу одна по улицам» (1923, ноябрь).
Много лет спустя, в самые последние годы жизни, Елена Сергеевна перечтет эти письма: «Откуда были эти мысли? И чувства? И, читая их, я понимала, почему у меня была тогда такая смелость, такая решительность, что я порвала всю эту налаженную, внешне такую беспечную, счастливую жизнь и ушла к Михаилу Афанасьевичу на бедность, на риск, на неизвестность».
Елена Сергеевна очень любила сестру, всегда мечтала, чтобы Ольга жила с нею вместе. Писала (с изящно-грубоватым юмором, очень характерным для ее писем к сестре): «Единственное, что я могу тебе сказать в благодарность: "Приди в дом наш и живи в нем". Я знаю, ты скажешь, что это не великая благодарность — предложить кушетку à la клоп, в комнате, полной des крыс, и питать при этом пиленной кашей и похлебкой russe, — но уверяю тебя своей бородой, что к тому времени, когда ты приедешь (да и сейчас тоже), мы будем жить, как в сказке: клопы, увидя свое безнадежное положение, эвакуировались. Крысиные норы все забиты, и крысы тщетно, как мученики идеи, стараются прогрызть доски. Наконец, я надеюсь к тому времени иметь возможность предоставить тебе отдельную комнату, обставленную с чисто советской роскошью. Что же касается нашего стола — о! я думаю, что даже после парижской кухни он тебе покажется донельзя изысканным» (1923, август).
И сестры действительно годами жили вместе — пока Елена Сергеевна была Шиловской.
Ольга Сергеевна, сохранившая фамилию своего первого мужа — Бокшанская, была прочно связана с Московским Художественным театром с 1919 года. Сначала секретарь-машинистка дирекции МХТ, потом бессменный секретарь В.И. Немировича-Данченко. Ее облик — насмешливо и уважительно, язвительно и поэтично и, как говорят знавшие ее люди, необыкновенно узнаваемо, — запечатлен в образе Поликсены Торопецкой в «Театральном романе». В 1922—1924 годах ее руками под диктовку К.С. Станиславского была напечатана и затем не менее четырех раз перепечатана его книга «Моя жизнь в искусстве». В 1938 году ее руками под диктовку М.А. Булгакова будет впервые перепечатан на машинке роман «Мастер и Маргарита».
В 1922—1924 годах часть труппы МХТ во главе со Станиславским гастролирует в Западной Европе и Америке. Цитируемые письма Елены Сергеевны адресованы за границу.
Может быть, через сестру у Елены Сергеевны и установились контакты с людьми Художественного театра. В ее письмах начала 20-х годов часто упоминается Федя, Федичка — администратор Художественного театра Федор Михальский; иногда Рипси (Р.К. Таманцова — секретарь К.С. Станиславского); реже В.И. Немирович-Данченко и др. И все-таки мир театра (в дневниках, как и Михаил Булгаков в письмах, она будет писать: Театр) был для нее еще далекий, соблазнительный, но в общем чужой мир. С ним пересекался другой мир, в котором Елена Сергеевна жила, — мир военных.
...Как рассказывают домашние предания, в начале 1929 года, в Большом Ржевском переулке в Москве, группа военных осматривала только что отремонтированный прекрасный четырехэтажный дом с колоннами, в котором им предстояло поселиться с семьями. Елена Сергеевна Шиловская сразу же облюбовала квартиру № 1 — в первом этаже, окнами на улицу. Е.А. Шиловский, незадолго перед тем назначенный начальником штаба Московского округа, попробовал ее остановить: дескать, неудобно, лучшая квартира в доме, ее, вероятно, займут Уборевичи. Но самоуверенная и хорошенькая Елена Сергеевна стояла на своем. Тридцатидвухлетний командующий округом Иероним Петрович Уборевич засмеялся и предложил так понравившуюся Елене Сергеевне квартиру Шиловским. Уборевичи, впрочем, тоже получили прекрасную и просторную квартиру — правда, в третьем этаже, окнами во двор.
Здесь, в Ржевском переулке, 11, в квартире № 1, против густо затененной деревьями церкви Ржевской божией матери, поселились Шиловские с двумя детьми, немкой-воспитательницей и домработницей. Ольга заняла небольшую, но очень уютную, украшенную коврами комнату с окном, романтически выходящим на цокольную площадку между двух колонн фасада...
Но еще до переезда в этот дом — по-видимому, незадолго до переезда в этот надежный и удобный дом, который так часто будет упоминаться в дневниках, — Елена Сергеевна познакомилась с Михаилом Булгаковым.
У нее было природное, а в годы брака с Булгаковым необыкновенно обострившееся художественное восприятие событий жизни, художественное стремление сохранить не столько точность, сколько образ явления. Вероятно, поэтому ее рассказы о том, что так сокровенно волновало ее — о ее первой встрече с Булгаковым, их любви, разлуке и счастливом соединении на горькую и радостную жизнь, — не только увлекательны, но загадочно противоречивы, в них есть несовпадения, недосказанность, оставляющая ощущение тайны, размытые места, перемещение событий и дат...
В 1967 году Елена Сергеевна рассказывала корреспондентке московского радио М.С. Матюшиной о первой своей встрече с Булгаковым: «Это было в 29-м году в феврале, на масленую. Какие-то знакомые устроили блины. Ни я не хотела идти туда, ни Булгаков, который почему-то решил, что в этот дом он не будет ходить. Но получилось так, что эти люди сумели заинтересовать составом приглашенных и его, и меня. Ну, меня, конечно, его фамилия. В общем, мы встретились и были рядом» (цит. по сб.: Воспоминания о Михаиле Булгакове. М., 1988; в архиве Е.С. Булгаковой в ОР ГБЛ записи этого интервью нет).
