Вернуться к О.Н. Михайлов. М.А. Булгаков. Судьба и творчество

Булгаков-сатирик. «Роковые яйца». «Собачье сердце»

«Роковые яйца» не были, как могло бы показаться, только едкой сатирой на советское общество эпохи нэпа. Булгаков делает здесь попытку поставить художественный диагноз последствиям гигантского эксперимента, который проделан над «прогрессивной частью человечества». В частности, речь идёт о непредсказуемости вторжения разума, науки в бесконечный мир природы и человеческого естества. Но не о том ли говорил чуть раньше Булгакова в стихотворении «Загадка Сфинкса» (1922) умудрённый Валерий Брюсов?

Об иных вселенных молча гласят нам
Мировые войны под микроскопами.
Но мы меж ними — в лесу лосята,
И легче мыслям сидеть под окнами...
Всё в той же клетке морская свинка,
Всё тот же опыт с курами, с гадами...
Но пред Эдипом разгадка Сфинкса,
Простые числа не все разгаданы.

В повести противостоят друг другу Владимир Ипатьевич Персиков, гениальный учёный, профессор зоологии IV государственного университета, директор Зооинститута в Москве, и коммунист Александр Семёнович Рокк, который вплоть до 1917 года «служил в известном концертном ансамбле маэстро Петухова, ежевечерне оглашающем стройными звуками фойе уютного кинематографа «Волшебные грёзы» в городе Одессе». Но великий 1917 год, переломивший карьеру многих людей, Александра Семёновича повёл по новым путям. Он покинул «Волшебные грёзы» и пыльный звёздный сатин в фойе и бросился в открытое море революции, сменив флейту на губительный маузер».

Итак, великий учёный и, можно сказать, «отставной козы барабанщик», то есть флейтист, до начала 1928 года редактировал в Туркестане огромную литературно-политическую газету, а затем «прославился своими изумительными работами по орошению Туркестанского края».

В изображении «курикум вите» (в пер. с лат. жизнеописание) профессора Персикова рисуется как бы традиционный портрет учёного, занятого лишь проблемами зоологии, анатомии, ботаники и географии и настолько глубоко погружённого в науку, что даже жена сбежала от него «с тенором оперы театра Зимина» из-за его непрестанных опытов с лягушками и прочими бесхвостыми земноводными.

Вот портрет профессора Персикова. «Ему было ровно 58 лет. Голова замечательная, толкачом, лысая, с пучками желтоватых волос, торчащими по бокам. Лицо гладко выбритое, нижняя губа выпячена вперёд. От этого Персиковское лицо вечно носило на себе несколько капризный отпечаток. На красном носу старомодные маленькие очки в серебряной оправе, глазки блестящие, небольшие, росту высокого, сутуловат. Говорил скрипучим, тонким, квакающим голосом и среди других странностей имел такую: когда говорил что-либо веско и уверенно, указательный палец правой руки превращал в крючок и щурил глазки. А так как он говорил всегда уверенно, ибо эрудиция в его области была у него совершенно феноменальная, то крючок очень часто появлялся перед глазами собеседников профессора Персикова. А вне своей области, то есть зоологии, эмбриологии, ботаники и географии, профессор Персиков ничего не говорил». (Впрочем, как некий символ у него в кабинете, столь дорогая автору зелёная лампа, освещающая далёкое киевское прошлое другого учёного и профессора — отца Булгакова.)

Ну, а наш оппонент Александр Семёнович Рокк? Человек из эпохи военного коммунизма: «на вошедшем была кожаная двубортная куртка, зелёные штаны, на ногах обмотки и штиблеты, а на боку огромный старой конструкции пистолет «маузер» в жёлтой битой кобуре. Лицо на Персикова произвело то же впечатление, что и на всех, — крайне неприятное впечатление. Маленькие глазки смотрели на весь мир изумлённо и в то же время уверенно, что-то развязное было в коротких ногах с плоскими ступнями. Лицо иссиня-бритое».

У повестей «Роковые яйца» и «Собачье сердце» мы найдём некие точки соприкосновения. Начнём с того, что оба учёных подвергаются грубому вмешательству в их жизнь «победившего пролетариата». В 1919 году у профессора Персикова отняли из пяти комнат три, отчего он подумывает уехать за границу; в «Собачьем сердце» профессору Преображенскому также грозит резкое сокращение необходимой для науки квартиры, и только звонок очень важному клиенту опять-таки с угрозой покинуть в таком случае Россию останавливает грозного председателя домкома Швондера «со товарищи». Наконец, и у Персикова, и у Преображенского есть преданный, знающий дело помощник: приват-доцент Пётр Степанович Иванов в «Роковых яйцах» и доктор Иван Арнольдович Борменталь в «Собачьем сердце». Но на этом нехитрая аналогия завершается.

Получается, что Филипп Филиппович Преображенский занимается куда более ответственным трудом по омоложению состоятельных, но давно перешагнувших «возраст любви» клиентов, чем скромный профессор Персиков, занятый изучением «голых гадов», то есть лягушек, жаб и прочих земноводных. Но именно он, волею судьбы или страшного рока, делает неслыханное открытие, заставляющее воскликнуть Иванова:

«— Владимир Ипатьевич, что же вы толкуете о мелких деталях, о дейтероплазме. Будем говорить прямо: вы открыли что-то неслыханное. — Видимо, с большой потугой но всё же Иванов выдавил из себя: — Профессор Персиков, вы открыли луч жизни!»

Говорят, что большинство великих открытий произошло якобы случайно. Вспомним хотя бы полумифическую историю об упавшем на голову Ньютона яблоке, вследствие чего появился знаменитый закон всемирного тяготения, или столь же распространённую историю, из которой следует, что периодический закон химических элементов — столь же знаменитая таблица Менделеева якобы пришла учёному во сне. Нечто подобное мы наблюдаем и в открытии профессора Персикова.

