Прежде ноябрьской переписки случилась сентябрьская встреча, о которой рассказала Елена Сергеевна.
— Но, очевидно, все-таки это была судьба. Потому что, когда я первый раз вышла на улицу [После двадцати месяцев сиденья взаперти. — В.Р.], я встретила его, и первой фразой, которую он сказал, было: «Я не могу без тебя жить». И я ответила: «И я тоже». И мы решили соединиться, несмотря ни на что. Но тогда же он мне сказал то, что, я не знаю почему, но приняла со смехом. Он мне сказал: «Дай мне слово, что умирать я буду у тебя на руках...» И я, смеясь, сказала: «Конечно, конечно, ты будешь умирать у меня на...» Он сказал: «Я говорю очень серьезно, поклянись». И в результате я поклялась...
Потом была странная переписка с ее мужем, и Булгаков вывел на листке: «...я виделся с Еленой Сергеевной по ее вызову, и мы объяснились с нею. Мы любим друг друга так же, как любили раньше...» Он просил ее мужа «пройти мимо» этой любви, но Шиловский, не заботясь о тоне, вызвал его для разговора один на один, и Елена Сергеевна, проводив Булгакова, пряталась на другой стороне переулка, за воротами церкви...
При встрече соперников на сцене снова появился пистолет, и бледный Булгаков, чувствуя себя персонажем еще не написанной пьесы, сказал:
— Не будете же вы стрелять в безоружного?.. Дуэль — пожалуйста!..1
Но как бы там ни было, они соединились, «Мастер» и «Маргарита», и вместо новой квартиры Михаил Афанасьевич подарил Елене Сергеевне нечеткую фотографию того же кабинета на Пироговской с двумя ступеньками вверх и надписал: «Елене от Михаила»...
Это случилось в начале сентября 1932 года. В середине октября они уехали в Ленинград для переговоров с театрами...
Сперва не могли вспомнить, с кого началось...
Ни Юрский, на Басик, ни Кочерга...
И Р. ломал голову... Никак...
Память подводит, когда повтор становится ритуалом.
С кого же начался ритуал?..
Стали рассуждать вместе и порознь: Изиль Заблудовский, зав. костюмерным Татьяна Руданова, главный машинист сцены, заслуженный работник культуры Велимеев Адиль...
Большинство считало — с Паши Панкова, но двое называли Ефима Захаровича Копеляна...
Логика была такова: «Мольер» вышел в 1973-м, Юрский уехал в Москву в конце 1977-го и до последних дней в Ленинграде «Мольера» играл. Не могло же быть, чтобы декорация идущего спектакля пошла на другой...
— Неэтично, — сказала Таня...
Сомнения сняла Люся Макарова, вдова Копеляна. И тут все прояснилось.
Событие было настолько катастрофическим, что логику никто не искал, а этика была одна: сделать для него все, что только возможно...
Растерянный Гога так и сказал Кочергину:
— Сделайте что-нибудь...
И Эдик вспомнил, как, уезжая в санаторий, Копелян бросил ему в актерской раздевалке:
— Ну держись, работай!..
Как будто прощался... Как будто было предчувствие...
Для Р. началось со звонка Гриши Гая, который глухим голосом без всяких подъездов сказал: «Умер Фима». Было 6 марта 1975 года.
Р. сказал свое «не может быть» и, связанный с Гаем тяжелой паузой, увидел первую встречу, и вторую...
Когда при знакомстве с театром показывал худсовету сцены из «Гамлета», обратился к Копеляну как к первому артисту, сказал лично ему: «Старый друг», — а тот хмыкнул в знаменитые усы...
Потом — «Синьор Морио пишет комедию», и Р. поражается, как мощно думает Копелян на авансцене, как плавятся темные глаза в жару воображения...
«Автор, автор, и впрямь сочинитель, а не актер», — подумалось ему...
Однажды Р. взял газетный портретик на телепрограммке, зашел в гримерку через две двери от своей, сказал в полушутку:
— Подпишите, Ефим Захарович.
Все помнили, как Кира Лавров беззаконно затесался в массовку в «Традиционном сборе», подошел к Фиме за автографом, а тот чуть не упал со смеху на сцене. Копелян газетный свой портретик взял, надписал, и получилось серьезно, память на всю жизнь. По щедрости душевной он отметил талант молодого артиста и — по ошибке — ум его, что, разумеется, льстило самолюбию, но, главное, убеждало в сердечном расположении самого Копеляна, а уж этим можно было гордиться, не задумываясь о наличии отмеченных качеств...
В «Карьере Артуро Уи» Копелян — Эрнесто Рома, а Р. — Инна, его правая рука, оба предчувствуют смерть, оба падают, расстрелянные штурмовиками в железном гараже...
В «Трех сестрах» — однополчане, мечтатели, офицеры, он — Вершинин, Р. — Тузенбах, споры о будущем, пожар, его расставанье с Машей, моя смерть...
Его смерть...
Кочергин до сих пор уверен, что виноват театральный доктор, лечил от желудка, отправлял дважды глотать кишку, а был инфаркт...
