Вернуться к И.В. Белозерский. Белозерская-Булгакова Л.Е. Воспоминания

Чудеса бывают...

Илью Марковича Василевского, Не-Букву, можно назвать удачливым. Все его журнально-газетные начинания («Свободные мысли», «Журнал журналов», «Петроградское эхо» и пр.) пользовались неизменным успехом. Не случайно коллеги называли его блестящим газетчиком. Как все неврастеники, он очень быстро падал духом, впадал в уныние и также быстро расцветал, стоило только удаче поманить его пальчиком. Тогда он становился остроумным, забавным и, несмотря на свою некрасивость, нравился женщинам...

Итак, моего непоседливого и суетливого мужа не покидала мысль открыть в Константинополе свою газету и назвать ее «Константинопольское эхо». Как ни странно, желание это осуществилось, но международные власти, pouvoir interallié, дали разрешение только на коммерческий листок, который должен был издаваться на двух языках: французском и русском.

Со свойственной Василевскому энергией коммерческий листок быстро превратился в обыкновенную газету небольшого формата. Переводил ее на французский язык вежливый молодой человек, по фамилии Шкаф. Я носила верстку в цензуру. У нас было два цензора: капитан Карре и капитан Марешаль. Первый — розовый, седоусый «бонвиван», напичканный Пьером Лоти и Клодом Фаррером. В каждом мелькнувшем силуэте турчанки он видел потенциальное любовное приключение.

Мы быстро с ним поладили. Он ставил визу не глядя, только всегда говорил: «Передайте коллеге». «Коллега» — молодой англичанин — плохо знал французский язык и спрашивал, твердо произнося букву «i»: «Pas de politique?»1 (у него выходило «полытык»).

— Конечно, политики нет, — отвечала я и радостно отбывала.

С капитаном Марешалем дело обстояло сложнее. Он и верстку читал от корки до корки. Это он ввел обязательный обзор состояния иностранной валюты (думаю, для того, чтобы хоть как-то оправдать название коммерческого листка, под который дано было разрешение). Но в общем он был корректен и доброжелателен. Когда газету прихлопнули стараниями Ореста Григорьевича Зелюка, бывшего приятеля Василевского, это он, капитан Марешаль, сказал мне:

— Cherchez vous ennemis parmi vos amis. (Ищите ваших врагов среди своих друзей...)

Произошло это совершенно неожиданно. Как-то я пришла к капитану Марешалю по делу и узнала, что газета закрыта по распоряжению властей. На мой вопрос, почему, он сказал, что в валютной сводке упоминается о том, что франк упал. «Каково мне, французу, читать подобные утверждения?» (Это была явная отговорка.) Я не без растерянности ему ответила, что падение франка — явление временное. Так часто бывает на бирже. Вот тогда-то он мне после паузы и сказал:

— Ищите врагов среди своих друзей...

Здесь же, когда я, ошеломленная, спускалась по лестнице, меня догнал турок, связанный делами с секцией прессы. Он сказал, что мне хорошо бы повидать турецкого министра, Эффенди такого-то, и поговорить с ним. Для этого надо прийти в «Блистательную Порту». Он назначил мне день и час...

Стамбул. Тишина. Тенистые улицы. Спущенные жалюзи... У ворот вытянутого низкого здания стоял темнокожий страж. По совершенно пустым коридорам, где гулко раздаются шаги, негр привел меня в европейски обставленную комнату. Знакомый турок был там. Он за руку поздоровался со мной и провел меня в меньшую комнату, всю голубую, с голубыми штофными портьерами, голубыми занавесками на окнах. Министр (к сожалению, не запомнила его имени) — пожилой седой человек в феске, встал мне навстречу, усадил и попросил рассказать все подробно, что я и сделала скрепя сердце. Тишина и пустота «Блистательной Порты» ясно говорили, что это учреждение мертвое и существует только для видимости... Приблизительно в таком духе и говорил министр:

— Я рад бы сделать для вас все, но не могу. Надо мной pouvoir interallié, с которой я должен считаться. Надеюсь увидеть вас при других обстоятельствах, когда я смогу оказать вам содействие...

Говорил он на прекрасном французском языке. До сих пор не понимаю, зачем понадобилось принимать меня в «Блистательной Порте». Ведь оба они — и министр и его помощник — прекрасно понимали, что руки у них обоих накрепко связаны...

