Вернуться к В.В. Петелин. Жизнь Булгакова. Дописать раньше, чем умереть

Часть седьмая. Под гнетом цензуры

В 1965 году, получив на руки свою книгу «Гуманизм Шолохова», я приступил к изучению творчества М.А. Булгакова. Много времени провел в архивах, написал большую статью. Материалом для нее, в частности, послужили архивные данные из ЦГАЛИ: здесь работала моя племянница Любовь Федоровна Деняева-Лехтина, я сделал заказ по архивным документам, а она помогла найти неизвестные материалы. Завершив работу над статьей, я обратился в журнал «Новый мир», высказавший уже немало лестного о М. Булгакове, встретился с заведующим отделом Игорем Виноградовым, сокурсником по университету, но вскоре получил твердый отказ на публикацию. Про другие журналы и говорить не приходится. Отдал статью «М.А. Булгаков и, «Дни Турбиных»» в журнал «Огонек», где уже вышли мои исследования, посвященные писателям-современникам.

Статью прочитали руководители журнала и поставили в номер, но цензура заставила редактора снять статью. Я добился встречи с куратором журналов в ЦК КПСС и подробно рассказал ему о личности и творчестве М.А. Булгакова. Журнал вновь поставил статью в номер, но ее опять сняла цензура. Я снова добился встречи с тем же куратором и еще более подробно рассказывал о Булгакове, приводил документы, письма. Журнал не скрывал заинтересованности в публикации этой статьи и прилагал к этому необходимые усилия. Постепенно о моей работе узнали многие авторы и читатели. В разговорах с главным редактором А.В. Софроновым прояснялись некоторые фактические детали, дополнившие материал. Статья «М.А. Булгаков и «Дни Турбиных»», утвержденная в номер уже третий раз, наконец вышла.

О Михаиле Булгакове в те годы много говорили и спорили. Это закономерно. Публикация его «Мастера и Маргариты», «Театрального романа», избранных драматических и прозаических произведений дала еще более широкое представление об этом большом и своеобразном художнике.

Вслед за этим возрос естественный интерес к личности самого М.А. Булгакова, к фактам его творческой биографии. И хорошо, что многие из тех, кто знал писателя лично, поспешили поделиться своими воспоминаниями о нем.

В творческой жизни Михаила Булгакова был один не совсем обычный эпизод, который не случайно привлекает внимание мемуаристов.

7 февраля 1927 года в театре Вс. Мейерхольда состоялся диспут по поводу постановок пьес «Дни Турбиных» М. Булгакова и «Любовь Яровая» К. Тренева. На диспуте взял слово Михаил Булгаков, никогда ранее публично не выступавший. Об этом выступлении рассказывают Э. Миндлин и С. Ермолинский.

В «Нашем современнике» (1967, № 2) опубликованы воспоминания Э. Миндлина «Молодой Михаил Булгаков», вошедшие затем в его книгу «Необыкновенные собеседники», изданную «Советским писателем». Вспоминая о шумной и очень нелегкой славе М. Булгакова после постановки «Дней Турбиных», Э. Миндлин говорит о негодующих статьях, появлявшихся тогда чуть ли не ежедневно на страницах газет, журналов. Автор правильно характеризует общий тон этих публикаций. Верно и то, что «более других неистовствовал видный московский журналист Орлинский. В короткий срок этот человек прославился своими фанатичными выступлениями против Булгакова и его пьесы «Дни Турбиных».

Но вот как Э. Миндлин запомнил подробности поведения Михаила Булгакова на этом диспуте и, главное, выступление, с которым писатель якобы обратился к президиуму собрания: «Он (Булгаков. — В.П.) медленно, преисполненный собственного достоинства, проследовал через весь зал и с высоко поднятой головой взошел по мосткам на сцену. За столом президиума уже сидели готовые к атаке ораторы и среди них — на председательском месте «сам» Орлинский. Михаил Афанасьевич приблизился к столу президиума, на мгновение застыл, с видимым интересом вглядываясь в физиономию Орлинского, очень деловито, дотошно ее рассмотрел и при неслыханной тишине в зале сказал:

— Покорнейше благодарю за доставленное удовольствие. Я пришел сюда только затем, чтобы посмотреть, что это за товарищ Орлинский, который с таким прилежанием занимается моей скромной особой и с такой злобой травит меня на протяжении многих месяцев. Наконец-то я увидел живого Орлинского, получил представление. Я удовлетворен. Благодарю вас. Честь имею.

И с гордо поднятой головой, не торопясь спустился со сцены в зал и с видом человека, достигшего своей цели, направился к выходу при оглушительном молчании публики. Шум поднялся, когда Булгакова уже не было в зале».

С. Ермолинский (Театр, 1966, № 9) утверждает, что тоже слышал М. Булгакова на этом диспуте в 1926 году. Диспут же состоялся, повторяю, 7 февраля 1927 года.

«Возбужденный и нервный... — пишет Ермолинский, — он выкрикивал: «Я рад, что наконец вас увидел! Увидел наконец! Почему я должен слушать про себя небылицы? И это говорится тысячам людей, а я должен молчать и не могу защищаться!..» Взмахнув рукой, все такой же встревоженный, такой же нервный, с порозовевшим лицом, он исчез. В зале царило молчание. Ни одного хлопка. Ни единого возгласа. Какая-то странная тишина, которую сразу нарушить было почему-то неловко».

Как видим, об этом выступлении Булгакова на диспуте разные люди вспоминают по-разному. И все же Э. Миндлин и С. Ермолинский в воспоминаниях сходятся в одном: Булгаков действительно выступил на диспуте с речью, посвященной полемике с Орлинским, много сделавшим для того, чтобы извратить художественный замысел драмы «Дни Турбиных». И если бы случайно не сохранилась стенограмма диспута, нам пришлось бы верить мемуаристам на слово.

На самом деле все было гораздо сложнее, серьезнее, глубже. Сейчас, пожалуй, невозможно установить: медленно проследовал М. Булгаков через зал или, напротив, возбужденно взлетел на сцену. Да это и не важно. Важно другое: сохранилось живое слово драматурга, запечатленное в стенограмме.

5 октября 1926 года состоялась премьера его драмы «Дни Турбиных». За несколько месяцев до этого Михаил Булгаков принес мхатовцам первый вариант пьесы «Белая гвардия», представлявший собой «пухлый том», и «самая инсценировка, точно следуя в развитии сюжета за романом (роман «Белая гвардия» частично опубликован в журнале «Россия» в 1925 году), состояла, насколько помнится, из шестнадцати-семнадцати сцен» (Марков П. Правда театра. М.: Искусство, 1965).

В последней редакции пьеса по своему художественному замыслу существенно отличалась от романа и поэтому получила самостоятельное название — «Дни Турбиных». Чисто специфические театральные и художественные соображения заставили Булгакова многое устранить и изменить в сравнении с тем, что было в романе.

На диспуте выступали А. Луначарский, А. Орлинский, П. Юдин, П. Марков. Отмечу только несколько фактов из выступления Орлинского. Сказав, что он не может считаться с субъективными желаниями театра и что его интересует «объективное действие» спектакля, оратор заявил: «В изображении событий в пьесе белый цвет выступает настолько, что отдельные пятнышки редисочного цвета его не затушевывают», что «Турбины» «панически переименованы автором», что Булгаков якобы проявил «паническую боязнь массы», не показав ее в пьесе, а в замысле пьесы отошел от романа «Белая гвардия» и тем обеднил ее. Орлинский обвиняет М. Булгакова в «идеализации» своих персонажей: будто бы «героическим ореолом веет от этих персонажей»; сравнивает главного героя романа и пьесы; упрекает Булгакова в том, что в романе «Белая гвардия» историческая обстановка дана полнее: «А когда появились новые заказчики у М. Булгакова, то все социальное содержание, которое он должен был тут дать, он не дал», «автор урезал денщика, куда-то дел крестьян и рабочих» (см. об этом же статью А. Орлинского «Об одном «открытии сезона»», в которой автор назвал пьесу Булгакова «правооппортунистической и шовинистической». — На литературном посту. 1927. С. 15—16).

В журнале «На литературном посту» было опубликовано сообщение об этом диспуте. Во многих отношениях оно характерно. Но процитирую только заключительную часть сообщения: «Автор «Дней Турбиных» Михаил Булгаков пытался защищаться и рассказывал о том, как все его «обижали», и Орлинский, и МХАТ и т. д. Он продолжил бы и дальше, но публике надоело: «Довольно личных счетов!»»

В стенограмме диспута сохранилось выступление П. Маркова, бывшего в то время завлитом МХАТа. Марков, извинившись за то, что будет «говорить не полемически, как это бывает обыкновенно на диспутах, и, следовательно, скучно», рассказал «о той внутренней линии, которая более всего интересна в этой пьесе и которую занимал театр, когда он над этой пьесой работал...». «Тут многие сомневаются, почему пьеса названа не «Белая гвардия», а «Дни Турбиных». Да просто потому, что этот спектакль вовсе не имел задания нарисовать в целом Белую гвардию. Мы посмотрели на этот спектакль не как на изображение Белой гвардии в целом, а только как на гибель семьи Турбиных».

Перед театром стояла сложная проблема: показать силу, которая приходит на смену Турбиным. «На сцену нельзя привести весь полк солдат, — говорил П. Марков, — а нужно было показать на сцене грандиозные шаги тех, кто пришел, чтобы смести этих разодранных мрачным ощущением жизни белогвардейщины людей».