О том же, ранее, брату (см. ее письмо от 13 февраля 1961 г.) — подробнее, в частности, подробнее о «знакомых», в квартире которых произошла встреча: «Это было на масленой, у одних общих знакомых. По Киеву они были знакомы с Мишей, но он их не любил и хотел закончить бывать у них. С другой стороны, и Евгений Александрович, живя какое-то время в Киеве, познакомился с ними, но бывал у них только тогда, когда я уезжала куда-нибудь летом и он оставался один. А мне почему-то не хотелось с ними знакомиться. Но когда они позвонили и, уговаривая меня прийти, сказали, что у них будет знаменитый Булгаков, — я мгновенно решила пойти. Уж очень мне нравился он как писатель. А его они тоже как-то соблазнили, сказав, что придут интересные люди...» Но и здесь «знакомые» не названы, таинственно завуалированы.
И еще ранее — в дневниковой записи 4 января 1956 года: «Когда я с ними познакомилась (28 февраля 1929 г.)...» «С ними» — с М.А. и Л.Е. Булгаковыми; единственный раз упомянуто, что при этом была и Любовь Евгеньевна; ничего о месте встречи; но зато дата еще тверже: 28 февраля.
Но масленая в 1929 году была не 28-го и даже не в феврале. Последний день масленой, или прощеное воскресенье, когда в России пекут блины, в тот год выпал на 17 марта. Когда же произошла встреча? На масленой? Или 28 февраля?
Рассказывался Еленой Сергеевной и другой вариант. По другому варианту, встретились они у Уборевичей. «Я ведь у твоей мамы познакомилась с Михаилом Афанасьевичем», — говорила Елена Сергеевна Владимире Уборевич. К Владимире относилась очень тепло — до конца дней. В голодном Ташкенте осенью 1942 года, когда дочь командарма оказалась на недолгой свободе, взяла ее к себе («Нет, нет, ты не можешь жить в общежитии, у тебя в детстве был ревматизм»), в течение нескольких месяцев делила с ней скудную пищу и бедный кров. «Я ведь у твоей мамы познакомилась с Михаилом Афанасьевичем...»
Известно, что на рубеже 20-х и 30-х годов у Уборевичей бывали музыкально-артистические вечера. Здесь встречались люди искусства и военные, молодой командующий округом любил музыку и танцы, случалось, несмотря на протесты жены, и сам присаживался к роялю. Жена Уборевича Нина Владимировна, в прошлом актриса, очень близко дружила с Ольгой Бокшанской и однажды упросила Ольгу привести драматурга Булгакова, разумеется, с женой. Когда Булгаков бывал в ударе — а в тот вечер, в обстановке веселья и музыки, в окружении смеющихся милых женщин, он, надо думать, был в ударе, — его юмор фонтанировал, он непрерывно что-то сочинял, придумывал, устраивал, превращая вечер в феерический карнавал. Владимире Уборевич, которой было тогда лет пять, он запомнился как что-то очень светлое в светлом луче — светлые волосы, светлый костюм... какие-то шарады... мама, на которой наверчено нечто невероятное... и Булгаков где-то высоко, кажется, на буфете, сидящий по-турецки и в чалме... и еще какая-то странная история о том, что жена Булгакова скакала куда-то на лошади, а Булгаков, ухватившись за хвост лошади, несся за нею на лыжах...
В.И. Уборевич-Боровская даже спросит у автора этого очерка, что это она запомнила в детстве о лошади и лыжах, что там было на самом деле? А на самом деле, вероятно, наутро после праздника в присутствии маленькой Миры хохочущие женщины пересказывали друг другу очередную фантастическую историю Булгакова, в которой на этот раз фигурировала его жена Любовь Евгеньевна, действительно увлекавшаяся конным спортом, и сам он, действительно любивший лыжи... Одну из навсегда ушедших, невосстановимых устных его историй. (Кстати, рассказ о лошади и лыжах подтверждает, что было это зимой — может быть, на исходе зимы 1929 года).
Как бы то ни было, Булгаков и Елена Сергеевна познакомились. «Это была быстрая, необыкновенно быстрая, во всяком случае с моей стороны, любовь на всю жизнь», — говорила Елена Сергеевна Матюшиной. Но — взрослые, семейные люди — первое время они попытались не поверить в любовь, сами от себя укрывая ее под личиною дружбы. Булгаковы, оба, стали бывать у Шиловских. И Шиловские теперь бывали у Булгаковых.
В эту пору Булгаков уже не вел дневников (см. Примеч. записи от 1 сентября 1933 г.), Елена Сергеевна еще не вела. Но сохранилась реликвия, ставшая подобием дневничка и запечатлевшая легким пунктиром судьбу их отношений: два томика «Белой гвардии» (Париж, 1927—1929, на русском языке) с несколькими надписями и записями автора.
На форзаце первого томика Булгаков сделал любезную надпись: «Милой Елене Сергеевне, тонкой и снисходительной ценительнице. Михаил Булгаков. 7.XII.1929 г. Москва». И рядом, теми же чернилами: «"...Мама очень любит и уважает вас..." "Дни Турбиных". 1 акт».