Ни «Дюн», ни «Белых ночей» еще не построили, несколько домишек в «Мельничных ручьях» — весь санаторий...
К нему приехала Люся, привезла вкусненького, позвала домой:
— Поедем, Фима, поживешь на даче, с человеком, с собакой...
У них был фокстерьер по кличке Пеле, веселый мальчик, прыгучий, любил Фиму больше всех, лизал в усы, глаза, уши...
— Нет уж, я тут доживу свой срок, — опять странная фраза...
Проводил Люсю до станции, пошел обратно... Плохо...
Пока вызывали врача, пока что...
Привезли мертвого на Бассейную, в первой комнате ходили, говорили, Люся упала в другой, Пеле забился под кровать, дрожал...
После Фимы прожил еще пару лет...
Копелян пришел в БДТ как раз в том году, «мольеровском»... В книжке о театре издания 1939 года сказано: «Копелян Ефим Зиновьевич — артист. Поступил в 1931 г. Швейцар, 1-й носильщик — «Человек с портфелем», Мальчик, Слуга в гостинице — «Слуга двух господ»» и т. д.
В книгах того времени много ошибок и опечаток. Мы знали его не как Зиновьевича, а как Захаровича. А потом, когда прославился в десятках фильмов и озвучил народный сериал «Семнадцать мгновений весны», стали, любя, называть Ефимом Закадровичем...
Александра Павловна Люш сказала о начале 30-х:
— О нем шутили тогда: «У нас один армянин в театре, и тот — еврей!..»
Однажды, пробегая мимо Монахова, Фима сказал ему «Здрасьте!» и сделал ручкой «Привет»...
Монахов, как громом пораженный, остановился, низким голосом оскорбленного короля спросил:
— Это вы мне сделали ручкой?..
Теперь, как громом пораженный, застрял у стены Копелян.
Других вольных жестов по отношению к Монахову в истории БДТ не отмечено...
Через четыре года Фима Копелян играл выпускной спектакль студии «Бешеные деньги», и в роли купца Большова, в подобранном костюме, был юрок и смешон. Тонкая шея вертелась в широком воротнике, но уверенность в себе была отменная.
Когда действие завершилось, Монахов положил ему на плечо руку и сказал:
— Лет через двадцать будешь настоящим актером...
Николай Федорович Монахов медленно шел по Фонтанке. По той, другой ее стороне, чтобы, дойдя до Лештукова моста и переходя по его досчатому настилу, как всегда, поклониться Пушкину и Глинке.
Так было у него заведено.
С тех самых пор, как Больдрамте переехал в зеленый дом Суворинского театра, Монахов держал обычай заходить с Лештукова и, вглядываясь в бюсты, шептать про себя: «Здравствуйте, Александр Сергеевич!.. Здравствуйте, Михаил Иванович!..» И, покосившись по сторонам, не пялится ли кто, отдать по легкому поклону одному и другому...
Пушкина и Глинку прилепили слишком высоко, и мало кто задирал голову, чтобы их разглядеть. Кроме того, если Александр Сергеевич все-таки узнавался по кудрям и бакенбардам, то Глинку было вовсе не узнать. Но, поскольку Николай Федорович знал, что это они, и чувствовал тайную неловкость перед зеленым домом, он стал здороваться с ними и прощаться, благо никто этого не знал.
Тайная неловкость возникла от того, что история овладения домом была обнажена перед ним, как женщина. И никто, кроме Монахова, лишних подробностей не знал...
Но именно лишние подробности смущали его теперь, в душное время, и сама по себе возникала в уме тревожная молитва.
Он начал думать о своем деле еще до войны. Вместе с ним в Свободном театре играла Маша Андреева, и Горький был, конечно, при ней...
На квартире Андреевой разговор поддерживали настоящие антрепренеры — Незлобин и Резников. Но первым лицом среди будущих акционеров был, конечно, Шаляпин, Шаляпин, а не кто-либо другой...
Пили хорошо, а ели еще лучше...
Шел счастливый предвоенный 1913 год, с которым весь век потом историки сравнивали свои шаткие цифры: выплавка металла, хлебные урожаи, доходы на душу российского населения. Весь XX век проигрывал тринадцатому году с какой-то бесстыдной легкостью...
Наконец, деловые мечтатели сделали первый эскиз, а Незлобии подсчитал доходы сосьетеров, исходя из того, что они снимут здание суворинского Малого театра на набережной Фонтанки под нумером 65...
Выходило, что дом легко освободить, так как владелица здания графиня Апраксина была недовольна его арендаторшей, актрисой Анастасией Сувориной, дочкой самого Алексея Суворина...
Организация акционерного общества поручалась Шаляпину, Монахову, Горькому, Незлобину и Резникову. Одни давали средства, другие вкладывали талант и известность...
Дело задумали как «театр трагедии, романтической драмы и высокой комедии». К советскому будущему замысел был совершенно равнодушен и относился лишь к стилю, о котором Николай Федорович давно мечтал...
В июле 1914-го, отдыхая в Италии на острове Лидо вблизи Венеции, Монахов получил письмо от Маши Андреевой, мол, организационные хлопоты завершены, все подготовлено и с Апраксиной договор подписан...