«Булгаков — едва ли не самый яркий представитель драматургической техники. Его талант вести интригу, держать зал в напряжении в течение всего спектакля, рисовать образы в движении и вести публику к определенной заостренной идее — совершенно исключителен», — писал Вл. Немирович-Данченко. Булгаковым-драматургом восхищались Горький, Станиславский, Качалов, Хмелев, А. Попов, А. Таиров и другие. Возлагая большие надежды на Булгакова как на режиссера в связи с его поступлением на работу во МХАТ, К.С. Станиславский писал: «Он не только литератор, но он актер. Сужу по тому, как он показывал актерам на репетициях «Турбиных». Собственно — он поставил их, по крайней мере дал те блестки, которые сверкали и создавали успех спектаклю». (Собр. соч. Т. 8. М., 1961. С. 269.)

Михаил Булгаков правдиво изображает гетманщину как позорную и жалкую комедию. Устами своих героев он дает понять, что петлюровское движение — это не что иное, как бандитизм. Писатель показал тупик той части русской интеллигенции, из которой состояло младшее и среднее белое офицерство, увидевшее ложность своих прежних идеалов, за которые сражались, подлость и продажность своих духовных вождей.

Потом часть офицерства продолжала двигаться в том же направлении, в отрядах той же Белой гвардии, даже не пытаясь разобраться в сущности событий, примером чему является Студзинский; другая часть пыталась разобраться, понять смысл всего происходящего. Первые остались винтиками белогвардейской машины, бессмысленно катившейся против истории, против России; другие вновь осознали себя частицей всей нации, после мучительных колебаний решили связать свою судьбу с судьбой революционного народа. Они порвали со своим классом. Полковник Турбин со временем распускает дивизион, возлагая на себя всю полноту ответственности перед историей, Россией.

Всей этой драмой Михаил Булгаков словно бы хотел сказать, что в становлении новой России принимали участие не только рабочие и крестьяне, но и вся демократически настроенная интеллигенция, в которой высокие национальные чувства в конце концов одерживали верх над классовыми пристрастиями. Вера в новую Россию, ее величие должна привести к большевикам не только Турбиных, Мышлаевского, но и белого генерала Хлудова, о чем Булгаков рассказал в другой своей драме — «Бег».

«Дни Турбиных» получили отрицательную оценку в прессе того времени. Многие критиковали театр за отход от «последовательно-исторического реализма», обвиняли автора в сознательном и грубо тенденциозном извращении обстановки Гражданской войны на Украине, в политическом оправдании контрреволюционной борьбы Белой гвардии против восставшего народа. Пришлось мхатовцам и самому Булгакову вступиться за пьесу и за спектакль.

Автор вынужден был публично защищать свое право художника на свободу выбора героев, конфликта, о чем свидетельствует сохранившаяся стенограмма обсуждения спектакля (см.: ЦГАЛИ. Ф. 2355. Оп. 1. Ед. хр. 5). Это документ времени. Из него уже ничего не выбросишь, ничего не изменишь.

«БУЛГАКОВ. Я прошу извинения за то, что я просил для себя слова, но, собственно, предыдущий оратор явился причиной того, что я пришел сюда, на эстраду.

Предыдущий оратор сказал, что нэпманы ходят на «Дни Турбиных», чтобы поплакать, а на «Зойкину квартиру», чтобы посмеяться. Я не хочу дискутировать и ненадолго задержу ваше внимание, чтобы в чем-то убедить тов. Орлинского, но этот человек, эта личность побуждает во мне вот уже несколько месяцев, — именно с 5 окт. 26 г., день очень хорошо для меня памятный, потому что это день премьеры «Дней Турбиных», — возбуждает во мне желание сказать два слова. Честное слово, я никогда не видел и не читал его рецензий, в частности о моих пьесах, но у меня наконец явилось желание встретиться и сказать одну важную и простую вещь, именно — когда критикуешь, когда разбираешь какую-нибудь вещь, можно говорить и писать все, что угодно, кроме заведомо неправильных вещей или вещей, которые пишущему совершенно неизвестны. Вот об этом просто я и хочу сказать, чтобы избавить т. Орлинского наконец от привлекательного желания в выступлениях сообщать неизвестные ему вещи и не вводить публику, которая его слушает, в заблуждение.

Дело заключается в следующем: каждый раз, как только он выступает устно или письменно, по поводу моей пьесы, он сообщает что-нибудь, чего нет. Например, он здесь оговорился фразой «автор и театр панически изменили заглавие своей пьесы». Так вот относительно автора — это неправда. О театре, конечно, полностью говорить не берусь, был ли он в состоянии паники, не знаю, но твердо и совершенно уверенно могу сказать, что никакого состояния паники автор «Турбиных» не испытывал и не испытывает, и меньше всего от появления на эстраде товарища Орлинского. Я панически заглавия не менял. Мне автор «Турбиных» хорошо известен. Твердо знаю, что автор настаивал на том, чтобы было сохранено первое и основное заглавие пьесы «Белая гвардия». Изменено оно было, как известно это автору «Турбиных», — а он имеет более или менее точные сведения, — изменено оно было по консультации с тем же автором и по соображениям чисто художественного порядка, причем автор не был согласен с этими соображениями и возражал, но театр оказался сильнее его, представивши ему доводы чисто театральные, именно, что название «Белая гвардия» пьесе не соответствует, ибо нет тех элементов, которые подразумевались в романе под этими словами. И автор в конце концов отступился и сказал: называйте как хотите, только играйте. Это — первое. Есть одна очень важная деталь, и почему-то критик Орлинский приводит ее с уверенностью совершенно изумительной. Эта деталь чрезвычайно характерна, как чрезвычайно характерно все, что пишет и говорит Орлинский. Эта маленькая деталь касается денщиков в пьесе, рабочих и крестьян. Скажу обо всех трех. О денщиках. Я, автор этой пьесы «Дни Турбиных», бывший в Киеве во времена гетманщины и петлюровщины, видевший белогвардейцев в Киеве изнутри за кремовыми занавесками, утверждаю, что денщиков в Киеве в то время, то есть когда происходили события в моей пьесе, нельзя было достать на вес золота. (Смех, аплодисменты.) Значит, при всем моем желании вывести этих денщиков — я вывести их не мог, хотя бы даже я и хотел их вывести. Но я скажу больше: даже если бы я вывел этого денщика, то я уверяю вас, и знаю это совершенно твердо, что я критика Орлинского не удовлетворил бы. (Смех, аплодисменты.)

Я выступил здесь (и, конечно, не буду больше выступать) не для того, чтобы разжигать страсти, а чтобы извлечь наконец эту истину, которая мучает меня несколько месяцев. (Вернее, мучает критика Орлинского.) Я представлю очень кратко две сцены с денщиком: одну, написанную мною, другую — Орлинским. У меня она была бы так: «Василий, поставь самовар», — это говорит Алексей Турбин. Денщик отвечает: «Слушаю» — и денщик пропал на протяжении всей пьесы. Орлинскому нужен был другой денщик. Так вот я определяю: хороший человек Алексей Турбин отнюдь не стал бы лупить денщика или гнать его в шею — то, что было бы интересно Орлинскому. Спрашивается, зачем нужен в пьесе этот совершенно лишний, как говорил Чехов, щенок? Его нужно было утопить. И денщика я утопил. И за это я имел неприятность. Дальше Орлинский говорит о прислуге и рабочих. О прислуге. Меня довели до белого каления к октябрю месяцу — времени постановки «Дни Турбиных», — и не без участия критика Орлинского. А режиссер мне говорит: «Даешь прислугу». Я говорю: помилуйте, куда я ее дену? Ведь из пьесы при моем собственном участии выламывали громадные куски, потому что пьеса не укладывалась в размеры сцены и потому что последние трамваи идут в 12 часов. Наконец я, доведенный до белого каления, написал фразу: «А где Анюта?» — «Анюта уехала в деревню». Так вот, я хочу сказать, что это не анекдот. У меня есть экземпляр пьесы, и в нем эта фраза относительно прислуги есть. Я лично считаю ее исторической.

Последнее. О рабочих и крестьянах. Я лично видел и знаю иной фон, иные вкусы. Я видел в этот страшный 19-й год в Киеве совершенно особенный, совершенно непередаваемый и, я думаю, мало известный москвичам, особенный фон, который критику Орлинскому совершенно неизвестен. Он, очевидно, именно не уловил вкуса этой эпохи, а вкус заключался в следующем. Если бы сидеть в окружении этой власти Скоропадского, офицеров, бежавшей интеллигенции, то был бы ясен тот большевистский фон, та страшная сила, которая с Севера надвигалась на Киев и вышибла оттуда скоропадщину.

Вот в том-то и суть, что в романе легче все изобразить, там несчетное количество страниц, а в пьесе это невозможно. Автор «Дней Турбиных» лишен панического настроения, я этого автора знаю очень хорошо, автор изменил фон просто потому, что не ощущал его вкуса, тут нужно было дать только две силы — петлюровцев и силу белогвардейцев, которые рассчитывали на Скоропадского, больше ничего, поэтому, когда стали писать критики, я собрал массу рецензий, некоторые видят под маской петлюровцев большевиков, я с совершенной откровенностью могу по совести заявить, что я мог бы великолепнейшим образом написать и большевиков и их столкновение и все-таки пьесы бы не получилось, а просто повторяю, что в намеченную автором «Турбиных» задачу входило показать только одно столкновение белогвардейцев с петлюровцами и больше ничего.