Сидя на вертящемся кресле, учёный крутит «кремальеру» (приспособление для плавного перемещения в вертикальном или горизонтальном направлении аппарата. — О.М.) великолепного цейсовского микроскопа, в который был заложен ничего необыкновенного не обещающий «обыкновенный неокрашенный препарат свежих амёб». Поменяв увеличение с 5 до 10 тысяч, он уходит к своему помощнику — приват-доценту Иванову, который с увлечением рассматривает, тоже через микроскоп, «прозрачные слюдяные внутренности лягушки».

Обменявшись научными впечатлениями с Ивановым, Персиков возвращается к своему микроскопу. Он видит «мутноватый белый диск... а посреди диска сидел цветной завиток, похожий на женский локон». Этот завиток и Персиков, и сотни других учёных видели сотни раз, но... Но на этот раз учёный наблюдает нечто совершенно необычное.

«Не бездарная посредственность, — замечает автор, — на горе республике сидела у микроскопа. Нет, сидел профессор Персиков! Вся жизнь, его помыслы сосредоточились в правом глазу». Уже ушёл в свою каморку и заснул сторож института Панкрат, уже хлопнула дверь, выпуская на улицу Иванова, а потрясённый профессор застыл у аппарата. Лишь глубокой, предрассветной ночью он, накрыв колпаком микроскоп, в одной калоше, позабыв про вторую, идёт домой, размышляя о «чудовищной случайности», когда его отозвал Иванов, и произошло нечто невероятное в пространстве под окуляром его микроскопа.

Что же было это?

«Дело было вот в чём. Когда профессор приблизил свой гениальный глаз к окуляру, он впервые в жизни обратил внимание на то, что в разноцветном завитке особенно ярко и жирно выделялся один луч. Луч этот был ярко-красного цвета и из завитка выпадал, как маленькое острие, ну, скажем, с иголку, что ли... в том месте, где пролегал красный заострённый меч, происходили странные явления. В красной полосочке кипела жизнь... В нём шло бешеное, другого слова не подобрать, размножение... В красной полосе, а потом и во всём диске стало тесно, и началась неизбежная борьба. Вновь рождённые яростно набрасывались друг на друга и рвали в клочья и глотали... Побеждали лучшие и сильные. И эти лучшие были ужасны. Во-первых, они объёмом превышали два раза обыкновенных амёб, а во-вторых, отличались какой-то злобой и резвостью».

Филипп Филиппович Преображенский (Евгений Евстигнеев). Кадр из фильма «Собачье сердце»

Не кажется ли вам, читатель, что слово «красный» в этом контексте не случайно. В этом мы усматриваем некий прозрачный намёк на совершенно иные и уже давние события...

Продолжая работу и помещая под красный луч икру лягушек, Персиков получает новые, потрясающие результаты. «В течение двух суток из икринок вылупились тысячи головастиков. Но этого мало, в течение одних суток головастики выросли необычайно в лягушек, и до того злых и прожорливых, что половина их была перелопана другой половиной. Зато оставшиеся в живых начали вне всяких сроков метать икру и в 2 дня уже без всякого луча вывели новое поколение, и при этом совершенно бесчисленное».

Неизвестно как, может быть, не без помощи Иванова, но по Москве поползли слухи о невероятном открытии Персикова, и уже на другой день на него обрушились корреспонденты. Первым был (обратите внимание на заголовки изданий) сотрудник московских журналов «Красный огонёк», «Красный перец», «Красный журнал», «Красный прожектор» и газеты «Красная вечерняя Москва» Альфред Аркадьевич Бронский, который, как ни гонит его профессор, в итоге выдает на-гора кучу материалов о гениальном красном луче, вплоть до вещания по Москве через радиорупоры. Причём на замечание, что Бронский не умеет говорить по-русски, отдавая дань одесскому «арго», Бронский «жидко и почтительно рассмеялся»:

«Валентин Петрович исправляет».

Это, конечно, камешек в огород Валентину Петровичу Катаеву, который, кстати, не мог всю жизнь отказаться от пристрастия к лёгкому одесскому жаргону.

Ну а второй посетитель, сотрудник сатирического журнала «Красный ворон», издания ГПУ, и впрямь несёт в себе некое дьявольское начало:

«Одет был молодой человек совершенно безукоризненно и модно. В узкий и длинный до колен пиджак, широчайшие штаны колоколом и неестественной ширины лакированные ботинки с носами, похожими на копыта. В руках молодой человек держал трость, шляпу с острым верхом и блокнот».

Чем не младший брат Воланда!

«А на парадном ходе института в это время начались звонки».

Молодой чекист-практик интересуется тем, что не вызовет ли открытие Персикова мировой переворот в животноводстве. И всё это происходит на фоне массового и необъяснимого падежа кур по всей России, начиная с падежа в куроводной артели Матрёны Дроздовой, муж которой протоиерей Савватий «скончался в 1926 году от антирелигиозной пропаганды».

К Персикову, который обезумел от нашествия корреспондентов, приставляют двух агентов чека, оберегающих его научный покой, и его наивный, в духе времени вопрос «А нельзя ли, чтобы вы репортёров расстреляли?» «только развеселил чрезвычайно гостей». Они уже знают о постигшей Россию катастрофе, переданной всезнающим Бронским: «Куриный мор в республике».

Вот тогда, после образования чрезвычайной комиссии по борьбе с куриной чумой, появляется Александр Семёнович Рокк («Рокк с бумагой» — редкое сочетание, — провидчески говорит Персиков). И в самом деле, заведующий по указу партии показательным совхозом «Красный (опять красный) луч» обязан воспользоваться открытием Персикова, чтобы без хлопот выправить положение и насытить российский рынок гигантскими бройлерами.

Но ещё раз вспомним заветные стихи Валерия Брюсова:

Всё тот же опыт с курами, с гадами...
Но пред Эдипом разгадка Сфинкса,
Простые числа не все разгаданы.