* * *

Полный, полный провал... Черная дыра впереди. Ни денег, ни перспектив. Василевский курил папиросу за папиросой, переживая свою неудачу. Собственными руками отдал жулику последние свои гроши. Правда, всякий поступил бы так же на его месте: Орест Григорьевич Зелюк — старый знакомый еще по Петербургу. Ему, Василевскому, и в голову не могло прийти, что его как мальчишку обманет его же собственный приятель. Акционерное общество, издательство! Кому нужны в Константинополе книги? В этой «передней Европы» жить могут только жулики. Все продают всё и за всё получают процент. Спросите, где аптека. Вам скажут адрес и тут же добавят: «Скажите провизору, что я (следует имя) вас прислал. Он знает». Эту фразу вы слышите десятки раз на дню. «Не забудьте сказать, что от меня. Там знают...»

В этот день Василевский был принят в пайщики на заседании акционерного общества, что было зафиксировано в протоколе. Но так было утром. Вечером же он узнан, что в акционерном обществе больше не числится.

— А пай? Я внес пай, и протокол у вас в кармане, — запальчиво кричал Василевский, глядя в ласковые, неверные глаза Зелюка.

— У меня в кармане, не отрицаю, — спокойно подтвердил Зелюк, хлопая себя по карману пиджака. — Но мой карман — это не ваш карман. Не так ли?

— Я буду жаловаться! — бушевал Василевский.

— Кому? — с невозмутимым спокойствием спросил Зелюк.

— Вы мой старый петербургский знакомый, как вы могли?

— Мы все здесь более или менее старые знакомые...

Зелюк улыбнулся детской улыбкой, которая говорила: «Что, мол, с меня возьмешь такого? Я весь как на ладони...»

Илья Маркович даже взвизгнул неожиданно для самого себя.

— Но протокол?

— В моем кармане...

В первый раз в жизни Василевский растерялся. На Перу он вышел с головной болью и с ощущением пощечины на лице... По узкой улице летел, громыхая, трамвай. Ехали парные извозчики. Семенили ослы, неся на своих спинах непомерных размеров мужчин в фесках. Шли пешеходы, проходили военные-англичане, французы, сипаи. На углах стояли картинные итальянские полицейские в треуголках и черных коротких накидках. Итальянцы несли внутреннюю охрану города.

Хотя номинально султан еще существовал и селямлик, то есть парадный его выезд к подданным под восторженные овации населения еще практиковался, но власть принадлежала иностранцам... Вот проплыла французская монахиня в синем платье, «под парусом», под гигантским белым накрахмаленным чепцом. Вот мелькнула коричневая фигура босоногого подпоясанного веревкой дервиша... Гречанки, турчанки, русские. Над всей этой толпой крик каймакджи, звонки продавцов лимонада и вой шарманок. Есть от чего сойти с ума! И все это — чужое, назойливое, крикливое... Острова, белые ночи в чудесном городе, — где вы?

После краха надо было что-то предпринимать. Но как? Где? Сначала на Перу, в кафе Вертинского «Чайная роза». Может быть, там нужны служащие? Поговорить вышел сам шеф. Никогда, отдавая должное его артистическим способностям, не таяла я перед этим человеком, как многие, многие из моих соотечественников. Бывший Пьеро посмотрел на меня критическим оком и сказал, что у него все места заняты.

Не знаю, сочинял он или говорил правду. Перекидываю мостик в нашу современность. Как-то, это было в начале последней войны, моя хорошая знакомая Людмила Алексеевна Соколова, жена профессора-физика, показала мне интересную фотографию из времен войны 1914 года. Внутренность вагона санитарного поезда. На переднем плане в белом халате стоит привлекательный молодой человек.

— Узнаете? — спросила Людмила Алексеевна. Я сказала «Вертинский», но это показалось мне настолько несовместимым с его образом, что я тут же поправилась: «Похож на Вертинского».

— Нет, это он, — сказала Людмила Алексеевна. — Это мой коллега по работе в санитарном поезде в прошлую войну. Он был брат милосердия.

И дальше Людмила Алексеевна, конфузясь, с горечью поведала мне, как она, когда Вертинский вернулся в Советский Союз, умиленная воспоминаниями молодости, прихватив фотографию, направилась в гостиницу, где тогда с семейством жил артист. Ну, так он ее не принял. Вспоминаю, как неприятно, снисходительно-пренебрежительно в своих воспоминаниях пишет он об Иване Мозжухине, прекрасном актере, с которым связан целый большой этап развития нашего искусства кино.

Нет, нет... Что греха таить. Не на высоте бывший Пьеро!

Вторая попытка найти работу. Соседка-румынка, бродячая жонглерка, советовала обратиться в цирк «попытать счастья» — сакраментальная фраза всех неустроенных бродяг.