Теперь я бы сказал еще последнее, самое важное. Сейчас критик Орлинский проделал вещь совершенно недопустимую: он взял мой роман и стал цитировать, я знаю, чтобы доказать вам, что пьеса плоха с политической точки зрения. Это совершенно очевидно и понятно, но почему он, например, заявил вам здесь, с эстрады, что, мол, Алексей Турбин, который в романе врач, в пьесе представлен в виде полковника. Действительно, в романе Алексей врач, больше того, там он более прозаичен, там он больше приближается к нэпманам, которые ко всем событиям относятся так, чтобы не уступить своих позиций, но все-таки ошибаются те, кто сознательно сообщает неправду, потому что тот, кто изображен в моей пьесе под именем полковника А. Турбина, есть не кто иной, как изображенный в романе полковник Най-Турс, ничего общего с врачом в романе не имеющий. Значит, или т. Орлинский не читал романа, а если читал, тогда он заведомо всю аудиторию вводит в заблуждение.

Я даже, не имея перед собою текста романа, могу доказать, что это одно и то же лицо: фраза, с которой А. Турбин умирает, — это есть фраза полковника Най-Турса в романе. Это произошло опять-таки по чисто театральным и глубоко драматическим (видимо, «драматургическим». — В.П.) соображениям, два или три лица, в том числе и полковник, были соединены в одно, потому что пьеса может идти только 3 часа, до трамвая, там нельзя все дать полностью.

Так вот я и выступаю не для дискуссии, а чтобы сказать, что очень часто сообщают сведения неверные. Я ничего не имею против того, чтобы пьесу ругали как угодно, я к этому привык, но я хотел бы, чтобы сообщали точные сведения. Я утверждаю, что критик Орлинский эпохи 1918 года, которая описана в моей пьесе и в романе, абсолютно не знает.

Дальше опять-таки т. Орлинский неверно цитирует мой роман и предъявляет совершенно неприемлемые требования в отношении к пьесе в виде денщиков и прислуги и т. д. Вот приблизительно все, что я хотел сказать, больше ничего». (Аплодисменты.)

Сейчас настало время трезвого, объективного анализа творческого портрета Михаила Булгакова, где не должно быть ни отсебятины, ни ложной сенсационности. М.А. Булгаков никогда не считал себя «внутренним эмигрантом», как сейчас пытаются его представить в некоторых зарубежных кругах. Все, что происходило в Советской России, кровно и глубоко интересовало его. Не все он понимал, не со всем соглашался. Он остался в России вместе с Турбиными и Мышлаевскими. Художник и гражданин, он не мог жить без России, он видел ее великие свершения и отдельные ошибки. Видел и думал о великом будущем своей Родины.

В некоторых литературных кругах подход к жизненным и литературным явлениям в то время упрощался: все окрашивалось в два цвета — красный и белый. И уже одна эта окраска все предопределяла: нравственную и моральную чистоту одних, высоту их духовных помыслов, благородство их поступков и действий, и жестокость, низость, моральную деградацию других. В этих литературных кругах обрушивались и на молодого Шолохова, обвиняя его, по сути, в том, в чем и Михаила Булгакова, — в контрреволюционности. Л. Авербах, как и рапповская критика вообще, относил произведения Булгакова «к откровенно реакционным произведениям, выражающим психоидеологию новой буржуазии». Для Булгакова создавалась тяжелая обстановка. Ответ И.В. Сталина на письмо Билль-Белоцерковского, при всей его резкости и прямолинейности, в сущности, брал под защиту Булгакова от литературных налетчиков.

Сталин писал: «...Что касается собственно пьесы «Дни Турбиных», то она не так уж плоха, ибо она дает больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителя от этой пьесы, есть впечатление, благоприятное для большевиков: «если даже такие люди, как Турбины, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав свое дело окончательно проигранным, — значит, большевики непобедимы, с ними, большевиками, ничего не поделаешь». «Дни Турбиных» есть демонстрация всесокрушающей силы большевизма. Конечно, автор ни в какой мере «не повинен» в этой демонстрации. Но какое нам до этого дело?»

Авербах, Гроссман-Рощин, Мустангова, Блюм, Нусинов и многие другие планомерно и сознательно травили Булгакова. За короткий срок ими было опубликовано, по свидетельству самого писателя, 298 «враждебно-ругательных» отзывов о его творчестве. Но это не устрашило М. Булгакова. Он делал аккуратные вырезки публикаций, наклеивал их в альбом или вывешивал на стены комнаты, явно издеваясь над шумихой недоброжелателей. Но так было не только с «Днями Турбиных», но и с «Бегом» и «Мольером». Так было не только с одним Булгаковым. Резким нападкам подвергались Шолохов, Леонов, Шишков, Есенин, Пришвин, Сергеев-Ценский, Чапыгин, то есть писатели, которые своим творчеством демонстрировали неразрывную связь новой, Советской России с ее многовековой культурой. Новая Россия — наследница подлинных национальных богатств — вот мысль, которая в числе других объединяла столь разных художников. А это не нравилось некоторым критикам.

«Сейчас торжествует «международный писатель» (Эренбург, Пильняк и друг.)», — писал в те годы Пришвин Горькому, который много внимания уделял молодым русским писателям, видя в них продолжателей великих традиций национальной культуры. В начинающем М. Булгакове Горький тоже заметил по-настоящему русское дарование. Отсюда его интерес к нему.

Уже в 1925 году Горький обратил внимание на Булгакова: «Булгаков очень понравился мне, очень...» В 1926 году он спрашивает одного из писателей: «Не знакомы ли Вы с Булгаковым? Что он делает? «Белая гвардия» не вышла в продажу?»

В письме к П.А. Маркову (от 4 февраля 1932 г.) он писал: «У меня есть кое-какие соображения и темы, которые я хотел бы представить вниманию и суду талантливых наших драматургов: Булгакова, Афиногенова, Олеши, а также Всев. Иванова, Леонова».

Но положение М.А. Булгакова еще в 1930 году стало просто-напросто трагическим: литературные выпады против него превратились в политические обвинения. И писатель вынужден был обратиться с письмом в правительство.

Известно, что, прочитав письмо М.А. Булгакова от 28 марта 1930 года, Сталин позвонил Булгакову:

«— Мы ваше письмо получили. Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь. А может быть, правда пустить вас за границу? Что, мы вам очень надоели?

— Я очень много думал в последнее время, может ли русский писатель жить вне Родины, и мне кажется, что не может.

— Вы правы. Я тоже так думаю. Вы где хотите работать? В Художественном театре?

— Да, я хотел бы. Но я говорил об этом — мне отказали.

— А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся...»

Этот телефонный звонок вернул Булгакова к творческой жизни.

Булгаков стал заниматься любимым делом, служил во МХАТе режиссером-ассистентом, заново писал роман «Мастер и Маргарита», рукопись которого сжег в минуту отчаяния, работал над «Театральным романом».

Когда Сталин приезжал смотреть «Дни Турбиных» (в музее МХАТа запротоколировано 15 посещений Сталиным этого спектакля), он всегда спрашивал: «А как Булгаков? Что делает? Очень талантливый человек...»

В дневниках Е.С. Булгаковой сохранилась следующая запись: «3 июля 1935 года. Вчера утром телефонный звонок Хмелева, просит послушать пьесу («Батум». — В.П.). Тои повышенный, радостный — наконец, опять пьеса М.А. в театре!

Вечером у нас Хмелев, Калишьян (директор МХАТа. — В.П.), Ольга (О.С. Бокшанская. — В.П.), Миша читал несколько картин. Потом ужин с долгим сидением после. Разговоры о пьесе, о МХАТе, о системе. Разошлись, когда уже совсем солнце встало».

Рассказ Хмелева. Сталин раз сказал ему: «Хорошо играете Алексея. Забыть не могу».

«Батум» — это пьеса М. Булгакова о молодом Сталине. И Хмелев должен был играть в ней роль Сталина. Однако Сталин потом сказал: «Все дети и все молодые люди одинаковы. Не надо ставить пьесу о молодом Сталине».

И еще об одном. За рубежом, да и у нас в некоторых кругах распространяется мнение, будто Булгакова «репрессировали», а потом «реабилитировали», некоторые называют даже точную дату «реабилитации» — 1962 год. Ничего не может быть вздорнее подобных утверждений. В 30-х годах шли его пьесы «Дни Турбиных» и «Мертвые души» (по Гоголю), весной 1941 года состоялись две премьеры «Дон Кихота» (по Сервантесу), с 1943 года шла его драма «Пушкин», в 1957 году поставили «Бег». Над романом «Мастер и Маргарита» он работал до конца своих дней, а «Театральный роман» так и остался незаконченным. М.А. Булгаков умер в 1940 году, похоронен на Новодевичьем кладбище.

История с Булгаковым не так проста, как многим кажется. Ее не надо упрощать. Булгаков верил в будущее своих произведений, верил, что он как художник займет свое место в русской советской литературе. В этом — главное. И он не ошибся. (См.: Огонек. 1969. № 11. Март.)