(Подобную надпись — косвенное и насмешливое объяснение в любви — Булгаков сделает несколько лет спустя Я.Л. Леонтьеву — на машинописи «Дней Турбиных»: «"Мама очень любит и уважает Вас..." (Действие 1-е) также, как и Михаил Булгаков».)
Потом пришел второй томик и также был подарен Елене Сергеевне. Должно быть, она потребовала надпись, и Булгаков, любовно поддразнивая ее, написал, опять-таки цитируя самого себя: «Пиши́ть, пане» и
«Милая, милая Лена
Сергеевна!
Ваш М. Булгаков. Москва. 1930 год. 27-го сентября».
(Много лет спустя Елена Сергеевна напишет мне об одной своей корреспондентке: «...она отождествляет меня с Еленой Турбиной, не подозревая, как близко сходятся в этом мысли ее и Михаила Афанасьевича».)
Вскоре на форзаце первого тома сделал новую запись: «Это — не рядовое явление. Том. Страница. 3.X.1930 г. М. Булгаков». (Что и кого цитировал он на этот раз, осталось тайной их двоих.) И рядом с титульным листом, там, где обыкновенно помещается портрет автора и где на этот раз никакого портрета не было, вклеил свою фотографию — ей на память...
Тем временем в его творчество уже входило что-то новое. В сентябре 1929 года, когда Елена Сергеевна уехала на юг, он делает наброски повести «Тайному другу» и эту повесть — предвестие «Театрального романа» — начинает так: «Бесценный друг мой! Итак, Вы настаиваете на том, чтобы я сообщил Вам в год катастрофы, каким образом я сделался драматургом?» Обращение «мой друг», «дружок» доверительно окрашивает текст. Исповедальная и фантасмагорическая биографическая проза, которую Булгаков писал всю жизнь, становится не исповедью вообще, а исповедью, адресованной ей.
Несколько лет спустя, уже в браке с Еленой Сергеевной, он повторит заглавие повести, надписывая свой старый, издавна любимый ею сборник «Дьяволиада»: «Тайному другу, ставшему явным, — жене моей Елене». И припишет: «Ты совершишь со мной мой последний полет».
«Годом катастрофы» в повести «Тайному другу» Булгаков называет 1929 год. Год, вошедший в историю страны с названием, звучавшим сначала победно, потом трагически: «Год великого перелома». Но писатель имел в виду не жизнь страны, а всего лишь свою собственную судьбу. Впрочем, судьбы истории и больших писателей обычно связаны.
В тот год были сняты со сцены все пьесы Михаила Булгакова. Журнал «Современный театр» сообщил: «Главискусство решило снять со сцены пьесы Булгакова "Дни Турбиных" в МХТ и "Багровый остров" в Камерном театре. Третья пьеса того же автора "Зойкина квартира" уже снята с репертуара театра им. Вахтангова». Перед тем был запрещен уже репетировавшийся в Художественном театре «Бег». И Ричард Пикель — тот самый Пикель, которому через очень короткое время суждено было стать одной из первых жертв в дьявольской мясорубке обвинений и расстрелов 30-х годов, — пока находившийся на высоте Ричард Пикель объявил удовлетворенно: «В этом сезоне зритель не увидит булгаковских пьес... Снятие булгаковских пьес знаменует собой тематическое оздоровление репертуара» (Известия. 1929. 15 сент.; курсив — Р. Пикеля). В день, когда Булгаков надписывал книгу «милой, милой Лене... Сергеевне!», «Дни Турбиных» уже не шли.
А для Елены Сергеевны «год катастрофы» стал годом любви и надежд. У нее была редкая способность — радоваться и в отчаянии. Она видела не только беду любимого, но чудо бесконечного рождения замыслов, в гениальности которых не сомневалась. Ее жизнь вдруг обрела счастливый смысл.
Теперь она все чаще бывает в квартире Булгаковых на Большой Пироговской. С счастливой готовностью пишет под диктовку Булгакова своим быстрым, твердым и разборчивым почерком. Потом перевозит на Пироговку свой «ундервуд» и под диктовку же перепечатывает новую, у нее на глазах возникшую пьесу «Кабала святош» — пьесу «из музыки и света», как выразился ее автор.
18 марта 1930 года Главрепертком известил Булгакова, что и эта его пьеса «к представлению запрещена».
Тогда он и написал свое известное письмо «Правительству СССР»: «...Я прошу Советское правительство принять во внимание, что я не политический деятель, а литератор, и что всю мою продукцию я отдал советской сцене... Я прошу Правительство СССР приказать мне в срочном порядке покинуть пределы СССР в сопровождении моей жены Любови Евгеньевны Булгаковой... Я обращаюсь к гуманности Советской власти и прошу меня, писателя, который не может быть полезен у себя, в отечестве, великодушно отпустить на свободу... Если же и то, что я написал, неубедительно... Я прошу о назначении меня лаборантом-режиссером в 1-й Художественный театр... Если меня не назначат режиссером, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя — я прошусь на должность рабочего сцены...» Письмо фактически было адресовано Сталину и Сталиным было получено.
Как видно из этого письма, Булгаков не собирался разводиться с Любовью Евгеньевной. В просьбе выслать его за границу «в сопровождении жены» названо ее имя. Но перепечатывала письмо Елена Сергеевна, и отправлять его ходили вдвоем.
Теперь они много времени проводили вместе. В томиках «Белой гвардии», подаренных ей, появились три новые записи, помеченные одним числом.
