Вернуться к Ю.Ю. Воробьевский. Бумагия. М. Булгаков и другие неизвестные

Инициация и покаяние

Иногда может показаться, что великий талант действительно едва ли не тотально связан с каким-то духовным пороком. Что дьявольская инициация коснулась едва ли не всех. Что на поле души человеческой зло побеждало чуть ли не всегда... Кстати, о Достоевском.

Конечно, Федор Михайлович имел потрясающий опыт «умирания» и «возрождения». Он вспоминал «десять ужасных, безмерно-страшных минут ожидания смерти». 22 декабря 1849 года они были привезены из Петропавловской крепости (где провели 8 месяцев в одиночном заключении) на Семёновский плац. Им прочли конфирмацию смертного приговора; подошёл с крестом в руке священник в чёрной ризе, переломили шпагу над головой дворян; на всех, кроме Пальма, надели предсмертные рубахи. Петрашевскому, Момбелли и Григорьеву завязали глаза и привязали к столбу. Офицер скомандовал солдатам целиться... Достоевский стоял восьмым по очереди, стало быть, ему приходилось идти к столбам в третью очередь.

Современница вспоминала рассказ писателя на вечере у Я.П. Полонского: «...Яков Петрович Полонский сам подвел Достоевского к окну, выходящему на плац, и спросил:

— Узнаете, Федор Михайлович? Достоевский заволновался...

— Да!.. Да!.. Еще бы... Как не узнать?..

И он мало-помалу стал рассказывать про то утро, когда к нему, в каземат крепости, кто-то пришел, велел переодеться в свое платье и повез... Куда? Он не знал, как и не знали его товарищи... Все были так уверены, что смертный приговор хотя и состоялся, но был отменен царем, что мысль о казни не приходила в голову. Везли в закрытых каретах, с обледенелыми окнами, неизвестно куда. И вдруг — плац, вот этот самый плац, под окном у которого сейчас стоял Достоевский.

Я не слышала начала рассказа Федора Михайловича, но дальше не проронила ни одного слова.

— Тут сразу все поняли... На эшафоте... Чей-то чужой, громкий голос: «Приговорены к смертной казни расстрелянием»... И какой-то гул кругом, неясный, жуткий гул... Тысячи красных пятен обмороженных человеческих лиц, тысячи пытливых живых глаз... И все волнуются, говорят... Волнуются о чем-то живом. А тут смерть... Не может этого быть! Не может!.. Кому понадобилось так шутить с нами? Царю? Но он помиловал... Ведь это же хуже всякой казни... Особенно эти жадные глаза кругом... Столбы... Кого-то привязывают... И еще мороз... Зуб на зуб не попадал... А внутри бунт!.. Мучительнейший бунт... Не может быть! Не может быть, чтобы я, среди этих тысяч живых, — через каких-нибудь пять — десять минут уже не существовал бы!.. Не укладывалось это в голове, и не в голове, а как-то во всем существе моем.

Он замолчал и вдруг совершенно изменился. Мне показалось, что он никого из нас не видел, не слышал перешептывания; он смотрел куда-то вдаль и точно переживал до мелочей все, что перенес в то страшное морозное утро.

— Не верил, не понимал, пока не увидал креста... Священник... мы отказались исповедоваться, но крест поцеловали... Не могли же они шутить даже с крестом!.. Не могли играть такую трагикомедию... Это я совершенно ясно сознавал... Смерть неминуема. Только бы скорее... И вдруг напало полное равнодушие... Да, да, да!! Именно равнодушие. Не жаль жизни и никого не жаль... Все показалось ничтожным перед последней страшной минутой перехода куда-то... в неизвестное, в темноту... Я простился с Алексеем Николаевичем (Плещеевым. — Ю.В.), еще с кем-то... Сосед указал мне на телегу, прикрытую рогожей. «Гробы!» — шепнул он мне... Помню, как привязывали к столбам еще двоих... И я, должно быть, уже спокойно смотрел на них... Помню какое-то тупое сознание неизбежности смерти... Именнотупое... И весть о приостановлении казни воспринялась тоже тупо... Не было радости, не было счастья возвращения к жизни... Кругом шумели, кричали... А мне было все равно, — я уже пережил самое страшное. Да, да!! Самое страшное... Несчастный Григорьев сошел с ума... Как остальные уцелели? — Непонятно!.. И даже не простудились... Но...