В скором времени в журнале «На литературном посту» был опубликован материал об этом периоде творческой деятельности писателя. «Автор «Дней Турбиных» Михаил Булгаков пытался защищаться и рассказывал о том, как все его «обижали», и Орлинский, и МХАТ, и т. д. Он продолжал бы и дальше, но публике надоело: «Довольно личных счетов!»»

Весной 1927 года Булгаков заканчивал «Багровый остров», продолжал работать над концовкой «Белой гвардии» и новой пьесой, «рисующей эпизоды борьбы за Перекоп».

Еще в конце февраля Таиров поторапливает Булгакова с завершением комедии; 3 марта Камерный театр снова обращается с просьбой поторопиться: «Вы обещали Александру Яковлевичу вчера прислать пьесу. Соответственно этому он сговорился с Реперткомом, что сегодня доставит туда пьесу. Увы! Ему нечего доставлять. А между тем сейчас очень удобный момент и настроение, которое, конечно, Александр Яковлевич очень хочет использовать. Очень прошу Вас переслать нам с посланным экземпляры пьесы... Момент этот упускать нельзя, так как через несколько дней состав весь меняется и провести пьесу будет много труднее...» И Булгаков, сраженный серьезными доводами и намеками, на следующий же день сам приносит два машинописных экземпляра пьесы «Багровый остров», вокруг постановки которого разворачивается обычная для булгаковских вещей драма. 10 марта Горький спрашивает Н.С. Тихонова: «А что Булгаков? Окончательно запрещен к богослужению? Нельзя ли познакомиться с его пьесой?» 25 марта Тихонов сообщает Горькому: «Булгаков пробует ставить свою пьесу «Багровый остров», но пока безуспешно. Постараюсь выслать Вам экземпляр пьесы. Работает над романом «Белая гвардия» — переделывает почти заново...»

В это же время МХАТ, утратив надежду на постановку пьесы по повести «Собачье сердце», заключает с Булгаковым договор на постановку новой пьесы:

«1. М.А. Булгаков обязуется предоставить МХАТу для постановки на Большой сцене свою пьесу «Рыцарь Серафимы» («Изгои»).

2. М.А. Булгаков обязуется представить свою пьесу «Р. С.» не позднее 20 августа 1927 года...

4. Гонорар выплачивается как за 4-актную пьесу.

5. Аванс в размере 500 рублей, который был получен М.А. Булгаковым по ныне аннулированному договору, который был заключен с дирекцией МХАТа 2 марта 1926 г. о постановке пьесы «Собачье сердце», должен считаться выданным в счет его авторского гонорара по пьесе «Рыцарь Серафимы»». (РО ИРЛИ. Ф. 369. № 143. Альбом постановок «Бега». Цит. по кн.: Проблема театрального наследия М.А. Булгакова. Сб. науч. трудов. Л., 1987. С. 39.)

И еще одно очень важное для Булгаковых событие произошло летом 1927 года: 1 августа Булгаков заключил договор об аренде квартиры из трех небольших комнат, кухни и ванной на Большой Пироговской, 35а, кв. 6.

5 сентября 1927 года Булгаков пишет сестре: «Дорогая Надя, все эти дни собираюсь к тебе и не могу собраться из-за хлопот с новой квартирой. Дорогая Надя, пожалуйста, не сердись на нас за переход Маруси: ни я, ни Люба ничего не сделали для того, чтобы «сманить» ее. Наоборот, я все время говорил о том, что она не может оставить Надежду Афанасьевну на произвол судьбы (между нами!). Ответ неизменный: «Я все равно собралась уходить». Кстати: выпиши ее, она прописалась к нам... Приезжай к нам...»

Далее следует приписка Л.Е. Белозерской: «Целую вас всех и прошу не считать меня за «интриганку», совесть моя чиста. Ей-богу. Приезжай! Люба».

И в этой сфере, казалось бы далекой от литературных схваток, жизнь Булгаковых протекает небезоблачно.

Прекрасные детали и подробности меблировки и быта на последней совместной квартире вспоминает Л.Е. Белозерская, да простят мне читатели эту подробную характеристику «последнего гнезда»:

«Наш дом (теперь Большая Пироговская, 35а. — В.П.) — особняк купцов Решетниковых, для приведения в порядок отданный в аренду архитектору Стую. В верхнем этаже — покои бывших хозяев. Там была молельня Распутина, а сейчас живет застройщик-архитектор с женой.

В наш первый этаж надо спуститься на две ступеньки. Из столовой, наоборот, надо подняться на две ступеньки, чтобы попасть через дубовую дверь в кабинет Михаила Афанасьевича. Дверь эта очень красива, темного дуба, резная. Ручка — бронзовая птичья лапа, в когтях держащая шар... Перед входом в кабинет образовалась площадочка. Мы любим это своеобразное возвышение. Иногда в шарадах оно служит просцениумом, иногда мы просто сидим на ступеньках как на завалинке. Когда мы въезжали, кабинет был еще маленький. Позже сосед взял отступного и уехал, а мы сломали стену и расширили комнату М.А. метров на восемь плюс темная клетушка для сундуков, чемоданов, лыж.

Моя комната узкая и небольшая: кровать, рядом с ней маленький столик, в углу туалет, перед ним стул. Это все. Мы верны себе: Макин кабинет синий. Столовая желтая. Моя комната — белая. Кухня маленькая. Ванная побольше.

С нами переехали тахта, письменный стол — верный спутник М.А., за которым написаны почти все его произведения, и несколько стульев. Два экзотических кресла, о которых я упоминала раньше (7 мая 1926 года при обыске эти кресла переворачивали, а Булгаков высказал опасения: а вдруг они выстрелят. — В.П.), кому-то подарили. Остальную мебель, временно украшавшую наше жилище, вернули ее законному владельцу Сереже Топленинову. У нас осталась только подаренная им картина маслом, подписанная: «Софоново, 17 г.». Это натюрморт, оформленный в темных рембрандтовских тонах, а по содержанию сильно революционный: на почетном месте, в серебряной вазе, — картошка, на переднем плане, на куске бархата, — луковица; рядом с яблоками соседствует репа. Добрые знакомые разыскали мебель: на Пречистенке жила полубезумная старуха, родственники которой отбыли в далекие края, оставив в ее распоряжение большую квартиру с полной меблировкой, а старуху начали теснить, пока не загнали под лестницу. От мебели ей надо было избавляться во что бы то ни стало. Так мы купили шесть прекрасных стульев, крытых васильковым репсом, и раздвижной стол — «сороконожку». Остальное — туалет, сервант, кровать — приобретали постепенно, большей частью в комиссионных магазинах, только диван-ладью купили у знакомых (мы прозвали ее «закорюкой»). Старинный торшер мне добыла Лена Понсова. Вся эта мебель находится у меня и по сей день радует глаз своей нестареющей элегантностью.

Надежда Афанасьевна, Маки на сестра, наша всегдашняя «палочка-выручалочка», направила к нам домашнюю работницу. Пришла такая миловидная, чисто русская женщина, русая голубоглазая Маруся. Осталась у нас и прожила несколько лет до своего замужества. Была она чистоплотна и добра. Не шпыняла кошек. Когда появился пес, полюбила и пса, называла его «батюшка» и ласкала.

...Устроились мы уютно. На окнах повесили старинные шерстяные так называемые турецкие шали... Кабинет — царство Михаила Афанасьевича. Письменный стол (бессменный «боевой товарищ» в течение восьми с половиной лет) повернут торцом к окну. За ним, у стены, книжные полки, выкрашенные темно-коричневой краской. И книги: собрания русских классиков — Пушкин, Лермонтов, Некрасов, обожаемый Гоголь, Лев Толстой, Алексей Константинович Толстой, Достоевский, Салтыков-Щедрин, Тургенев, Лесков, Гончаров, Чехов. Были, конечно, и другие русские писатели, но просто сейчас не припомню всех. Две энциклопедии — Брокгауза — Эфрона и Большая Советская под редакцией О.Ю. Шмидта, первый том которой вышел в 1926 году, а восьмой, где так небрежно написано о творчестве М.А. Булгакова и так неправдиво освещена его биография, — в 1927 году.

Книги — его слабость. На одной из полок — предупреждение: «Просьба книг не брать»...

Мольер, Анатоль Франс, Золя, Стендаль, Гете, Шиллер... Несколько комплектов «Исторического вестника» разной датировки. На нижних полках — журналы, газетные вырезки, альбомы с многочисленными ругательными отзывами, Библия. На столе канделябры — подарок Ляминых, бронзовый бюст Суворова, моя карточка и заветная материнская красная коробочка из-под духов Коти, на которой рукой М.А. написано: «Война 191...» — дальше клякса. Коробочка хранится у меня.

Лампа сделана из очень красивой синей поповской вазы, но она — инвалид...» (Белозерская-Булгакова Л.Е. Воспоминания. М., 1990. С. 136—139.)

И еще немало драгоценных свидетельств о житье-бытье рассыпано в книге Любови Евгеньевны, из которых можно с уверенностью сказать, что все еще продолжается счастливая пора их супружеской жизни. Слава и материальный достаток, надежды на еще больший успех как прозаика и драматурга и все новые и новые знакомства с интересными людьми своего времени — вот главное, чем живы и счастливы Любовь Евгеньевна и Михаил Афанасьевич Булгаковы. Ничто еще не предвещало их будущих страданий. Купили шубу из хорька и золотой портсигар, начали учить английский язык, — «Мы оба с М.А. делали успехи», — познакомились с композитором Александром Афанасьевичем Спендиаровым и его семьей, побывали у него на даче в Судаке.