«Муза, муза моя, о лукавая Талия! 5.II.31 г. М.Б.» — начертал он на титульном листе второго томика, цитируя «Кабалу святош». И в середине первого тома — там, где кончается глава 9-я и нижняя половина страницы пуста, — крупно: «Я Вас! 5.II.31 г. М.Б.» И затем на обороте последней страницы: «Справка. Крепостное право было уничтожено в ... году. Москва. 5.II.31 г.» Какое событие, оскорбительно потрясшее его, трижды помечено этой датой?
Любовь Евгеньевна уже догадывалась об их близости, надеялась, что это всего лишь очередное увлечение, что это пройдет, и, как умела, защищалась от унижения, придумывая себе тоже какой-то роман.
Но настал день, когда истина открылась Шиловскому.
Была безобразная сцена и, как говорят близкие, даже с выхватыванием пистолета. Ее отзвук можно услышать в пьесе «Адам и Ева», написанной несколько месяцев спустя. Там Дараган вынимает маузер и действительно стреляет в Ефросимова, и не попадает только потому, что Маркизов повисает на руке Дарагана, и Ева, заслоняя Ефросимова, кричит: «Убивай сразу двух!» Впрочем, в «Адаме и Еве» — скорее всего одно из бесконечных проигрываний ситуации в художественном воображении драматурга. В реальности мужчины были достаточны благородны, чтобы пощадить Елену Сергеевну: при сцене с пистолетом ее, по-видимому, не было.
Шиловский предъявил требование: прекратить всякие свидания, прекратить переписку, даже телефонные разговоры. Это требование они приняли. Впоследствии Елена Сергеевна винила себя. Только себя: «...Мне было очень трудно уйти из дома именно из-за того, что муж был очень хорошим человеком, из-за того, что у нас была такая дружная семья. В первый раз я смалодушествовала и осталась...» (запись М.С. Матюшиной). Но, думается, дело было не в ней, и если бы Булгаков позвал решительно, она ушла бы к нему тотчас. Без рассуждений, без размышлений, бросив все.
Он не позвал. И, разумеется, не потому, что испугался пистолета. Он вообще никогда и ничего не боялся. Тогда почему же?
Причины были. По крайней мере две. И первая из них заключалась в том, что он не принадлежал к числу мужчин, способных повисать на плече у женщины. А положение его при кажущемся благополучии (даже ей оно казалось благополучным) было тяжелым до безысходности.
Через десять дней после отправки письма «Правительству СССР» и назавтра после похорон Маяковского — 18 апреля 1930 года — Булгакову позвонил Сталин.
Сталин сказал: «Может быть, вам действительно нужно ехать за границу?..» (цит. по последующему письму М.А. Булгакова). И далее: «Что, мы вам очень надоели?» (цит. по позднейшей записи Е.С. Булгаковой). Но писатель, которому высылка за границу только что представлялась единственным отчаянным выходом, оказывается, расставаться с отечеством не хотел. Никто не знает, как именно он ответил. Надежнее всего привести его собственные слова из письма, написанного год спустя: «...Я невозможен ни на какой другой земле, кроме своей — СССР, потому что одиннадцать лет черпал из нее». И: «Не знаю, нужен ли я советскому театру, но мне советский театр нужен, как воздух». Тогда Сталин предложил работу. Ту самую, о которой Булгаков просил в письме «Правительству СССР»: «Вы где хотите работать? В Художественном театре?.. А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся...»
Работу Булгаков получил. Он стал режиссером МХАТа. И еще устроился в ТРАМ — Театр рабочей молодежи; эта вторая должность была изнурительно тягостной и вовсе уж ничего, кроме очень скромного заработка, не давала; через год от нее пришлось отказаться.
А пьесы его по-прежнему не шли. Ни одной пьесы ни на одной сцене страны. Ни одно издательство страны не предлагало ему издать прозу. И по-прежнему был запрет на «Кабале святош»...
Правда, во МХАТе он начал готовить инсценировку «Мертвых душ». («...Кого, кого еще мне придется инсценировать завтра? Тургенева, Лескова, Брокгауза — Ефрона?» — напишет он П.С. Попову.) Но до выхода «Мертвых душ» на сцену было далеко. А пока из «гоголевских пленительных фантасмагорий», которые он так вдохновенно превращал в диалоги и сцены, в театре выбрасывали именно то, что он считал самым «гоголевским», выбрасывали «булгаковское» и делали это небрежно, как будто работали не с великим драматургом, а с ремесленником-инсценировщиком.
Он чувствовал себя затравленным волком. («С конца 1930 года я хвораю тяжелой формой нейрастении с припадками страха и предсердечной тоски, и в настоящее время я прикончен. Во мне есть замыслы, но физических сил нет, условий, нужных для выполнения работы, нет никаких. Причина болезни моей мне отчетливо известна. На широком поле словесности российской в СССР я был один-единственный литературный волк. Мне советовали выкрасить шкуру. Нелепый совет. Крашеный ли волк, стриженый ли волк, он все равно не похож на пуделя. Со мной и поступили как с волком. И несколько лет гнали меня по правилам литературной садки в огороженном дворе. Злобы я не имею, но я очень устал...» — из письма Булгакова к Сталину 30 мая 1931 г.)
В таком состоянии — звать за собою женщину? Предложить ей бросить мужа, детей, удобный, светлый быт? «Вы шутите, мой друг! — сказал бы мастер. — Сделать ее несчастной? Нет, на это я не способен».