Ему, то есть Рокку, Персиков обязан передать весь свой инструментарий. Рокк обязан прославить подвиг профессора в имении совхоза, где должен быть произведён решающий эксперимент. Булгаков попутно пародирует тут учение марксизма, которое, едва коснувшись чего-то живого, немедленно вызывает в нём кипение классовой борьбы, «злобу и резвость». Эксперимент был обречён, можно сказать, изначально. Из Англии и Германии были присланы яйца, которые из-за путаницы были не куриными, а яйцами допотопных животных и которые самоуверенный коммунист Рокк немедля поместил под красный луч в совхозе Смоленской губернии. И тут всё началось...

Снова и снова вступает тема рока — Рокка в запредельных, запретных для науки экспериментах, когда они выходят далеко за рамки человеческого познания. Сам Персиков, ещё не зная, что за яйца присланы из-за границы, увещевает своего невежественного «коллегу» прекратить опыты, хотя бы и с курами: ведь не известно, какие существа из семейства фазановых появятся после облучения на свет Божий. Но естественно, с жёстким указанием «сверху» Рокк неумолим. А умудрённые тысячелетним опытом крестьяне, опережая события, говорят о нём, что он — антихрист. Уборщица Дуня добавляет: «Говорят, что ваши яйца дьявольские». Так, народ-провидец приоткрывает занавес страшной драмы. Впрочем, на неё чутко отзывается сама природа: улетели все птицы, вплоть до воробьев с совхозного двора, замолк и пруд. И далее следует совершенно замечательное, подвластное только булгаковскому перу, описание встречи Рокка с вылупившимся гигантским ящером:

«Сероватое и оливковое бревно начало подниматься из их [лопухов] чащи, вырастая на глазах. Какие-то мокрые желтоватые пятна, как показалось Александру Семёновичу, усеивали бревно. Оно начало вытягиваться, изгибаясь и шевелясь, и вытянулось так высоко, что перегнало низенькую корявую иву...» Но первой жертвой чудовища становится жена Рокка Маня:

«Змея на глазах Рокка, раскрыв на мгновение пасть, из которой вынырнуло что-то похожее на вилку, ухватила зубами Маню, оседающую в пыль, за плечо, так что вздёрнула её на аршин над землёй... Змея извернулась пятисаженным винтом, хвост её взвёл смерч и стал Маню давить. Та больше не издала ни одного звука, и только Рокк слышал, как лопались её кости. Высоко над землёй взметнулась голова Мани, нежно прижавшись к змеиной щеке. Изо рта у Мани плеснуло кровью, выскочила сломанная рука, из-под ногтей брызнули фонтанчики крови. Затем змея, вывихнув челюсти, раскрыла пасть и разом надела свою голову на голову Мани и стала налезать на неё, как перчатка на палец».

Не лучше оказалась судьба — рок — и у агента государственного политического управления на станции Дугино Щукина, который «был очень храбрым человеком», вкупе со своим сослуживцем Полайтисом. Оба они сжираются гигантскими анакондами. Количество чудовищ растёт в геометрической прогрессии. Вести об этом настигают и Москву. Водяной удав гигантских размеров понуждает правительство принимать особые меры: все подступы к Москве уже подверглись прожорливому аппетиту суперанаконды. Теперь их полчища двигаются к столице. Красной (опять-таки слово «красный») армии надлежит вступить в смертельную схватку с ползущими на Москву гадами.

«— Мать... Мать... — перекатывалось по рядам. Папиросы пачками прыгали в освещённом ночном воздухе, и белые зубы скалились на ошалевших людей с коней. По рядам разливалось глухое и щиплющее сердце пение:

...Ни туз, ни дама, ни валет,
Побьём мы гадов без сомненья,
Четыре сбоку — ваших нет...

Гудящие раскаты «ура» выплывали над всей этой кашей, потому что пронёсся слух, что впереди шеренг на лошади в таком же малиновом башлыке, как и все всадники, едет ставший легендарным 10 лет назад (напомним, что рассказ ведётся с 1927 года), постаревший и поседевший командир конной громады».

Сколько скрытой ярости в этом описании, безусловно, возвращающем Булгакова к мучительным воспоминаниям о проигранной Гражданской войне и её победителях! Мимоходом он — неслыханная дерзость — ядовито издевается над святая святых — гимном мирового пролетариата «Интернационалом»: «Никто не даст нам избавленья, ни Бог, ни царь и не герой...»

Завершается эта повесть-памфлет ударом внезапного, среди лета, мороза, от которого околевают гады, и гибелью профессора Персикова, вместе с которым потерян и навсегда угас красный луч.

Повесть эта, давшая заглавие прижизненному сборнику прозы Булгакова (вышли два издания), — добавим к этому тоненькую книжицу «Записки юного врача» (1927) — вызвала многочисленные, но противоречивые отзывы. Достаточно сослаться, например, на выписку «Из сводки донесений в ОГПУ» от 22 февраля 1928 года:

«Непримиримейшим врагом Советской власти является автор «Дней Турбиных» и «Зойкиной квартиры» Мих[аил] Афанасьевич Булгаков, бывший сменовеховец. Можно просто поражаться долготерпению и терпимости Советской власти, которая до сих пор не препятствует распространению книги Булгакова (изд. «Недра») «Роковые яйца». Эта книга представляет собой наглейший и возмутительный поклёп на Красную власть. Она ярко описывает, как под действием красного луча родились грызущие друг друга гады, которые пошли на Москву. Там есть подлое место, злобный кивок в сторону т. Ленина, что лежит мёртвая жаба, у которой после смерти осталось злобное выражение на лице. Как это его книга свободно гуляет — невозможно понять. Её читают запоем. Булгаков пользуется любовью молодёжи, он популярен».

Как видно, безымянный сексот не скупится на крепкую брань и хулу, говоря о повести «Роковые яйца». Но пока ещё далеко до официального наката на произведения Булгакова, это было лишь исключение.