«1928 год. Апрель. Неуверенная, серая московская весна. Незаметно даже, набухли ли на деревьях почки или нет. И вдруг Михаилу Афанасьевичу загорелось ехать на юг, сначала в Тифлис, а потом через Батум на Зеленый мыс. Мы выехали 21 апреля днем в международном вагоне, где, по словам Маки, он особенно хорошо отдыхает». (Там же. С. 143.)

И вновь — драгоценные подробности об этом путешествии четы Булгаковых, тонкие наблюдения о личности и привычках Михаила Афанасьевича.

В это время Булгаковых посещали Ильф и Петров, Николай Эрдман, Юрий Олеша, Евгений Замятин, актеры Яншин, Хмелев, Кудрявцев, Станицын, художники, композиторы... «Пока длится благополучие, меня не покидает одна мечта. Ни драгоценности, ни туалеты меня не влекут. Мне хочется иметь маленький автомобиль». И Любовь Евгеньевна пошла на курсы автомобилистов, настолько была уверена в своем будущем: идут сразу три пьесы Булгакова; в Париже вышел первый том «Белой гвардии», готовится второй; Булгаков работает над последними двумя главами, переделывая их так, чтобы всем сюжетным линиям придать законченный характер; трилогию не дадут ему написать, это уже было ясно, но в борьбу за постановку «Бега» включились могущественные силы во главе с Горьким...

Увлекались лыжными прогулками, Любовь Евгеньевна брала уроки верховой езды. «Ненадолго мы объединились с женой артиста Михаила Александровича Чехова, Ксенией Карловной, и держали на паях лошадь Нину, существо упрямое, туповатое, часто становившееся на задние ноги, делавшее «свечку», по выражению конников. Вскоре Чеховы уехали за границу, и Нина была ликвидирована. За Михаилом Афанасьевичем, когда ему было нужно, приезжал мотоцикл с коляской, к удовольствию нашей Маруси, которая сейчас же прозвала его «черепашкой» и ласково поглядывала на ее владельца, весьма и весьма недурного собой молодца». (Там же. С. 154.)

Но были и огорчения... Так, Административный отдел Моссовета отказал в поездке за границу, в Берлин и Париж: в Берлине Булгаков намеревался привлечь к ответственности З. Каганского, спекулировавшего именем Булгакова и поставившего его в «тягостнейшее положение», а в Париже он должен был вести переговоры о постановке «Дней Турбиных» и «Бега», принятого МХАТом как раз в это время, в феврале 1928 года. «Отказ в разрешении на поездку поставит меня в тяжелейшие условия для дальнейшей драматургической работы», — заканчивал Булгаков свое ходатайство о поездке в Берлин и Париж 21 февраля 19.28 года.

1 марта 1928 года МХАТ подписал новый договор с Булгаковым, в котором «Рыцарь Серафимы» («Изгои») получил свое окончательное название — «Бег».

3 марта 1928 года Михаил Афанасьевич сообщает сестре Надежде: «Обещаю читать «Бег» (скоро)».

И несколько лет будет продолжаться история с постановкой «Бега». Театр то начинает репетиции, то прекращает, потому что очередная инстанция не разрешает постановку пьесы о Гражданской войне, о трагической судьбе тех, кто неумолимо был вовлечен в нее водоворотом закономерных событий.

И эта неопределенность, даже противоречивость позиции власть имущих по отношению к «Бегу» — один разрешает, другой запрещает — вскоре окончательно определится в пользу запрещения: Сталин, прочитав пьесу, отнесет ее к «антисоветским явлениям». В ответ на письмо Билль-Белоцерковского Сталин 2 февраля 1929 года скажет: «Бег» есть проявление попытки вызвать жалость, если не симпатию, к некоторым слоям антисоветской эмигрантщины — стало быть, попытка оправдать или полуоправдать белогвардейское дело». (Соч. Т. 11. С. 327.)

Сталин лишь сформулировал то, что давно уже носилось в воздухе литературных сражений: критики вульгарно-социологического толка не уставали писать о Булгакове как об апологете белогвардейского движения во время Гражданской войны. И сколько бы Булгаков ни повторял, что он в своих сочинениях прилагает «великие усилия», чтобы «стать бесстрастно над красными и белыми», все равно он получил «аттестат белогвардейца-врага».

Так что уже в 1928 году повеяло «холодом» с вершин власти, хотя все три его пьесы все еще шли в театрах...

И это веяние Булгаков почувствовал и стал еще более осторожен в исполнении своих творческих планов... В апреле 1928 года в Ленинграде он договорился с Евгением Замятиным, что напишет статью о театральных делах и нравах. Но 27 сентября 1928 года он сообщает Замятину:

«Дорогой Евгений Иванович!

На этот раз я задержал ответ на Ваше письмо именно потому, что хотел как можно скорее на него ответить. К тем семи страницам «Премьеры», что лежали без движения в нервом ящике, я за две недели приписал еще 13. И все 20 убористых страниц, выправив предварительно на них ошибки, вчера спалил в той печке, возле которой вы не раз сидели у меня.

И хорошо, что вовремя опомнился.

При живых людях, окружающих меня, о направлении в печать этого опуса речи быть не может. Хорошо, что не послал. Вы меня извините за то, что я не выполнил обещания, я в этом уверен, если я скажу, что все равно не напечатали бы ни в коем случае. Не будет «Премьеры»!

Вообще упражнения в области изящной словесности, по-видимому, закончились. Плохо не это, однако, а то, что я деловую переписку запустил. Человек разрушен...» (Письма. С. 135—136.)

Можно лишь предположить, что эти двадцать страниц — первоначальный замысел «Театрального романа» или повести «Тайному другу», тоже неоконченной...

Битва вокруг «Бега» продолжалась с переменным успехом. Горький, критик В. Полонский, начальник Главискусства А.И. Свидерский выступали за постановку драмы Булгакова. Свидерский прямо говорил, что «если пьеса художественная, то мы, марксисты, должны считать ее советской... такие пьесы лучше, чем архисоветские. Пьесу эту нужно разрешить, нужно, чтобы она поскорее была показана на сцене...» Вскоре после этого МХАТ вновь приступил к репетициям. Но выступления Киршона, Авербаха, Раскольникова и других «вождей» РАППа вновь повернули «колесо истории» вспять. С криками: «Ударим по булгаковщине! Бесхребетная политика Главискусства. Разоружим классового врага в театре, кино и литературе!» — центральная печать торжественно отметила запрещение «Бега».

«Бег» Булгаков очень любил, хотел увидеть постановку этих «снов», не раз властители подавали надежду на постановку пьесы, заигрывали с автором и театром, намекали режиссерам, что вот если бы... И Булгаков снова и снова брался за доработку, пытаясь спасти свое детище... Перерабатывал в 1933, 1934, 1937 годах...

Широко известна редакция знаменитой пьесы — редакция 1937 года, окончательный вариант уступок, на которые мог пойти Булгаков в своем устремлении все-таки увидеть свою пьесу на сценах театров. В главном, принципиальном — Булгаков не уступил, но кое-что «почистил»...

Работа над второй редакцией началась вроде бы случайно. Вот как это произошло, записывает в дневнике Е.С. Булгакова:

«27 сентября 1937 года. Удивительный звонок Смирнова: нужен экземпляр «Бега». Для кого, кто спрашивает? Говорит, что по телефону сказать не может. Решили переписывать «Бег». Днем М.А. ходил на репетицию «Травиаты». Обедал у нас Дмитриев. После обеда, как всегда, легли отдохнуть, после чего М.А. стал диктовать «Бег»...

28 сентября. М.А. диктует «Бег», сильно сокращает. Звонил Олеша, спрашивал у М.А. совета по поводу своих болезненных ощущений. Он расстроен нервно, к тому же у него несчастье. Не он говорил, а знаю из газеты и рассказов: его пасынок выбросился из окна, разбился насмерть. Вечером, на короткое время, перед поездом, — Дмитриев с женой. Потом «Бег» до ночи.

29 сентября. «Бег» с утра.

30 сентября. Целый день «Бег».

1 октября. Кончили «Бег». Позвонила Виленкину. Старалась расспросить. Но он говорит, что звонила некая Омедор, кажется из Комитета искусств. Дело, конечно, не в Омедор, это-то ясно. Но в ком?

2 октября. Приходили от Виленкина из МХАТа за экземпляром. Выдала. Позвонила Смирнову, что есть экземпляр. Пыталась узнать, с кем он говорил. Безрезультатно.

3 октября. Днем приехал Смирнов за «Бегом». Вошел, не снимая пальто, явно боясь расспросов. Расспрашивать не стали. Он успокоился, снял пальто, и тут пошел разговор. В разговоре М.А. сказал:

— Я работаю на холостом ходу... Я похож на завод, который делает зажигалки...

Смирнов попросил, чтобы ему показали рецензии Горького на «Бег», а также Пикеля (который зарезал пьесу). Я показала ему — они вклеены в толстую тетрадь вырезок о М.А. Он оживился и попросил перепечатать отзывы Горького и рецензию Пикеля. И увез вместе с экземпляром. Загадка.

4 октября. ...Оленька — с какими-то пустяками по телефону. М.А говорит:

— Это означает, что «Бег» умер.

9 октября. Обедал Дмитриев. Говорил, что нужно написать новую картину в «Беге» — тогда пойдет пьеса. Вздор какой!»