Достоевский умолк. Яков Петрович подошел к нему и ласково сказал:

— Ну, все это было и прошло... А теперь пойдемте к хозяюшке... чайку попить. — Прошло ли? — загадочно сказал Достоевский...

Мистическая загадка Федора Михайловича каким-то образом связана и с его эпилептическими припадками.

...Мы с сестрой знали, что Федор Михайлович страдает падучей, но эта болезнь была окружена в наших глазах таким магическим ужасом, что мы никогда не решились бы и отдаленным намеком коснуться этого вопроса. К нашему удивлению, он сам заговорил об этом и стал нам рассказывать, при каких обстоятельствах произошел с ним первый припадок. ...Он говорил, что болезнь эта началась у него, когда он был уже не на каторге, а на поселении. Он ужасно томился тогда одиночеством и целыми месяцами не видел живой души, с которой мог бы перекинуться разумным словом. Вдруг, совсем неожиданно, приехал к нему один его старый товарищ. ...Это было именно в ночь перед светлым Христовым воскресением. Но на радостях свидания они и забыли, какая это ночь, и просидели ее всю напролет дома, разговаривая, не замечая ни времени, ни усталости и пьянея от собственных слов.

Говорили они о том, что обоим было всего дороже, — о литературе, об искусстве и философии; коснулись, наконец религии. Товарищ был атеист, Достоевский — верующий; оба горячо убежденные, каждый в своем.

— Есть Бог, есть! — закричал, наконец, Достоевский вне себя от возбуждения. В эту самую минуту ударили колокола соседней церкви к светлой Христовой заутрене. Воздух весь загудел и заколыхался.

— И я почувствовал, — рассказывал Федор Михайлович, — что небо сошло на землю и поглотило меня. Я реально постиг Бога и проникнулся Им. Да, есть Бог! — закричал я, и больше ничего не помню.

— Вы все, здоровые люди, — продолжал он, — и не подозреваете, что такое счастье, то счастье, которое испытываем мы, эпилептики, за секунду перед припадком. Магомет уверяет в своем Коране, что видел рай и был в нем. Все умные дураки убеждены, что он просто лгун и обманщик. Ан нет! Он не лжет! Он действительно был в раю в припадке падучей, которою страдал, как и я. Не знаю, длится ли это блаженство секунды, или часы, или месяцы, но, верьте слову, все радости, которые может дать жизнь, не взял бы я за него!...

Были, были спорные суждения у Достоевского! Были и грехи, которые не позволяют превратить жизнеописание писателя в житие. Взять хотя бы его страсть к азартным играм. В душе его действительно шла нешуточная борьба, и на его великий талант диавол, конечно, имел свои виды.

И все же в главном Федор Михайлович сумел наклонить свою волю к добру. Из петрашевца превратился в противника революции. Написал роман «Бесы», который изрядно попортил «имидж» набиравшей силу идеи насильственного свержения власти... А вся разница с Булгаковым в том, что в жизни Достоевского потрясение вызвало не «инициацию», а покаяние. Хотя, приглядываясь к собственной душе, Федор Михайлович считал свое покаянное чувство ничтожным, несоизмеримым с тем благом жизни, что дал ему Господь. Это ведь о себе — отчасти — рассказал он в монологе князя Мышкина о человеке, который, моля о помиловании, обещал Богу иначе, чем прежде, прожить каждую минуту дарованной жизни.

— И что, он изменился? — живо спросил рассказчика слушавший его лакей.

— Нет, — ответил князь.

Интересен рассказ С.В. Ковалевской о начале падучей у Достоевского.