Совершенно по-иному была воспринята повесть рядом крупных советских писателей, в том числе Максимом Горьким.

А теперь позвольте маленькое автобиографическое отступление.

С далёких 1950-х годов я, тогда ещё желторотый аспирант Института мировой литературы, был в очень добрых (если не сказать, дружеских) отношениях с Еленой Сергеевной Булгаковой, последней женой писателя, до самой её кончины в 1970 году.

Как-то Елена Сергеевна попросила меня сделать выписки из писем Горького и его адресатов, касающиеся Булгакова, из архива, носящего имя нашего классика. Там я обнаружил немало таких писем, в том числе и относящихся к повести «Роковые яйца». Хочу привести отрывки из них и других авторов.

Начнём с письма М.Л. Слонимского М. Горькому (напомним, что он жил тогда на Капри) от 28 апреля 1925 года:

«...Очень мне нравится Булгаков. У него в «Недрах» (в посл[едней] кн[иге]) замечательный рассказ «Роковые яйца». Я прочёл два раза подряд прямо с восторгом».

Горький — Слонимскому, 8 мая 1925 года:

«Булгаков очень понравился мне, очень, но он сделал конец рассказа плохо. Поход пресмыкающихся на Москву не использован, а, подумайте, какая это чудовищно интересная картина!» В.В. Вересаев — Горькому, 30 июня 1925 года:

«Хотелось бы очень написать Вам о (нашей литературе) русской литературе здесь, у нас, да слишком трудно. Пропадает художественная честность у писателя, не смеет он быть таковым, масса указок протянута над ним, и тянет — кого в прошлое, кого в фантастику. А таланты есть. Обратили ли Вы внимание на М. Булгакова в «Недрах»? Я от него жду очень многого, если не погибнет он от нищеты и невозможности печататься».

Горький — А.М. Демидову, 15 мая 1925 года:

«...Остроумно и ловко написаны «Роковые яйца» Булгакова...» Горький — Д.А. Лутохину, 8 мая 1925 года:

«Вы, может быть, знаете рассказы: Булгакова — «Роковые яйца», Зощенко — «Страшная ночь», Низового — «Митякино», Яковлева — «Болото»?

Всё это не очень «весело», но неоспоримо говорит о здоровом росте русской литературы».

И наконец, письмо М. Горького В.В. Иванову, 19 декабря 1925 года:

«Очень хочется мне вытащить Вас и Федина сюда. Да ещё бы Зощенко. Да Булгакова. Посидели мы бы тут на тёплых камнях у моря, поговорили бы о разном».

Обобщающим же может служить письмо Горького классику французской литературы Ромену Роллану, где Горький, свободный от цензурных перегородок и филеров, подводил итог:

«Молодые писатели в России очень интересны и подают большие надежды, но жизнь их действительно чертовски трудная, как духовно, так и материально.

Свобода слова чудовищно ограничена, доходы очень скромны, книги раскупаются с трудом — нового читателя ещё мало, тем более что читателя понимающего почти уже не существует. Одни умерли, иные — эмигрировали.

Елена Сергеевна Булгакова, третья жена писателя. Москва. 1930-е гг.

Но пишет молодёжь превосходно. Уже появились книги, которые войдут в историю литературы, как, например, «Барсуки» Леонова, рассказы Булгакова, Бабеля, Зощенко и других». (Письмо от 10 сентября 1925 года.)

Булгаков, к счастью, не впал в страшную нищету и не погиб, но проницательный Вересаев (не говоря уже о Горьком) предвидел «невозможность печататься» Булгакову. Это отразилось почти мгновенно: другая, ещё более громкая по замыслу и выполнению, вослед «Роковым яйцам», повесть «Собачье сердце» была отвергнута на всех уровнях, вплоть до члена Политбюро Л.Б. Каменева (Розенфельда).

В своё время мы цитировали в практикуме для 11 класса «Русская литература XX века» / Под ред. В.П. Журавлёва (М.: Просвещение, 2006) уникальный отзыв агента ГПУ, подробно (и очень точно) разобравшем повесть «Собачье сердце» и указавшего причины, почему её ни в коем случае нельзя публиковать. Ниже следует расширенный вариант этого доноса, автор которого вероятнее всего принадлежал к миру литературы. Запаситесь терпением и удивитесь (вместе со мной), как точно, понятно, со своей, «охранительной» точки зрения, безымянный «рецензент» буквально по косточкам разобрал эту повесть.

9 марта 1925 года.

«Был на очередном литературном «субботнике» у Е.Ф. Никитиной (Никитина — историк литературы; в 1922 году под названием «Никитинские субботники» организовала кооперативное издательство писателей, существовавшее до 1931 года, где обсуждались для возможного напечатания произведения крупных литераторов. — О.М.). <...> Читал Булгаков свою новую повесть. Сюжет: профессор вынимает мозги и семенные железы у только что умершего и вкладывает их в собаку, в результате чего получается «очеловечение» последней. При этом вся вещь написана во враждебных, дышащих бесконечным презрением к совстрою тонах:

1) У профессора 7 комнат. Он живёт в рабочем доме. Приходит к нему депутация от рабочих с просьбой отдать им 2 комнаты, так как дом переполнен, а у него одного 7 комнат. Он отвечает требованием дать ему ещё и 8-ю. Затем подходит к телефону и по 107 заявляет какому-то очень влиятельному совработнику «Виталию Власьевичу» (?) — в дальнейших редакциях «Собачьего сердца» он именуется Петром Александровичем, — что операции ему он делать не будет, «прекращает практику вообще и уезжает навсегда в Батум», так как к нему пришли вооружённые револьверами рабочие и заставляют его спать на кухне, а операции делать в уборной. Виталий Власьевич успокаивает его, обещая дать «крепкую» бумажку, после чего его никто трогать не будет.