Но еще важнее, вероятно, было другое: слишком рано их складывающаяся любовь налетела на риф ревности Шиловского. Булгаков еще не осознал, как много значит для него эта женщина, его единственная, его судьба. Да и она еще не была ни Евой, ни Маргаритой. Его Евой, Авророй и Маргаритой ей предстояло стать.
Вот так случилось, что он разжал руки и упустил ее. Надолго? Навсегда?
Год спустя, в апреле 1932 года, Булгаков признавался в одном из своих исповедальных писем П.С. Попову, что в жизни своей совершил «пять роковых ошибок», не будь которых, «самое солнце светило бы мне по-иному». Что за ошибки — не раскрывал, но о двух из них, вероятно, самых свежих, высказался подробнее: «Проклинаю я только те два припадка нежданной, налетевшей как обморок робости, из-за которой я совершил две ошибки из пяти. Оправдание у меня есть: эта робость была случайна — плод утомления. Я устал за годы моей литературной работы. Оправдание есть, но утешения нет».
Исследователи весьма согласно считают (см. также: Чудакова М.О. Жизнеописание Михаила Булгакова. М., 1988), что ошибки, о которых так сожалел Булгаков, — во-первых, то, что он не ответил мгновенным и горьким «да» на предложение Сталина уехать за границу, и, во-вторых, что так легко отпустил свою любовь.
А Елена Сергеевна?
Среди многих биографических штрихов в романе «Мастер и Маргарита» есть такой: «...Получив свободу на целых три дня, из всей этой роскошной квартиры Маргарита выбрала далеко не самое лучшее место... она ушла в темную, без окон, комнату... открыла нижний ящик... и из-под груды шелковых обрезков достала то единственно ценное, что имела в жизни... старый альбом коричневой кожи, в котором была фотографическая карточка мастера...»
Фотографической карточкой, хранимой далеко от чужих глаз, стал для нее снимок, некогда вклеенный в томик «Белой гвардии», — навсегда с особой нежностью любимый ею его фотопортрет.
Они не виделись полтора года.
Между тем фортуна, кажется, начала обращать к нему свое лицо. Нельзя сказать, чтобы она была очень щедра. И все-таки...
3 октября 1931 года Главрепертком разрешил «Кабалу святош», правда, под измененным названием — «Мольер», и почти тотчас, 20 октября, МХАТ подписал договор на постановку «Мольера».
Далее — Ф.Н. Михальский рассказывал мне: «На премьере "Страха" (24 декабря 1931 года) Сталин спросил: "А почему у вас не идут "Дни Турбиных"?" — "Да запретили... И даже декорации уничтожили..." Назавтра позвонил Енукидзе: "Сколько вам нужно времени, чтобы восстановить спектакль?" — Ну, тут, конечно, сами понимаете... Одним словом, через месяц спектакль шел».
Ф.Н. Михальский чуть-чуть «стянул» даты; впрочем, не намного. Булгаков писал П.С. Попову:
«В половине января 1932 года, в силу причин, которые мне неизвестны и в рассмотрение коих я входить не могу, Правительство СССР отдало по МХТ замечательное распоряжение пьесу "Дни Турбиных" возобновить.
Для автора этой пьесы это значит, что ему, автору, возвращена часть его жизни» (30 января 1932 г.).
И затем:
«Пьеса эта была показана 18-го февраля. От Тверской до Театра стояли мужские фигуры и бормотали механически: "Нет ли лишнего билетика?" То же было и со стороны Дмитровки.
В зале я не был. Я был за кулисами, и актеры волновались так, что заразили меня. Я стал перемещаться с места на место, опустели руки и ноги. Во всех концах звонки, то свет ударит в софитах, то вдруг как в шахте тьма, и загораются фонарики помощников, и кажется, что спектакль идет с вертящей голову быстротой. Только что тоскливо пели петлюровцы, а потом взрыв света, и в полутьме вижу, как выбежал Топорков и стоит на деревянной лестнице и дышит, дышит... Наберет воздуху в грудь и никак с ним не расстанется... Стоит тень 18-го года, вымотавшаяся в беготне но лестницам гимназии, и ослабевшими руками расстегивает ворот шинели. Потом вдруг тень ожила, спрятала папаху, вынула револьвер и опять скрылась в гимназии. (Топорков играет Мышлаевского первоклассно.) Актеры волновались так, что бледнели под гримом, тело их покрывалось по́том, а глаза были замученные, настороженные, выспрашивающие» (24 апреля 1932 г.).
Затем Булгакову предложили написать прозу. И в июле 1932 года он подписывает договор на книгу о Мольере для серии «Жизнь замечательных людей». Идет к концу подготовка «Мертвых душ» — без «Рима» (Булгаков мечтал дать пролог в Риме), без роли «Первого», в которую он вложил столько фантазии и мастерства. И все-таки — идут к премьере «Мертвые души», разумеется, гоголевские и вместе с тем — булгаковские. Гоголь в прочтении Михаила Булгакова...
И уже возникает как бы дрожащим маревом в воздухе надежда на возвращение «Бега». И воображение обращается к сожженному «роману о дьяволе»...
Судя по первой и, так сказать, ретроспективной записи в публикуемых дневниках, Булгаков и Елена Сергеевна встретились снова, на этот раз навсегда, около 1 сентября 1932 года.