Такова творческая история второй редакции «Бега», редакции 1937 года; а потом начались аресты, так и не удалось выяснить, кто же заказывал экземпляр пьесы, в результате чего и возникла эта редакция «Бега».

За время работы над «Бегом» автор несколько раз возвращался к финальным сценам, то Хлудов вместе с Голубковым и Серафимой возвращался в Россию, то Хлудов кончал жизнь самоубийством, а Голубков и Серафима отправлялись в Европу, были и другие варианты, которые не удовлетворяли писателя.

В связи с публикациями разных редакций «Бега» возникает вопрос: какой же финал более всего соответствует авторской воле? Легче всего было бы ответить: авторской воле больше всего соответствует первая редакция «Бега» в пяти действиях. Да и Елена Сергеевна Булгакова и Любовь Евгеньевна Белозерская-Булгакова, два близких автору человека, стояли за возвращение Хлудова, Серафимы и Голубкова в Россию, как и было в творческом замысле.

Самоубийство Хлудова и различные варианты финала для Голубкова и Серафимы возникли под давлением обстоятельств сложнейшей обстановки 30-х годов. Лавина репрессий покатилась по всей стране. Ничто не могло остановить ее. Жизнь диктовала свои условия существования в этом мире. Заинтересованные в постановке «Бега» начали искать возможности его возобновления: ведь одно время даже приступали к репетициям. А.М. Горький, бывая во МХАТе, не раз вспоминал «Бег», советовал автору переделать последние картины, сделать Голубкова и Серафиму более четкими, дабы прояснить направление авторского замысла.

И.Я. Судаков, приступивший к репетициям «Бега», вел переговоры с А.С. Енукидзе, О.С. Литовским и другими ответственными чиновниками о возобновлении постановки спектакля по пьесе. Основное требование доработки сводилось к тому, чтобы автор показал, что Белое движение погибло как следствие порочности самой белой идеи, а поэтому необходимо было пересмотреть образ Хлудова как носителя этой идеи, то есть выполнить требования И.В. Сталина, которые он изложил в ответе на донос В.Н. Билль-Белоцерковского. (См.: Соч. Т. 2. М., 1955. С. 327.)

29 апреля 1933 года Булгаков вынужден был заключить новый договор на переделку пьесы. По договору он получил 6000 рублей, но при этом должен был: «а) переработать последнюю картину по линии Хлудова, причем линия Хлудова должна привести его к самоубийству, как человека осознавшего беспочвенность своей идеи; б) переработать последнюю картину по линии Голубкова и Серафимы так, чтобы оба эти персонажа остались за границей; в) переработать в 4-й картине сцену между главнокомандующим и Хлудовым так, чтобы наилучше разъяснить болезнь Хлудова, связанную с осознанием порочности той идеи, которой он отдался, и проистекающую отсюда ненависть его к главнокомандующему, который своей идеей подменял хлудовскую идею».

Тут же рукой М.А. Булгакова разъяснено: «Своей узкой идеей подменял широкую Хлудова». И это уточнение довольно символично; и соглашаясь на доработку, Булгаков не давал в обиду своего любимого героя, руководствовавшегося в своей борьбе «широкой» идеей, то есть верности присяге, воинской чести, защите Отечества и любви к России... (Цит. но кн.: Михаил Булгаков. Пьесы 20-х годов. С. 558.)

Летом 1933 года Булгаков сделал так, как было сказано в договоре: Хлудов кончает жизнь самоубийством, а Голубков и Серафима остались за границей.

В письме брату Николаю М.А. Булгаков писал 14 сентября 1933 года: «В «Беге» мне было предложено сделать изменения. Так как изменения эти вполне совпадают с первым моим черновым вариантом и ни на йоту не нарушают писательской совести, я их сделал». (Письма. С. 270.)

Казалось бы, это свидетельствует в пользу того, чтобы давать «Бег» в четырех действиях с фи налом 1933—1937 годов, но нельзя забывать и о том, что этот финал возник под давлением трагических обстоятельств 30-х годов. К тому же совершенно уверен также и в том, что переписка с братом перлюстрировалась, так как сам М.А. Булгаков был давно под «колпаком», за ним велось повседневное наблюдение.

«Драма виноватых», «Бегство отступников», «Бегство в пустоту» — так называются рецензии на фильм «Бег», по мотивам произведений М.А. Булгакова (сценарий и постановка А. Алова и В. Наумова). «Путь в бездну» — так первоначально называли свой фильм и его авторы. Так ли это? Соответствует ли такое отношение к героям драмы, их действиям и поступкам, мыслям и чувствам, творческому замыслу самого М. Булгакова? Разве в бездну бегут герои Булгакова?

Что хотел своей драмой сказать М. Булгаков и что показали в фильме А. Алов и В. Наумов? Только Голубков и Серафима вернулись в Советскую Россию, а Хлудов остался на чужбине, на своем привычном месте, на берегу моря, устремивши свой взгляд туда, где раскинулась его родная Россия. Значит, струсил, значит, все его рассуждения, его раскаяние, его мучительные страдания, вызванные отрывом от Родины, — все-все этим его последним поступком перечеркнуто, как перечеркнут и весь его характер, как и вся драма в целом. И это нарушение творческого замысла не единственное в фильме.

Поражает своей безвкусицей, нарочитостью эпизод, взятый из «Белой гвардии», когда три офицера готовятся к самоубийству. Трагедия обернулась пошлым фарсом, совершенно разрушившим замысел Булгакова. Так смеяться над гибелью русских офицеров могут только бездушные и очерствевшие люди. Ведь они же не показаны злодеями, палачами, пролившими море братской крови. Они вообще нам неизвестны. Зрители не знают, как к ним относиться. Актеры превращают смерть в насмешку, в издевательство.

И еще об одном. М.А. Булгаков, по словам Л.Е. Белозерской, которая была его женой как раз в то время, когда он работал над «Бегом», очень любил монолог Корзухина о долларе, придавал ему большое идейное значение. А в фильме его совсем нет, что, естественно, обеднило образ Корзухина. Есть и другие неточности и несообразности. Вот один пример. Несколько минут мы смотрим, как, утопая в перекопской грязи, идут красноармейцы. А через несколько эпизодов Хлудов говорит главнокомандующему: «Перекоп замерз, красные перешли... как по паркету». И таких неточностей в фильме много.

После просмотра фильма я долго разговаривал с Любовью Евгеньевной Белозерской (в кинотеатре мы сидели рядом). Казалось бы, все выяснили. И все-таки в процессе работы над книгой накопилось много вопросов. Тут же я получил ответ от Л.Е. Белозерской:

«Многоуважаемый Виктор Васильевич, срочно уезжаю на несколько дней за город. Вернувшись, постараюсь ответить на Ваши вопросы о «Беге». Многое есть в моих воспоминаниях — Вам надо просто приехать и перечесть эти страницы и послушать некоторые дополнения (я не все сказала). Что касается Константинополя (в фильме — «клюква»), у меня около тридцати страниц рукописи, из которых явствует, что это именно так. Мне очень хочется, чтобы развязные молодые люди — Алов и Наумов — были хоть кем-то одернуты. Я так люблю «Бег», и все фальшивое доставляет мне настоящее страдание. За то, что Вы в своей статье так любовно и доброжелательно пишете о Михаиле Афанасьевиче, я Вам очень благодарна.

Но это еще не все. За мной более полные впечатления и некоторые критические замечания о Вашей интересной статье.

Всего доброго. Приеду — позвоню.

Любовь Белозерская, 29 января 1971 г.».

Через две недели получил еще одно письмо:

«Многоуважаемый Виктор Васильевич, по-видимому, тех страничек, которые в моих «Воспоминаниях о Михаиле Афанасьевиче Булгакове» посвящены пьесе «Бег», Вам показалось мало, и Вы обратились ко мне с целой серией вопросов.

Сначала несколько строк предыстории. В 19—20 гг. молодая петербурженка-петроградка встретилась с человеком намного старше себя и связала с ним свою судьбу. С ним же она попала в эмиграцию и проделала весь «классический путь»: Константинополь, Париж, Берлин...

Вернувшись в начале 1924 года, она (я) вышла замуж за Михаила Афанасьевича Булгакова, с которым прожила восемь с половиной лет. Мои встречи, странствия, впечатления он слушал с большим интересом и считал, что их надо записать. Собственноручно по моим рассказам он написал план предполагаемой книги и назвал ее «Записки эмигрантки».

Когда вы прочтете мои воспоминания о Константинополе, Вам будет ясна творческая лаборатория пьесы «Бег»... Это моя любимая пьеса, и я считаю ее произведением необыкновенной силы, самой значительной из всей драматургии писателя. Вы поймете, с каким интересом я отнеслась к фильму.

Итак, «Бег» подвергся экранизации («подвергся операции» — пишут в истории болезни). Авторы сценария понятия не имели о Константинополе тех лет, о его специфике, которая делает — должна делать — достоверным кинозрелище. Однако, когда на «Мосфильме» несколько лет тому назад впервые возникла мысль о постановке «Бега» и осуществление ее предполагалось поручить Абраму Матвеевичу Ромму, он, узнав, что я связана с М.А. и, в частности, с этой пьесой, приехал ко мне и просил всесторонне осветить жизнь и быт Константинополя, если он займется этим фильмом.