Профессор торжествует. Рабочая делегация остаётся с носом. «Купите тогда, товарищ, — говорит работница, — литературу в пользу бедных наших фракций». «Не куплю», — отвечает профессор.

«Почему? Ведь недорого. Только 50 к. У Вас, может быть, денег нет?»

«Нет, деньги есть, а просто не хочу».

«Так значит Вы не любите пролетариат?»

«Да, — сознаётся профессор, — я не люблю пролетариат».

Всё это слушается под сопровождение злорадного смеха никитинской аудитории. Кто-то не выдерживает и со злостью восклицает: «Утопия».

2) «Разруха, — ворчит за бутылкой Сэн-Жульена тот же профессор. — Что это такое? Старуха, еле бредущая с клюкой? Ничего подобного. Никакой разрухи нет, не было, не будет и не бывает. Разруха — это сами люди. Я жил в этом доме на Пречистенке с 1902 по 1917 год пятнадцать лет. На моей лестнице 12 квартир. Пациентов у меня бывает сами знаете сколько. И вот внизу на парадной стояла вешалка для пальто, калош и т. д. Так что Вы думаете? За эти 15 л. не пропало ни разу ни одного пальто, ни одной тряпки. Так было до 24 февраля, а 24-го украли всё: все шубы, моих 3 пальто, все трости, да ещё у швейцара самовар свистнули. Вот что. А вы говорите разруха».

Оглушительный хохот всей аудитории.

3) Собака, которую он приютил, разорвала ему чучело совы. Профессор пришёл в неописуемую ярость. Прислуга советует ему хорошенько отлупить пса. Ярость профессора не унимается, но он гремит: «Нельзя. Нельзя никого бить. Это — террор, а вот чего достигли они своим террором. Нужно только учить». И он свирепо, но не больно тычет собаку мордой в разорванную сову.

4) «Лучшее средство для здоровья и нервов — не читать газеты, в особенности же «Правду». Я наблюдал у себя в клинике 30 пациентов. Так что же вы думаете, не читавшие «Правды» выздоравливают быстрее читавших» и т. д., и т. д. Примеров можно было бы привести великое множество, примеров тому, что Булгаков определённо ненавидит и презирает весь совстрой, отрицает все его достижения.

Кроме того, книга пестрит порнографией, облечённой в деловой, якобы научный вид. Таким образом эта книжка угодит и злорадному обывателю, и легкомысленной дамочке и сладко пощекочет нервы просто развратному старичку. Есть верный, строгий и зоркий страж у Соввласти, — это Главлит, и если моё мнение не расходится с его, то эта книга света не увидит. Но разрешите отметить то обстоятельство, что эта книга (I её часть) уже прочитана аудитории в 48 человек, из которых 90 процентов — писатели сами. Поэтому её роль, её главное дело уже сделано, даже и в том случае, если она и не будет пропущена Главлитом: она уже заразила писательские умы слушателей и обострит их перья. А то, что она не будет напечатана (если не будет), это-то и будет роскошным им, этим писателям, уроком на будущее время, уроком, как не нужно писать для того, чтобы пропустила цензура, т. е. как опубликовать свои убеждения и пропаганду, но так, чтобы это увидело свет. (25/III — 25 г. Булгаков будет читать 2-ю часть своей повести).

Моё личное мнение: такие вещи, прочитанные в самом блестящем московском литературном кружке, намного опаснее бесполезно-безвредных выступлений литераторов 101-го сорта на заседаниях «Всероссийского союза поэтов»».

Отчёт агента о чтении 2-й части «Собачьего сердца» более краток. Вероятнее всего он считал, что всё главное о повести уже сказано.

«Вторая (последняя) часть повести Булгакова «Собачье сердце»... дочитанная им на «Никитинском субботнике», вызвала сильное негодование двух бывших там писателей-коммунистов и всеобщий восторг всех остальных. Содержание этой финальной части сводится к следующему: очеловеченная собака стала наглеть с каждым днём всё более и более. Стала развратной: делала гнусные предложения горничной профессора. Но центр авторского глумления и обвинения зиждется на другом: на ношении собакой кожаной куртки, на требовании жилой площади, на проявлении коммунистического образа мышления. Всё это вывело профессора из себя, и он разом покончил с созданным им самим несчастием, а именно: превратил очеловеченную собаку в прежнего, обыкновенного пса.

Если грубо замаскированные (ибо всё это «очеловечение» — только подчёркнуто-заметный, небрежный грим) выпады появляются на книжном рынке в СССР, то белогвардейской загранице, изнемогающей не меньше нас от книжного голода, а ещё больше от бесплодных поисков оригинального, хлёсткого сюжета, остаётся только завидовать исключительнейшим условиям для контрреволюционных авторов у нас».

А. Варламов в своей книге о Булгакове полагает, что и сама Е.Ф. Никитина — издательница и хозяйка салона «несомненно была связана с ГПУ».

Большинству читателей повесть «Собачье сердце» знакома уже по превосходной экранизации Владимира Бортко, собравшего поистине выдающийся коллектив актёров, среди которых всё-таки выделяется блестящим исполнением Евгений Евстигнеев в роли профессора Преображенского. Как это редко бывает, когда экранизация доносит до зрителя содержание и даже детали замечательной повести.

Максим Горький. 1920-е гг.