И об этой встрече Елена Сергеевна рассказывала немного по-разному. М.С. Матюшиной: «...Я не видела Булгакова двадцать месяцев (она любила, как и Булгаков, круглые числа; на самом деле от времени их разлуки прошло восемнадцать месяцев с небольшим. — Л.Я.), давши слово, что не приму ни одного письма, не подойду ни разу к телефону, не выйду одна на улицу. Но, очевидно, все-таки это была судьба. Потому что, когда я первый раз вышла на улицу, я встретила его, и первой фразой, которую он сказал, было: "Я не могу без тебя жить". И я ответила: "И я тоже"».
Примерно так же запомнила рассказ Елены Сергеевны и Владимира Уборевич, говорившая мне задолго до публикации записей Матюшиной: «...Она вышла и вдруг встретила Булгакова. Помните, в романе, как мастер встретил Маргариту, в переулке? Мне всегда кажется, что это описана их вторая встреча...»
Перед самой последней и окончательной правкой романа встреча мастера и Маргариты была описана чуть подробнее. Может быть, Булгаков потом снял слишком памятные подробности?
«Из кривого переулка мы вышли в прямой и широкий, молча, и на углу она беспокойно огляделась. Я в недоумении посмотрел в ее темные глаза, а она ответила так:
— Это опасный переулочек, ох, до чего опасный, — и, видя мое изумление, пояснила: — Здесь может проехать машина, а в ней один человек...
— Ага, — сказал я, — так, стало быть, надо уйти отсюда.
И мы быстро пересекли опасный переулок, где может проехать какой-то человек в машине.
— А вы боитесь этого человека?
Она усмехнулась и поступила так: вынула у меня из рук цветы...»
А театровед Н.Ю. Голикова (в начале 60-х годов совсем молоденькая аспирантка ГИТИСа, часто бывавшая у Елены Сергеевны) запомнила другой рассказ. По этой версии, Елена Сергеевна, вдруг узнав, что у Булгакова беда — какая-то угрожающая статья в газете, — бросилась к нему... И эта версия («бросилась к нему»), пожалуй, перекликается с сохранившимся свидетельством самого Булгакова. 6 сентября 1932 года он писал Е.А. Шиловскому: «Дорогой Евгений Александрович, я виделся с Еленой Сергеевной по ее вызову, и мы объяснились с нею. Мы любим друг друга так же, как любили раньше» (курсив мой. — Л.Я.).
Итак, они встретились.
И снова двухтомничек «Белой гвардии» сыграл роль дневника. На обороте последнего листа первого тома Булгаков сделал две новые записи: «Несчастие случилось 25.II.1931 года» (конечно, дата их разрыва) и «А решили пожениться в начале сентября 1932 года. 6.IX.1932 г.» В середине томика, на с. 66, в главе 15-й, там, где слова романа: «...и в сентябре произошло уже не знамение, а само событие...» — поставил звездочку — знак отсылки — и наискосок, через весь текст:
«С каковым сентябрьским событием, дорогая Люся, тебя и поздравляю!
В ночь на 7-е сентября.
Москва. 1933 год».
1933 год... Ошибка в дате? Или их первая годовщина?
Впрочем, он сделает здесь еще одну запись — в середине второго томика, на с. 73: «3.XI.1934 г. Мое самое большое желание выучиться по-английски; тогда я говорил бы тебе: I...» (вероятно: I love you).
11 сентября они написали о своем решении пожениться ее родителям в Ригу и Ольге, гостившей у родителей.
«Мои дорогие и бесконечно любимые, — писала Елена Сергеевна, — не знаю, рассказывала ли Вам Оленька о том, что произошло полтора года назад в моей жизни. Но из того, что случилось сейчас, Вы поймете, насколько это серьезно. Я расхожусь с Евг. Ал. и выхожу замуж за Михаила Афанасьевича Булгакова. Мы будем жить втроем: он, я и Сережа. Женичка остается с Евг. Ал. Расстаемся мы с Евг. Ал. исключительными друзьями, друзьями на всю жизнь. Я буду постоянно приходить домой, т. е. к Женичке, Евг. Ал. и Оленьке, которую Евг. Ал. очень просит остаться жить у него. Ему было бы очень больно, если бы ты, Оленька, не согласилась на это.
Как ты сама понимаешь, Оленька, с Любашей у меня тоже самые тесные и любовные отношения. Она будет жить вместе с нами до тех пор, пока ее жизнь не устроится самостоятельно. Это зависит от того, сможет ли близкий ей человек устроиться так, чтобы они могли жить вместе. Он сейчас в Маньчжурии.
В смысле бытовом — М.А. этим летом выплатил деньги за квартиру. Она скоро будет готова...
Вы сами понимаете, мои любимые, что сейчас на душе у меня и тревога и боль. Но вместе с тем, полтора года разлуки мне доказали ясно, что только с ним жизнь моя получит смысл и окраску. Мих. Аф., который прочел это письмо, требует, чтобы я приписала непременно: ...тем более что выяснилось, с совершенной непреложностью, что он меня совершенно безумно любит.
Ну, итак, целую Вас, мои дорогие. Ваша Люси».
Елене Сергеевне хотелось, чтобы ее любовь не повредила никому, и окружающие, должно быть, обещали ей это, но выполнить, конечно, не могли. Роман Любови Евгеньевны, как и следовало ожидать, оказался мифом, никакой «человек» не собирался «устраивать» ее судьбу, и только в предсвадебной лихорадке у счастливых любовников могла родиться идея жизни с Любовью Евгеньевной «вместе».