Стоял необыкновенно знойный день. Даже я, любящая жару, чувствовала, что растапливаюсь, как асфальт под ногами. Путь мой лежал на край города, туда, где маячил светлый балаган. Я села в трамвай. Вместе со мной в женское отделение прошли две турчанки в темных неуклюжих платьях с пелеринками, со спущенными на лица чарчафами. Кондуктор сейчас же встал и задернул занавеску, отгородив их от общего отделения. Мы ехали через Перу. Навстречу нам приближались греческие похороны — эффектное пятно на фоне улицы. Всё лиловое: гроб, покрывало, венки, облачение священников. Лиловый цвет — траурный. Я вспомнила, как нянька говорила: «Встретишь похороны — к удаче». Трамвай довез меня до окраины города, но идти под палящим солнцем пришлось долго, через плац, где обычно проходили военные парады. Ноги увязают в горячем песке. Он набивается в туфли, мешает ступать, причиняет боль...

Вот он, цирк. Под парусиной еще душней, еще жарче. Запах арены приятно щекочет ноздри. Тишина. Ни души. Я остановилась и кашлянула. Наконец вышел небольшой пожилой человек с крашеными волосами и зеленоватыми усами. В руках он держал длинный манежный бич. Я спросила, нельзя ли устроиться на работу в цирк. Могу немного петь, танцевать, ездить верхом. Он посмотрел на меня пустыми глазами голодного человека и сказал:

— Ничего нет. Мы прогораем.

Опять долгий путь по раскаленному песку. Куда теперь?

О Константинополе много и горько писал Аркадий Аверченко. Он приехал в этот город раньше нас. Он уже успел вкусить от здешнего древа познания добра и зла. Он видел, как все планы рушатся и некуда податься «ошалевшему русскому беженцу».

Печальная галерея судеб в его рассказах. Вот человек, мечтавший открыть русский ресторан, чтобы «оркестр из живых венгерцев, метрдотель — типичный француз, швейцар — швейцарец с алебардой, вся прислуга — негры», а сам работает кельнером у грека в жалком подобии ресторана.

А вот другой беженец, мечтавший издавать свою газету мирового масштаба, сам продает чужую «Presse du Soir» за грошовый заработок на перекрестке Перы...

Встретились трое: кухарка (бывшая актриса), швейцар (бывший генерал) и автор — писатель Аверченко. Описание встречи заканчивается горькими словами: «Усталые, затуманенные слезами глаза тщетно сверлят завесу тьмы, повешенную Господом Богом... Какая это мгла? Предрассветная? Или это сумерки, за которыми идет ночь, одиночество, отчаяние?» («Записки простодушного», изд. «Север», Берлин, 1923).

Адреса здесь трудные, в русском ухе с непривычки не удерживаются. «Не то Шашлы-Башлы, не то Биюк-Темрюк, — пишет Аверченко. — А может быть, и Казанлы-Базанлы. Впрочем, дайте мне лучше карандаш и бумажку — я вам нарисую».

Нумерация в городе случайная, номера домов идут как попало. Прописки нет. Когда у одного молодого человека пропала жена и он бросился в полицейский участок, начальник спросил:

— А она хорошенькая?

Оказалось, она ездила в Кадыкёй — мерзкий городишко на азиатском берегу — и опоздала на последний пароход.

А после краха с газетой нам стало настолько трудно существовать, мы так замучены неудачами, что остаемся почти равнодушными к местной экзотике. Однако многие бытовые штрихи сами собой отлагаются в памяти и запечатлеваются на всю жизнь. Разве можно, например, забыть турецких пожарных? Или артельщиков?

Турецкие пожарные — зрелище примечательное. Они в розовых ситцевых рубашках и таких же штанах до колен. Босые. Насосы несут на руках, по несколько человек с одной стороны и столько же с другой. Не идут, а бегут ровной побежкой. Но почему босые? Чтобы легче бежать? А как же на пожаре?

Также нельзя забыть и артельщиков, переносящих деньги. Как правило, лиры лежат одна на другой, большой и высокой стопкой. Нижний конец ее покоится на сложенных ладонях опущенных рук, а верхний упирается в подбородок и им же поддерживается. Артельщиков очень часто можно встретить в самых неожиданных местах. Мы всегда останавливались, пораженные такой наивной доверчивостью. Но, видно, этот древний способ себя оправдывает...

Все, что можно было продать, у нас продано, даже «заветные» дамские часы Брегет, прославленной фирмы, воспетой еще Пушкиным в «Евгении Онегине». Они были прекрасны. Съемный золотой футляр покрыт эмалью настолько тонкого рисунка, что художник Ре-Ми еще в Одессе советовал сделать из обеих крышек (на одной — павлин с распущенным хвостом, на другой — розы на черном фоне) брошки и носить на радость себе и другим.