Суть её достаточно выразительно передана в двух доносах безымянного филера. В «Собачьем сердце» пародируется попытка большевиков сотворить «нового человека», который призван построить коммунистическое общество. Но замысел повести шире, он резко проступает в монологе профессора Преображенского во время обеда, за роскошным — иначе не скажешь — столом. В ответ на слабое бормотание верного ассистента — доктора Борменталя, что во всём виновата разруха, учёный раздражённо отвечает небольшим монологом:

«— Нет, — совершенно уверенно возразил Филипп Филиппович, — нет. Вы первый, дорогой Иван Арнольдович, воздержитесь от употребления этого самого слова. Это — мираж, дым, фикция... Что такое это ваша «разруха»? Старуха с клюкой? Ведьма, которая выбила все стёкла, потушила все лампы? Да её вовсе не существует! Что вы подразумеваете под этим словом?.. Это вот что: если я, вместо того чтобы оперировать, каждый вечер начну у себя в квартире петь хором (в это время «глухой хорал... донёсся откуда-то сверху и сбоку» — это управдом Швондер проводил общее собрание в комнатах, «отхапанных» у очередного буржуя), у меня начнётся разруха. Если я, посещая уборную, начну, извините меня за выражение, мочиться мимо унитаза и то же самое будут делать Зина и Дарья Петровна (прислуга Преображенского. — О.М.) в уборной получится разруха. Следовательно, разруха не в клозетах, а в головах. Значит, когда эти баритоны кричат: «Бей разруху!» — я смеюсь... Клянусь вам, мне не смешно! Это означает, что каждый из них должен лупить себя по затылку! И вот когда он вылупит из себя всякие галлюцинации и займётся чисткой сараев — прямым своим делом, разруха исчезнет сама собой. Двум богам нельзя служить! Невозможно в одно и то же время подметать трамвайные пути и устраивать судьбы каких-то испанских оборванцев! Это никому не удастся, доктор, и тем более людям, которые, вообще отстав в развитии от европейцев лет на двести, до сих пор ещё не совсем уверенно застёгивают собственные штаны!»

«Он бы прямо на митингах мог деньги зарабатывать», — мечтает (пока ещё просто собака) Шарик.

«— Контрреволюционные вещи вы говорите, Филипп Филиппович... не дай Бог вас кто-нибудь услышит», — отзывается его собеседник доктор Борменталь.

И конечно, после этого застольного монолога профессор отправляется слушать «Аиду» Джузеппе Верди в «Большой». Чисто булгаковская деталь, его любовь к музыке.

А дальше? А дальше сложнейшая, невообразимая операция по «революционному» преобразованию природы и человека, проведённая ещё шире, чем в «Роковых яйцах». Почти все, кто писал о Булгакове, приводят описание самой операции по очеловечению Шарика; сам многоопытный Преображенский называет её труднейшей в своей жизни. Эти страницы можно считать одними из самых блестящих в прозе классика:

«Затем оба (т. е. Преображенский и его ассистент доктор Борменталь) взволновались, как убийцы, которые спешат.

— Нож! — крикнул Филипп Филиппович.

Нож вскочил ему в руки как бы сам собой, после чего лицо Филиппа Филипповича стало страшным. Он оскалил фарфоровые и золотые коронки и одним приёмом навёл на лбу Шарика красный венец. Кожу с бритыми волосами откинули, как скальп, обнажили костяной череп. Филипп Филиппович крикнул:

— Трепан!

Борменталь подал ему блистающий коловорот. Кусая губу, Филипп Филиппович начал втыкать коловорот и высверливать в черепе Шарика маленькие дырочки в сантиметре расстояния одна от другой, так что они шли кругом всего черепа. На каждую он тратил не более пяти секунд. Потом пилкой невиданного фасона, всунув её хвостик в первую дырочку, начал пилить, как выпиливают дамский рукодельный ящик. Череп тихо визжал и трясся. Минуты через три крышку черепа с Шарика сняли.

Тогда обнажился купол Шарикового мозга — серый, с синеватыми прожилками и красноватыми пятнами. Филипп Филиппович въелся ножницами в оболочки и их выкроил. Один раз ударил тонкий фонтан крови, чуть не попал в глаза профессору и окропил его колпак. Борменталь с торзионным пинцетом, как тигр, бросился зажимать и зажал. Пот с Борменталя полз потёками, и лицо его стало мясистым и разноцветным. Глаза его метались от рук Филиппа Филипповича к тарелке на столе. Филипп же Филиппович стал положительно страшен. Сипение вырывалось из его носа, зубы открылись до дёсен, Он ободрал оболочку с мозга и пошёл куда-то вглубь, выдвигая из вскрытой чаши полушария мозга. И в это время Борменталь начал бледнеть, одною рукою охватил грудь Шарика и хрипловато сказал:

— Пульс резко падает...

Филипп Филиппович зверски оглянулся на него, что-то промычал и врезался ещё глубже. Борменталь с хрустом сломал стеклянную ампулку, насосал из неё шприц и коварно кольнул Шарика где-то у сердца.

— Иду к турецкому седлу, — зарычал Филипп Филиппович и окровавленными скользкими перчатками выдвинул серо-жёлтый мозг Шарика из головы. На мгновение он скосил глаза на морду Шарика, и Борменталь тотчас сломал вторую ампулу с жёлтой жидкостью и вытянул её в длинный шприц.

— В сердце? — робко спросил он.

— Что вы ещё спрашиваете?! — злобно заревел профессор. — Всё равно он уже пять раз у вас умер. Колите! Разве мыслимо! — Лицо у него при этом стало, как у вдохновенного разбойника.

Доктор легко, с размаху всадил иглу в сердце пса.

— Живёт, но еле-еле, — робко прошептал он.

— Некогда рассуждать тут — живёт, не живёт, — засипел страшный Филипп Филиппович, — я в седле. Всё равно помрёт... ах, ты, че... «К берегам священным...» Придаток давайте.

Борменталь подал ему склянку, в которой болтался на нитке в жидкости белый комочек. Одной рукой («Не имеет равных в Европе... ей-Богу», — подумал Борменталь) он выхватил болтающийся белый комочек, а другой ножницами выстриг такой же в глубине где-то между распяленными полушариями. Шариков комочек он вышвырнул на тарелку, а новый заложил в мозг вместе с ниткой и своими короткими пальцами, ставшими точно чудом тонкими и гибкими, ухитрился янтарной нитью его там замотать. После этого он выбросил из головы какие-то распялки, пинцет, мозг упрятал назад в костяную чашу, откинулся и уже поспокойнее спросил:

— Умер, конечно?