Было же вот что: Булгаков снял для своей бывшей жены комнату в «доме вахтанговцев»; год спустя она вернулась на Большую Пироговскую, но не в квартиру Булгаковых, а в другую, специально отремонтированную для нее квартиру этого дома; раз или два побывала у Булгаковых (см. упоминания в дневниках 24 сентября и 13 ноября 1933 г.); впоследствии, на новой их квартире, в Нащокинском переулке, не бывала совсем. Впрочем, по ее рассказам, Булгаков иногда звонил ей. Какое-то время помогал деньгами.
Ольга Сергеевна, испытывая на прочность благородство и терпение Шиловского, в Ржевском осталась: все-таки она была родной тетушкой Жене Шиловскому-младшему. И только после вступления Е.А. Шиловского в новый брак, точнее, после рождения у него ребенка в новом браке, ей пришлось искать другую квартиру.
4 октября 1932 года Булгаков и Елена Сергеевна «обвенчались в загсе». Свадебным путешествием для них стала поездка в Ленинград — по театральным, деловым, то есть самым интересным для обоих вопросам. А возвращаться пришлось в старую, опостылевшую ему квартиру на Большой Пироговской. Ожидание новой («М.А. этим летом выплатил деньги за квартиру. Она скоро будет готова») растянулось более чем на год. К тому же, пока строили, квартира, по выражению Лямина, «усохла», и вместо 60 кв.м в ней оказалось 47.
И все-таки... В новую квартиру переехали 18 февраля 1934 года. 6 марта Булгаков писал Вересаеву: «Замечательный дом, клянусь! Писатели живут и сверху, и снизу, и сзади, и спереди, и сбоку. Молю Бога о том, чтобы дом стоял нерушимо. Я счастлив, что убрался из сырой Пироговской ямы. А какое блаженство не ездить в трамвае! Викентий Викентьевич! Правда, у нас прохладно, в уборной что-то не ладится и течет на пол из бака, и, наверное, будут еще какие-нибудь неполадки, но все же я счастлив. Лишь бы только стоял дом».
И через несколько дней Попову: «Пироговскую я уже забыл. Верный знак, что жилось там неладно». Но точно ли только к квартире относятся эти слова? Ср. в «Мастере и Маргарите»: «Вы были женаты? — Ну да, вот же я и щелкаю... На этой... Вареньке, Манечке... нет, Вареньке... еще платье полосатое... музей... впрочем, я не помню» (курсив мой. — Л.Я.).
Они оба были счастливы. Любопытно: в трехкомнатной квартире на Большой Пироговской, в прошлом, в годы его брака с Любовью Евгеньевной, у Любови Евгеньевны была отдельная небольшая комнатка. В трехкомнатной квартире в Нащокинском у Елены Сергеевны отдельной комнаты не было: Елена Сергеевна была всюду. В единственной просторной — столовой-гостиной, где вскоре появился рояль, оттеснив к стене обеденный овальный стол и в угол — рабочий столик-бюро Елены Сергеевны (почему-то называвшийся «Психеей»). Из столовой налево — маленькая комната Сережи, тоже, разумеется, царство Елены Сергеевны. А направо из той же столовой — дверь в кабинет, служивший одновременно супружеской спальней. («Что касается кабинета, то ну его в болото! Ни к чему все эти кабинеты», — писал Булгаков Попову.)
В этой комнате у окна — старый письменный стол, а вскоре и прекрасное бюро, «александровское» бюро, любовно купленное Еленой Сергеевной на какой-то дворцовой распродаже. Теперь Булгаков обыкновенно работал за массивной откидной доской бюро. У глухой торцовой стены этой вытянутой к окну комнаты — тахта-постель. Здесь, лежа на этой тахте, Булгаков диктовал Елене Сергеевне. Здесь, умирая, шептал ей последние слова любви: «Королевушка моя, моя царица, звезда моя, сиявшая мне всегда в моей земной жизни...» Здесь ей потом снился...
В первые же месяцы их супружеской жизни он сделал доверенность на ее имя: «Настоящей доверяю жене моей Елене Сергеевне Булгаковой производить заключение и подписание договоров с театрами и издательствами на постановки или печатание моих произведений как в СССР, так и за границей, а также получение причитающихся по этим договорам сумм и авторского гонорара за идущие уже мои произведения или напечатанные» [14 марта 1933 г.].
Она храбро взяла на себя деловую переписку. Нельзя сказать, чтобы у нее сразу получилось, но эта ее деятельность чрезвычайно нравилась обоим. Она писала под его диктовку — пером и на машинке. С бесконечным наслаждением, смеясь и плача, слушала его домашние чтения. Не постигала, почему другие, даже самые близкие, милые, доброжелательные, не видят, что это — чудо, что он — гениален...
Знаю случаи, когда он гневался на нее. Например, когда Сережка порезал палец (см. запись 10 марта 1934 г.). Или в письме (3 июня 1938-го): «Ку!.. Одно место в твоем письме от 31-го потрясло меня. Об автографах. Перекрестись, Ку... Ты меня так смутила, что я, твердо зная, что у меня нет не то что строчки горьковской, а даже буквы, собирался производить бесполезную работу — рыться в замятинских и вересаевских письмах, ища среди них Горького, которого в помине не было. У меня нет автографов Горького, повторяю! А если бы они были, зачем бы я стал отвечать, что их нет? Я бы охотно сдал их в музей! Я же не коллекционер автографов. Тебе, Ку, изменила память, а выходит неудобно: я тебе пишу, что их нет, а ты мне, что они есть!»