В Турции в те годы еще существовало многоженство, гаремы, было обязательным закрывать чарчафом лица турчанок. На весь миллионный город одна жена дипломата-турка ходила с открытым лицом и носила шляпу. Ее знал весь Константинополь. Мало того: в трамвае существовало специальное отделение. Когда входила турчанка, кондуктор задергивал занавеску. А в картине на переднем плане гуляют с открытыми лицами две фантастически задрапированные в черный шелк особы. Женское платье тех лет неуклюжее, всегда темного цвета, с пелериной и косынкой из той же материи. Чарчаф тоже темный, но более прозрачный...

Извозчики только парные (упряжка с дышлом).

Верх шарманки густо украшен пестрыми бумажными цветами.

Что это за старинный дом с окнами «модерн» и с балконом типа пароходной палубы, где происходит драка?

Серафима идет на Пере. Это не значит в ожидании «покупателя» встать у какой-то загадочной стены — такой на Пере и нет. Пера — главная улица столицы с нарядными магазинами, посольскими особняками, с пестрой европейской и восточной толпой.

Вообще, на всех бытовых просчетах, м. б., и не стоит так подробно останавливаться. Поговорим о странностях сценарного замысла, о его неорганичности и неумении вжиться в авторскую мысль. Втиснутые посторонние куски (из «Дней Турбиных» и др.) не врастают в ткань произведения. Получился типичный, выражаясь по-современному, — барьер несовместимости.

Разве случайно действия пьесы «Бег» названы автором снами? Не давало ли это ключа постановщикам, налагая, конечно, на них особую ответственность? Правда, они дали сновиденье Хлудову, но злоупотребили повторениями.

Несколько слов об обращении с текстом. Оно непонятно, потому что обедняет игру артистов. Листая пьесу, видишь, как много пропущено во вред фильму. Во вред фильму и произвольное обращение с образом Хлудова (кстати, по-настоящему не передал своей игрой замысла автора Дворжецкий, изображающий этого генерала). Сценаристы оставили его в эмиграции, что значит совершенно не понять и исказить образ Хлудова. Даже Чарнота, лихой кавалерист по преимуществу, при всей своей примитивности говорит Хлудову, узнав, что тот хочет вернуться в Россию: «А! Душа суда требует! Ну что ж, ничего не сделаешь!»

Даже Чарнота понял, что Хлудов ищет искупления, а сценаристы не поняли. Прототип Хлудова — генерал Слащов, книгой которого пользовался Мих. Аф. Были у нас и два других военных источника, но за давностью лет названий их я не помню, а генерал Александр Андреевич Свечин, наш хороший друг, давно погиб. Он-то, знаток военной истории, мог бы сразу подсказать истину...

Вспомним, что пьеса «Бег» была посвящена основным исполнителям «Дней Турбиных». Хлудов, Чарнота, Серафима, Голубков — все они оформились в творческом сознании автора, нацеленном на актеров, с таким блеском сыгравших в этой пьесе (Н.П. Хмелев, Б.Г. Добронравов, В.С. Соколова, М.М. Яншин).

Что касается тараканьих бегов, то они родились из рассказика Аверченко. На самом деле никаких тараканьих бегов не существовало. Это горькая гипербола и символ — вот, мол, ничего эмигрантам не остается, кроме тараканьих бегов. С особым вниманием М.А. отнесся к моему устному портрету Владимира Пименовича Крымова, петербургского литератора. Он чем-то заинтересовал писателя и ВЫЛИЛСЯ позже в окарикатуренный (но не в такой степени, как в фильме) образ Парамона Ильича Корзухина.

Владимир Пименович Крымов был редактором и соиздателем петербургского журнала «Столица и усадьба» и автором неплохой книги «Богомолы в коробочке», где рассказывал свои впечатления о кругосветном путешествии. Происходил он из сибирских старообрядцев. Из России уехал, как только запахло революцией, «когда рябчик в ресторане стал стоить вместо сорока копеек — шестьдесят, что свидетельствовало о том, что в стране неблагополучно», — его собственные слова. Будучи богатым человеком, почти в каждом европейском государстве приобретал он недвижимую собственность (вплоть до Гонолулу).

Сцена в Париже у Корзухина написана под влиянием моего рассказа о том, как я села играть в девятку с Владимиром Пименовичем и его компанией (в первый раз в жизни) и всех обыграла. Крымов был страстный игрок. Он не признавал женской прислуги. Дом его обслуживал б. военный — Клименко. В пьесе — лакей Антуан Грищенко. (Совершенно непонятно, почему Корзухина в Париже должны охранять какие-то телохранители?)

Конец фильма так скомкан — кроме скачки по снегам, — что вызывает недоумение и недоразумение. Например, говорили, что Голубков так резко решил уехать, даже не поговорив с любимой женщиной, потому, что приревновал Серафиму к Хлудову!

Все восхваляют Ульянова (Чарнота). Я же категорически возражаю против такой игры. Это Штамп с большой буквы. А уж балаган, который они развели с Корзухиным, можно лишь объяснить желанием «потрафить» самой невзыскательной публике. Вообще я давно заметила: когда не хватает вкуса и средств для изображения тонких психологических эмоций, актеры впадают в шарж и гротеск, что дается легче, а аплодисментов вызывает больше.

Вот те беглые замечания о фильме «Бег», которыми я хотела поделиться с Вами, Виктор Васильевич.

Всего Вам доброго!

Л. Белозерская

12 февраля 1971 г.

Что это за история с гробами? Может быть, Вы мне поможете разобраться? Откуда? Почему? Об этом же просит родная племянница Михаила Афанасьевича, доктор филологии Елена Андреевна Земская-Булгакова. Мы обе будем вам признательны (она только что была у меня и читала мои замечания)».

(Увы, каюсь и прошу прощения у Любови Евгеньевны Белозерской-Булгаковой, что опубликовал эти письма без ее разрешения в журнале «Москва» и в книге о Булгакове. Опасался, что она может не разрешить, а письма были уж очень кстати. — В.П.)

Драма «Бег» была написана в 1928 году. Высоко оценил ее А.М. Горький: «...Не вижу никакого раскрашивания белых генералов. Это — превосходнейшая комедия, я ее читал три раза и читал и другим товарищам. Это — пьеса с глубоким, умело скрытым сатирическим содержанием. Хотелось бы, чтобы такая вещь была поставлена на сцене Художественного театра... «Бег» — великолепная вещь, которая будет иметь анафемский успех...»

В. Немирович-Данченко также говорил о том, что в пьесе очень много комедийного: «Что касается ролей, вызвавших сомнения, то если Чарнота — герой, но только в том смысле, как и герои — Хлестаков, Сквозник-Дмухановский. И он будет высмеян так же, как типы гоголевских комедий. Самый важный момент в пьесе — появление Хлудова. Сразу чувствуется, что он болен. Он сознает, что делает неправое дело, и продолжает его делать. И этим он болен».

В этих словах великих художников, возможно, и справедливых для своего времени и спасающих пьесу от запрещения, но сейчас в них слышится лишь часть правды: глубинное же проникновение в творческий замысел возможно лишь при условии выделения в нем не только комической, сатирической стороны, но и мощного трагедийного звучания, особенно в монологах и судьбе Хлудова вообще.

«Бег» — драма самостоятельная по своему замыслу, но если посмотреть более внимательно, то нельзя не заметить, что эта пьеса может быть рассмотрена как вторая часть «Дней Турбиных», как ее продолжение, продолжение, конечно, не сюжетное, а социально-философское. Здесь Булгаков дает картины деградации белогвардейского движения. То, что было только намеком в «Днях Турбиных», стало основным, главным. Пьеса раскрывает нравственный облик центральных действующих лиц — от верховного главнокомандующего до рядовых офицеров и солдат. Те же вопросы и проблемы волнуют их — что нужно сейчас делать, чтобы быть вместе с Россией, служить ей верой и правдой. Борьба против большевиков — это борьба за Россию или против России, это борьба с взбунтовавшейся чернью или борьба с русским народом? Вот главный вопрос, который решают для себя честные и преданные России персонажи этой драмы. Это непростой вопрос. Он требует больших раздумий, спокойной обстановки, а времени нет, нужно решать быстро, незамедлительно.

В центре драмы — те же интеллигенты, что и в «Днях Турбиных». Только здесь они показаны не в уютной чеховской квартирке, а в скитаниях по России. Их гонит ветер революции по трудным дорогам лишений и неожиданных случайностей. Человек в это время не принадлежит самому себе. История ворвалась в его дом и разрушила все устоявшееся в быту, разрушила семейные и человеческие отношения. И Булгаков изображает эту бурную жизнь со всей полнотой и многосторонностью, допустимыми в этом жанре. Булгакову в драме удается соединить трагическое и комическое. Талант юмориста здесь проявился во всем блеске. В постоянном соединении смеха и слез — редкая черта дарования Булгакова.

Особенно это сказалось в «Беге». Комическое сразу входит в драму. Мрачный колорит первого сна нарушается комическим приключением генерала Чарноты, случайно попавшего в смешную переделку. Блистательная игра Михаила Ульянова в фильме делает Чарноту действительно колоритной, яркой фигурой и в то же время именно таким, каким представлял его Булгаков: душевным, сердечным, бескорыстным, храбрым, но не способным на какие-то глубокие и серьезные чувства. М. Ульянов сыграл эту свою роль совершенно неповторимо. Чарнота ничего всерьез не воспринимает. Ему ничего не стоит обмануть, соврать. Все ему кажется простым и будничным.