— Нитевидный пульс, — ответил Борменталь.

— Ещё адреналину.

Шарик — Шариков (В. Толоконников). Кадр из фильма «Собачье сердце»

Профессор оболочками забросал мозг, отпиленную крышку приложил как по мерке, скальп надвинул и взревел:

— Шейте!

Борменталь минут в пять зашил голову, сломав три иглы.

И вот на подушке появилось на окрашенном кровью фоне безжизненное потухшее лицо Шарика с кольцевой раной на голове. Тут же Филипп Филиппович отвалился окончательно, как сытый вампир, сорвал одну перчатку, выбросив из неё облако потной пудры, другую разорвал, швырнул на пол и позвонил, нажав кнопку в стене. Зина появилась на пороге, отвернувшись, чтобы не видеть Шарика и крови.

Жрец снял меловыми руками окровавленный клобук и крикнул:

— Папиросу мне сейчас же, Зина. Всё свежее бельё и ванну.

Он подбородком лёг на край стола, двумя пальцами раздвинул правое веко пса, заглянув в явно умирающий глаз, и молвил:

— Вот, чёрт возьми. Не издох. Ну, всё равно издохнет. Эх, доктор Борменталь, жаль пса, ласковый, но хитрый».

Как уже известно читателю, Шарик не издох, но, получив гипофиз и семенные железы пролетария Чугункина, профессор привил ему все пороки покойного — склонность ко лжи, к воровству, грубость, алкоголизм, потенциальную склонность к убийству. Преображенский пренебрёг законами наследственности и получил «незаконного сына», который уже на вполне законных основаниях занимает одну из тех комнат, которые сам не без труда отстоял от нашествия председателя домкома Швондера со своей суперпролетарской свитой. Между тем новорождённый Полиграф Полиграфович Шариков сам переходит в наступление.

«— Что-то вы меня, папаша, больно утесняете, — вдруг плаксиво выговорил человек.

Филипп Филиппович покраснел, очки сверкнули.

— Кто это тут вам папаша? Что это за фамильярность? Чтобы я больше не слышал этого слова! Называть меня по имени и отчеству!

Дерзкое выражение загорелось в человеке.

— Да что вы всё... То не плевать. То не кури. Туда не ходи... Что уж это на самом деле? Чисто как в трамвае. Что вы мне жить не даёте?! И насчёт папаши — это вы напрасно. Разве я просил мне операцию делать? Человек возмущённо лаял, — хорошенькое дело! Ухватили животную, исполосовали ножиком голову, а теперь гнушаются. Я, может, своего разрешения на операцию не давал. А равно (человек завёл глаза к потолку, как бы вспоминая некую формулу), а равно и мои родные. Я иск, может, имею право предъявить!

Глаза Филиппа Филипповича сделались совершенно круглыми, сигара вывалилась из рук. «Ну, тип», — пролетело у него в голове.

— Вы изволите быть недовольным, что вас превратили в человека? — прищурившись, спросил он. — Вы, может быть, предпочитаете снова бегать по помойкам? Мёрзнуть в подворотнях? Ну, если бы я знал...

— Да что вы всё попрекаете — помойка, помойка. Я свой кусок хлеба добывал. А если бы я у вас помер под ножом? Вы что на это выразите, товарищ?

— Филипп Филиппович! — раздражённо воскликнул Филипп Филиппович, — я вам не товарищ! Это чудовищно! — «Кошмар, кошмар», — подумалось ему...

— Уж конечно, как же... — иронически заговорил человек и победоносно отставил ногу, — мы понимаем-с. Какие уж мы вам товарищи! Где уж. Мы в университетах не обучались, в квартирах по 15 комнат с ванными не жили. Только теперь пора бы это отставить. В настоящее время каждый имеет своё право...»

...Отвлечёмся теперь, перелистав несколько страниц биографии Булгакова, возвратимся к той поре, когда он ещё работал в «Гудке». Именно тогда он встретил и полюбил Любовь Евгеньевну Белозерскую, которая развелась с Василевским-Небуквой. С первым мужем Любовь Евгеньевна проделала одиссею русского эмигранта: Константинополь — Париж — Берлин. Известно, что прототипом Преображенского (как одним из прототипов профессора Персикова в «Роковых яйцах») был врач-гинеколог Николай Михайлович Покровский, дядя Булгакова по материнской линии. Любовь Евгеньевна Белозерская отмечает некоторые черты, которые сближают героя «Собачьего сердца» и родственника Михаила Афанасьевича: «Он отличался вспыльчивым и непокладистым характером, что дало повод пошутить одной из племянниц: «На дядю Колю не угодишь, он говорит: не смей рожать и не смей делать аборт»».

Но в «Собачьем сердце» Филиппу Филипповичу поневоле приходится свою вспыльчивость и непокладистый характер на какое-то время упрятать в карман. Появившийся после позорного изгнания Швондер принимает самое горячее участие в судьбе Шарика (Шарикова).

«— Что же, — заговорил Швондер, — дело не сложное. Пишите удостоверение, гражданин профессор. Что так, мол, и так, предъявитель сего действительно Шариков Полиграф Полиграфович, гм... Зародившийся в вашей, мол, квартире.

Борменталь недоумённо шевельнулся в кресле. Филипп Филиппович дёрнул усом.

— Гм... Вот чёрт! Глупее ничего себе представить нельзя. Ничего он не зародился, а просто... Ну, одним словом...

— Это ваше дело, — со спокойным злорадством вымолвил Швондер, — зародился или нет... В общем и целом ведь вы делали опыт, профессор! Вы и создали гражданина Шарикова».

Михаил Булгаков. Москва. 1930-е гг.