Но в последний момент старуха узнала об отношениях Андреевой с Горьким, «этим босяком», о его участии в затее и отказала акционерам наотрез.
— Бандитских революсьёнэров в дом не пущу! — сказала она.
Дело накрылось...
Потом война, европейские бедствия, переворот, которым они гордятся, и его, Монахова, сомнительная игра в новую жизнь...
Если говорить напрямик, то руками большевиков акционеры отняли театральное здание у владелицы и наконец добились своего. Они думали, что, создавая первый советский государственный Театр трагедии, романтической драмы и высокой комедии, то бишь оставаясь верными своей старой художественной триаде, ничем не рискуют. Ну, слегка закроют глаза на нравственную сторону дела. Да, при помощи бандитов отнимут чужое, но ради высокого искусства!.. Зато у них будет именно тот театральный дом, в который они стремились. И они будут сеять разумное, доброе, вечное, пойдут в народ...
Во всяком случае, он, Монахов, думал именно так.
Когда из компании выпал Шаляпин, Монахов заколебался, у него возникло недоброе предчувствие, но отступать было уже некогда. И некуда. Его не выпустили на гастроли на Украину. И он оказался в плену...
Да, ему дали возможность строить свое дело, и это не он, а Маша Андреева размахивала большевистскими лозунгами. В конце концов, он просто готовился к роли Короля Филиппа в «Дон Карлосе», это было его мечтой давно, задолго до революции. Встретился на отдыхе с Шаляпиным, который готовил партию Филиппа в опере Верди, обсуждал с ним тексты либретто, влюбился в роль и возмечтал о Шиллере... И он осуществил мечту с огромным успехом...
Но не знал, не знал, какую цену ему придется платить за этот успех!..
— Внезапно Судия приидет, и коегождо деяния обнажатся, но страхом зовем в полунощи: Свят, Свят, Свят еси, Боже Богородицею помилуй нас...
Через три года после Копеляна умер Панков.
Свою смерть он предрекал, а, может быть, накликал, и умер, как обещал, пятидесяти шести. Место было непредсказуемо — кардиологический центр на улице Пархоменко...
В отличие от Бутона, которого он легко и мягко сыграл в «Мольере», Паша Панков был человеком смелым и отдельно стоящим, ни в чье окружение не входил, а, наоборот, сам оказывался притягательным центром для многих...
Тут вестником смерти подоспел на Невском молодой артист Юра Стоянов, встретил Р. на углу Маяковского и ударил:
— Здравствуйте, Владимир Эммануилович, знаете, умер Панков.
Р., как всегда, «не может быть» и холодеет. «Мещане» — семья в семье, как жить без Тетерева, как жить без Павла Петровича, Паши?..
Без него — другой театр...
И так каждый раз...
Нет, слава богу, не мучился — тромб в сердце.
Вспомнились его детские обиды — обошли Госпремией за «Мещан», не дали родной ему роли Фальстафа...
И опять, как бывает в таких случаях, начальство судит да рядит, с какой сцены хоронить — с Большой ли? Или из буфетного фойе, с завешенными зеркалами?.. Заслуженный ведь, не народный!..
Есть версия, что большой сцены добился сын, работавший где-то среди начальства. Есть и другая. Из Театра комедии, где он работал с Акимовым немало лет, докатился до Фонтанки громкий слух:
— Если они не будут хоронить с Большой сцены, заберем Пашу на Невский, проводим с Большой у себя!..
Ну, так и мы — с Большой...
А тут, после Копеляна, с декорацией все ясно, тем более что «Мольер» больше не идет...
Тогда, в первый раз услышав Гогину просьбу о Копеляне, Кочергин пошел в макетную и уже на лестнице увидел, как это должно быть...
Увидел, что бы он сделал, если бы в «Мольере» была еще одна сцена, вслед за той, которой ставил точку Булгаков...
Риваль (в разрезе). Войдите в положение, господа!.. Разъезд, господа... Спектакль окончен...
Дю Круази тушит люстры, шпагой сбивая свечи...
Последняя свеча гаснет, и сцена погружается во тьму. Выступает свет у распятия.
Сцена открыта, темна и пуста...
Лагранж. ...В десять часов вечера господин де Мольер, исполняя роль Аргана, упал на сцене...
Да, и через темноту медленно, осторожно загораются жирандоли, они едва мерцают сверху донизу...
Посреди пустой сцены помост, на помосте гроб, чуть приподнятый в головах, так, чтобы зал видел бледное лицо умершего...
С колосников по центру спускается широкое черное полотнище, и над мертвым лицом с портрета смотрит на нас живое.
Он жив, наш Мольер.
Подходите по одному, коснитесь рукой тяжелого гроба, посмейте поцеловать мертвое лицо, если он подпустит вас близко, если отважитесь...
Прости нас, Мольер...
Прощай и живи в нас и с нами...
Простите, Ефим Захарыч...
Примечания
1. Чудакова М. С. 371.
Предыдущая страница | К оглавлению | Следующая страница |