Не знаю случая, когда бы она сердилась на него. Любила, волновалась, верила, оберегала. Боготворила...
Много позже, в октябре 1955 года, сделала запись на листке календаря.
В тот день Елена Сергеевна побывала у переплетчика, и хозяйка, в прошлом знавшая Е.А. Шиловского по академии, спросила, как можно было не ужиться с таким человеком, как Шиловский. «Почему вы ушли от него?» А через час (и значит, в течение часа Елена Сергеевна что-то рассказывала ей о Булгакове и о себе) сказала: «Теперь я понимаю, почему вы ушли. Е.А. — земля, а Б. — дух (она подняла руку), и вы стали смотреть на Е.А. вот так, вниз (показала)... Я помню изумительную картину художника... написанную на стене (в Бельгии, в Льеже, кажется), там фигура, бесплотная, дух, покидающий землю, и называется — Les premières secondes après la mort...1 Это вот вы так наверно стали смотреть на жизнь...
Поцеловала крепко на прощанье и просила приходить к ним».
«Не запомнила», — записала Елена Сергеевна о фамилии художника, и через некоторое время: «Картина бельг[ийского] худ[ожника] Вирца: L'instant après la mort»2.
В ее любви было нечто, наполнившее светом все тридцать лет, прожитые ею после его смерти: ощущение, что они связаны навсегда, вечно. Она виделась с ним в снах. Беседовала с ним мысленно. Погружалась в его рукописи — зримый, бессмертный след жизни его души. Перепечатывала, сверяла, продумывала, редактировала. Бесстрашно и дипломатично, наступательно и осторожно продвигала его сочинения в печать. Свято берегла архив. Писала Н.А. Булгакову: «Не бойтесь обескровить мой архив или иконографию Миши — я всегда отдаю только копии».
Ее постоянной и, пожалуй, не горькой, а любовной заботой была его могила. (Я видела, как она отправлялась на кладбище — нарядная, как в гости; как возвращалась с кладбища — спокойная, просветленная, словно после свидания с любимым.) В письмах к Н.А. Булгакову подробно писала, как выглядела могила первоначально, о деревьях, посаженных ею по углам, о гранитной глыбе с могилы Гоголя — Голгофе — водруженной в конце концов над прахом Михаила Булгакова... Об одной подробности промолчала.
На могиле Гоголя этот камень, очертаниями похожий на Голгофу, был подножием креста. На могиле Булгакова креста нет. Нужно сказать, что на захоронениях Новодевичьего тех лет вообще немного крестов. Это было не принято, как не принято было держать иконы в доме. И все-таки кресты есть, небольшие, скромные, мраморные. Люди более робкие или более осмотрительные, но не желавшие отказаться от дорогого символа, делали начертание креста на камне, рядом с надписью, частью надписи. На камне Михаила Булгакова нет даже такого начертания. Заподозрить Елену Сергеевну в боязни нельзя: она никогда и ничего не боялась, тем более если речь шла о последнем прощании с Булгаковым, о его последней воле. Значит, все сделано так, как он хотел. Может быть, он действительно считал, что не заслужил света, а заслужил покой? Или крест, не водруженный на этом камне, все-таки виден, поскольку камень — Голгофа?
Жизнь и дальше жестоко испытывала ее сердце, способное с такой силой аккумулировать и излучать счастье. Ее старший сын, Евгений Шиловский, умер тридцати пяти лет от роду, в 1957 году, от той же гипертонической болезни, от которой скончался Михаил Булгаков. Сестру Ольгу она похоронила в 1948-м. Была трепетно счастлива, когда в конце 1960 года, после тридцати двух лет разлуки, свиделась со своим любимым старшим братом Александром. В 1964 году архитектор А.С. Нюренберг умер в своем доме в Веделе, близ Гамбурга. Их младший брат Константин был арестован в феврале 1941 года в Риге, и более упоминаний о нем в записях Елены Сергеевны я не нашла.
И только однажды судьба пощадила ее. Ее младший, Сергей, рослый и красивый, как ее братья, умер все-таки после нее — через пять лет после нее, на пятидесятом году жизни. Творчеством Булгакова он не был особенно увлечен. Но мать обожал. И в последний путь проводил ее он и именно так, как она хотела. С отпеванием (Елена Сергеевна была верующая, православная) и кремацией — тем же огненным погребением, через которое прошло тело ее любимого.
Ее урна — в переднем углу могилы, слева от вас, если вы стоите лицом к надгробию. И надпись на камне, столь трудном для обработки, лаконична, как она хотела:
Писатель
Михаил Афанасьевич
Булгаков
1891—1940
Елена Сергеевна
Булгакова
1893—1970
Лидия Яновская
От редакции
В скорописи дневников — частые сокращения. Те, которыми Е.С. Булгакова пользуется постоянно [М.А. — Михаил Афанасьевич Булгаков; К.С. — Константин Сергеевич Станиславский; Яков Л. — Яков Леонтьевич Леонтьев; Коля Л. — Николай Николаевич Лямин; Гриша К. — Григорий Конский и др.], сохранены. Слова, сокращения которых не столь последовательны, для удобства чтения даются полностью, без дополнительных оговорок.
Примечания
1. Первые секунды после смерти (фр.).
2. Мгновенье после смерти (фр.).
К оглавлению | Следующая страница |