У профессора Преображенского нет выхода. Остаётся одно: вернуть Шарика (Шарикова) в первоначальное состояние. А вот и повод — донос очеловеченной собаки на своего благодетеля. И лишь вмешательство уже упоминавшейся «влиятельной особы» останавливает вероятные последствия этого «документа», безусловно спровоцированного Швондером. Напрасны слова Филиппа Филипповича, обращённые к председателю домкома, о том, что Шариковы не остановятся в борьбе с Преображенскими; их следующей мишенью станут Швондеры.

И вот эпилог после новой операции: милый, ласковый Шарик дремлет в кабинете профессора, который занят своими обычными делами, и напевает из любимой «Аиды»: «К берегам священным Нила...»

Мало того что повесть «Собачье сердце» была признана идейно вредной, за этим последовал обыск, изъятие рукописи, а также дневника с характерным заголовком «Под пятой». Об этом рассказывает Любовь Евгеньевна в своих воспоминаниях. В ту пору они жили с Михаилом Афанасьевичем «в покосившемся флигельке во дворе дома № 9 по Обухову переулку».

«В один прекрасный вечер» — так начинается рассказ, — в один прекрасный вечер на голубятню (так супруги окрестили флигелёк) постучали... и на мой вопрос «кто там?» бодрый голос арендатора ответил: «Это я, гостей к вам привёл!»

На пороге стояли двое штатских: человек в пенсне и просто невысокого роста человек — следователь Славкин и его помощник. Арендатор пришёл в качестве понятого. Булгакова не было дома... и я попросила не приступать к обыску без хозяина, который вот-вот должен прийти... Славкин и его помощник безмолвствуют... и вдруг знакомый стук.

Я бросилась открывать и сказала шёпотом М[ихаилу] А[фанасьевичу]:

— Ты не волнуйся, Мака, у нас обыск.

Но он держался молодцом (дёргаться он начал значительно позже). Славкин занялся книжными полками. «Пенсне» стало переворачивать кресла и колоть их длинной спицей.

И тут случилось неожиданное. М[ихаил] А[фанасьевич] сказал:

— Ну, Любаша, если твои кресла выстрелят, я не отвечаю...

И на нас обоих напал смех. Может быть, и нервный.

Под утро зевающий арендатор спросил:

— А почему бы вам, товарищи, не перенести ваши операции на дневные часы?

Ему никто не ответил... Найдя на полке «Собачье сердце» и дневниковые записи, «гости» тотчас же уехали».

По настоянию Горького приблизительно через два года «Собачье сердце» было возвращено автору...

Булгаков не раз называл себя учеником Щедрина. Безусловно, традиции этого классика сатиры просматриваются в прозе писателя начала 1920-х годов. Об этом пишет, в частности, Всеволод Сахаров:

«Да, Булгаков приходит в литературу как сатирик, как ученик Щедрина. В этом есть своя немалая правда. Но вот что странно: жизнь Булгакова и тогдашняя действительность были таковы, что именно ему более подобало по-щедрински сурово и желчно высмеивать, бичевать, обличать, негодовать. Однако желчи, тяжёлого гнева, мрачного негодования и свиста сатирического бича в его прозе и пьесах нет, хотя автор «Собачьего сердца» был выдающимся сатириком.

Читая Булгакова, мы встречаем особый лирический юмор, который заставляет вспомнить известные определения Достоевского («Юмор ведь есть остроумие глубокого чувства») и Даля (юмор — «весёлая, острая, шутливая складка ума, умеющая подмечать и резко, но безобидно выставлять странности нравов и обычаев; удаль, разгул иронии»). Этот-то лирический юмор и весёлый разгул умной иронии делают Булгакова совершенно не похожим на сурового сатирика-«кнутобойца» Салтыкова-Щедрина и далеко его уводят от традиций щедринской сатиры».

И всё же Булгаков стал выдающимся русским сатириком, в новую эпоху творчества продолжившим щедринскую традицию. Его сатира столь же глубока и беспощадна. Приведём один только отзыв — известную реплику Сталина в разговоре с Горьким: «Вот Булгаков!.. Тот здорово берёт! Против шерсти берёт!.. Это мне нравится!..» Сам Булгаков очень хорошо знал, что его метод глубокой философской сатиры «против шерсти» восходит к Салтыкову-Щедрину. Он так и называл сатирика — «мой учитель».

Значение пьесы «Собачье сердце» в творчестве Булгакова и в литературе прошлого века необычайно велико. В этом произведении автор обнажил всю подноготную разрушительной революционной деятельности — от лозунга «все поделить!» и до тех исполнителей, Швондеров и Шариковых, которые эту миссию выполняли. Их удар был направлен опять-таки против интеллигенции, заступником и борцом за права которой безуспешно пытался стать Михаил Булгаков. Его подлинно мученическая участь началась именно с создания (и широкого прочтения в писательской среде) этого произведения.

Великий русский композитор Георгий Свиридов писал: «Наиболее замечательным произведением Булгакова представляется мне «Собачье сердце». Жизнь, как царство Швондеров, которые сидят в каждом углу, в каждой ячейке жизни, в каждой щели, начиная от верховной государственной власти до конторы жилуправления, чудовищное изобретение гениального профессора Преображенского.

Преображенский не просто профессор, это же гений или замечательный человек гениального озарения... Кто такой «гений» по Булгакову? Это человек озарения. Там где нормальный культурный и образованный учёный-профессионал видит лишь нарушение некоей нормы, гений видит пути нового движения жизни.

Нравственность Преображенского в том, что он говорит сам себе: «Природу не надо улучшать, она знает, что творит, она сама есть Божественный промысел и управляется высшими законами. Человек может использовать эти законы, усовершенствуя их и обращая их себе на пользу, но не вторгаясь в существо законов природы»»1.

Однако многогранное творчество Михаила Булгакова, естественно, не замыкалось в рамках сатиры и юмора. Одновременно он создаёт героико-патриотический роман «Белая гвардия» (1923—1924), а затем на его основе пьесу «Дни Турбиных» (1926).

Примечания

1. Свиридов Георгий. Музыка как судьба. — М., 2002. — С. 570.