Вздохнув, я отнесла часы к Герсону, антиквару и ювелиру. Отдала условно. Потом побежала и взяла их обратно (на что рассчитывала, непонятно). Но матово-смуглый Герсон сказал: «Мадам все равно вернется». И правда. Прошло всего несколько дней, и «мадам» вернулась. Герсон, конечно, сбавил цену.

О нашей одиннадцатиоконной комнате на улице Алтым-Бакал можно и не вспоминать: она канула в Лету. Мы живем на улице без названия, в каморке с тусклым оконцем. Рано утром мимо нас гонят коз. Если хотите, вам подоят козу тут же, на улице... Но что же дальше? Что будет дальше?

Говорят, чудес не бывает. Да еще как бывает! Случилось, Василевский брел по главной улице. Шляпа на затылке, глаза отсутствующие — и вдруг радостный возглас. Проездом здесь оказался его друг детства, теперь коммерсант из Лондона. Да не липовый, беженский, а настоящий, для которого какие-то пятьдесят лир (несколько фунтов) погоды не делали, а нас выручили. Он дал их весело, все его лицо доброго клоуна светилось улыбкой... Ни о чем другом, кроме сына, он говорить не мог. В нем он видел смысл и цель своего существования. Воспитывал его сам, с помощью дорогой и тренированной английской няни. О матери ребенка разговора вообще не было...

Роздали кое-какие долги. Заплатили за берлогу.

Во что бы то ни стало надо выбираться из прекрасного и страшного города, о котором тот же Аверченко сказал: «Жестокий это боксер — Константинополь. Каменеет лицо от его ударов». Лучше не скажешь.

Почти все уже разъехались. Уехал Миркин-Гецевич, Дон-Аминадо, Ага с семейством. Собирается Ре-Ми.

У нас нет ни денег, ни виз. А Париж манит. Там встретились журналисты и литераторы из России, главным образом петербуржцы. Я чувствую, у Василевского в голове уже копошатся заманчивые планы издания своей газеты в Париже.

Как-то мы узнали, что русский пароход «Цесаревич Алексей» в скором времени пойдет в Марсель. Мы просили у капитана взять нас. Не просили, а умоляли, сказали, что погибаем. Но все напрасно. «Нет, нет и нет», — сказал он и повернулся к нам спиной. Расстроенные, не глядя друг на друга, мы пошли по Галатской пристани и свернули наугад в первую улочку. Свернули и попали в галатские притоны, которые тянутся по обе стороны улицы. Это целый квартал проституток самого низшего разбора — для портовых грузчиков и матросов. Каменная ступенька ведет к дверному проему, закрытому занавеской. Завешенное окно — без рамы и стекол. Внутри берлоги с тюфяком — «ложе любви». На ступеньке сидит «товар». «Товар» в большинстве своем страшный: старые и грубо намалеванные женщины. Они что-то нам кричали, слава Богу, непонятное...

Зловещее впечатление осталось не только от галатских притонов. В описаниях Востока часто рассказывается об оживленных крытых базарах. Но «Большой базар» — «Гран-базар» — «Капалы Чарши» в Константинополе, наоборот, поражал своей какой-то затаенной тишиной и пустынностью. Из темных нор на свет вытащены и разложены предлагаемые товары: куски шелка, медные кофейники, четки, безделушки из бронзы. Не могу отделаться от мысли, что все это декорация для отвода глаз, а настоящие и не светлые дела творятся в черных норах. Ощущение такое, что если туда попадешь, то уж и не вырвешься...

В тяжких раздумьях, в поисках выхода, цепляясь за последнюю надежду, пошел Василевский к начальнику русского порта и рассказал ему все как есть, без прикрас. Начальник (Матвеев) оказался добрым человеком. Он обещал помочь устроить нас на пароход, уходящий в Марсель. Я до сих пор с великой благодарностью вспоминаю спасшего нас Матвеева и на всю жизнь запомнила его лицо. Он сказал:

— Будьте готовы и следите, когда у пристани появится пароход «Цесаревич Алексей».

И вот вожделенный момент настал. Пароход у пирса. Мы прошли к Матвееву. Он позвал помощника капитана и велел показать, кто вписан в судовую роль.

— Вы вписали родственника богатого грека Диамантиди, а русскому писателю с женой отказали... А если я задержу пароход?

Так нас вписали в судовую роль (Василевский — лакей, я — горничная).

С каким необыкновенным чувством освобождения и ощущением спасения вступили мы на борт парохода!

Примечания

1. Никакой политики (фр.).