Другое впечатление производят Голубков и Серафима. Это натуры цельные, содержательные. Они не могут притворяться. Здесь внешнее и внутреннее органически слиты. Они не могут управлять своими поступками, действиями. Все зыбко, все как в землетрясении, рушатся устои, исчезают понятия о чести, о долге, побеждает человек, в котором шкурнические интересы превыше всего... И вот в этом мире полного отказа от нравственных обязанностей эти два человека остаются такими же, какими были: не лгут, хранят верность, не бросают в беде. Они кажутся чудаками, потому что придерживаются старых моральных норм в тот момент, когда идет неумолимый процесс их разрушения.

Революция подняла многих людей с насиженных мест, заставила отказаться от всего привычного и в столкновении с грубой действительностью, словно попыталась проверить, на что способны ее герои. Голубков, чуткий и честный, чуть-чуть не от мира сего, подлинный сын профессора-идеалиста, столкнувшись с реальной действительностью, поначалу оторопел от ее сюрпризов: то красные, то белые заставляют его прятаться в свою скорлупу — так неумолимо и беспощадно всякое проявление насилия. Ему кажется диким и непонятным, что Корзухин отказывается от жены, генерал приказывает сжечь вагоны с пушным товаром. Он человек идеальный, а столкнулся с грубым реальным миром. Его поступки основаны на духовной самостоятельности, многие поступки он совершает в поисках справедливости и гуманности. У него не пропадает эта вера. И то, что он возвращается на родину, как бы символизирует, что такой человек обретает самого себя снова только у себя дома, в новой жизни.

Распалась связь времени, а вместе с этим рухнула старая государственность со всеми ее институтами и кодексами поведения. Булгакову очень важно было показать, что человек должен всегда оставаться человеком, какие бы лишения ему ни пришлось переносить. Серафима и Голубков столкнулись с военной властью и чуть-чуть не погубили себя, нелепо и безрассудно. Серафима со всей наивностью молодости бросает Хлудову жестокие в своей правдивости слова. Она преодолела в себе страх, почувствовала себя человеком, не желающим унижать и растаптывать в себе свое личное, индивидуальное. Но сколько после этого она должна была выстрадать и претерпеть! В эту лихую для мира и человека годину только тяжелыми испытаниями проверялась человечность в отношениях между людьми. Война научила многих приспосабливаться, фальшивить... Голубков и Серафима не поддались этому, сохранили в себе нравственную чистоту и веру в правду и свою Родину.

В конце концов «Бег» был поставлен в различных театрах у нас и за рубежом. Но эта сложнейшая по своему творческому замыслу драма еще ждет своего постановщика, ждет исполнителя главной роли — роли Хлудова, одного из трагических характеров русской драмы.

«Булгаков — едва ли не самый яркий представитель драматургической техники. Его талант вести интригу, держать зал в напряжении в течение всего спектакля, рисовать образы в движении и вести публику к определенной заостренной идее — совершенно исключителен», — писал Вл. Немирович-Данченко (газ. «Горьковец», 1934, 15 февраля). Булгаковым-драматургом восхищались Горький, Станиславский, Качалов, Хмелев, Попов, Таиров. Возлагая большие надежды на Булгакова как на режиссера в связи с его поступлением на работу во МХАТ, К.С. Станиславский писал: «Он не только литератор, но он и актер. Сужу по тому, как он показывал актерам на репетициях «Турбиных». Собственно — он поставил их, по крайней мере, дал те блестки, которые сверкали и создавали успех спектаклю» (Собр. соч. Т. 8. М., 1951. С. 269). А Паустовский в своих воспоминаниях о Булгакове говорит о его необыкновенном даре к перевоплощению, о силе видения своего вымышленного мира, которые и привели его к драматургии, к театру: «От общения с Булгаковым осталось впечатление, что и прозу свою он сначала «проигрывал». Он мог изобразить с необыкновенной выразительностью любого героя своих рассказов и романов. Он их видел, слышал, знал насквозь. Казалось, что он прожил с ними бок о бок всю жизнь. Возможно, что человек у Булгакова возникал сначала из одного какого-нибудь услышанного слова или увиденного жеста, а потом Булгаков «выгрывался» в своего героя, щедро прибавлял ему новые черты, думал за него, разговаривал с ним (иногда буквально умываясь по утрам или сидя за обеденным столом), вводил его, как живое, но «не имеющее фигуры» лицо, в самый обиход своей, булгаковской жизни» (Наедине с осенью. С. 154).

В середине 1996 года позвонил мне главный редактор журнала «Источник», успевший привлечь наше внимание острыми и очень серьезными публикациями «Из Архива Президента Российской Федерации», и спросил:

— Виктор Васильевич, вы помните свое письмо в ЦК КПСС в августе 1976 года?

— Конечно! Еще бы мне его не помнить! Оно написано в один из самых тяжелейших периодов моей литературной деятельности.

— Так вот мы его хотим опубликовать, если вы не возражаете.

Я не возражал. И тут же вспомнились события тех лет после выхода книги «Родные судьбы» в 1976 году. Несколько раньше, в 1974 году, «Родные судьбы» вышли в обескровленном и урезанном виде: цензура сняла статью-очерк «Герои Булгакова», примерно пять с половиной листов, можно сказать хребет книги, на котором все держалось. Вспоминаю, что я очень волновался за сборник, цензура слишком долго держала его в своем плену, я постоянно спрашивал Валентина Сорокина о судьбе сборника, он утешал меня, уговаривал не беспокоиться, заверял, что все идет нормально, скоро, скоро... И вот его телефонный звонок в редакцию «Литературной России», где я в то время работал заведующим отделом критики, попросил приехать в издательство. Зачем? Он не сказал. Я что-то почувствовал, тревожно забилось сердце, тут же собрался, приехал. Он очень внимательно, даже ласково поздоровался со мной. Как больного осторожно усадил меня, предложил кофе. Тут не до кофе, я уже не сомневался в том, что он скажет, но все еще надеялся, что мои мрачные предчувствия не сбудутся.

— Ты мужайся, Витя, цензура сняла твоего Булгакова, но мы дадим массовый тираж, ты ничего не потеряешь.

Я с ужасом смотрел на него.

— В деньгах по крайней мере, — тут же добавил Сорокин.

Я поднялся и отошел к окну, и слезы невольно покатились по щекам, как я ни старался сдержать свои чувства. Мне стыдно сейчас вспоминать о своей слабости, неловко и писать об этом, но такой силы был удар, что и до сих пор при воспоминании об этом драматическом для меня эпизоде сердце мое начинает учащенно биться. Столько возлагалось надежд на эту статью.

— Витя, — понимая мое состояние, тихо произнес Валентин Сорокин, — клянусь тебе, что мы переиздадим твою книгу с этой твоей работой. Я ничего не мог сделать на этот раз. Дошло до главного цензора, он-то и приказал снять.

Да, было время, что против цензуры никто не мог выступить.

Но время шло, случай о вмешательстве цензуры широко разошелся по нашим литературным кругам, началась борьба за восстановление книжки в полном объеме. И книжка вышла в 1976 году, как и замышлялась. На этом настояло издательство благодаря Валентину Сорокину.

И что тут началось — просто трудно сейчас представить. Меня трепали как только могли. Я чуть ли не предатель, знал, что подкидываю гнилой материал и молчал. Предлагали писать объяснительные записки, в которых нужно только признать свои ошибки. Какие ошибки? В чем я ошибся? Ну что тебе стоит, Виктор Васильевич, уговаривал меня главный редактор главной редакции художественной литературы Комитета по печати РСФСР Петр Александрович Карелин, написать, что ты не знал о Слащове всей правды, что он действительно повесил в Краснодаре нескольких рабочих...

Ну что я мог возразить? И не в Краснодаре, а в Симферополе...

А дело приобрело столь острый драматический разворот только потому, что Воронцову, помощнику Суслова, доложили, что в такой-то книге реабилитировали Слащова. Суслов пришел в ярость и приказал уничтожить весь тираж книги. Свиридов, председатель Комитета по печати РСФСР, попросил дать письменное распоряжение; тогда Воронцов позвонил председателю Комитета по печати СССР и предложил ему распорядиться об уничтожении тиража, но он тоже отказался! И тут я написал письмо М.В. Зимянину, которое и опубликовано в «Источнике»:

«ДУХ ОСТАЕТСЯ, КАК И МЕТОДЫ ПОЛЕМИКИ»
О книге В. Петелина «Родные судьбы»

№ 1

Уважаемый Михаил Васильевич!

Недавно в издательстве «Современник» вышла моя книга «Родные судьбы», в которой касаюсь некоторых сложных и спорных вопросов современного литературного движения. И вдруг разразилась гроза: кому-то показалось, что в книге допущены серьезные ошибки; меня начали вызывать для объяснений, поступил даже запрет продавать книгу, посыпались беды на голову руководства издательства, и кому-то пришла в голову мысль лишить издательство вполне заслуженного им в ходе социалистического соревнования призового места за то. что оно выпустило «вредную» книгу.

Подобным нападкам меня подвергают не впервые. В конце 1972 года в издательстве «Московский рабочий» вновь назначенный директор тов. Борисов М.А. чуть ли не пустил под нож вышедшую в свет мою книгу и «заморозил» на какое-то время ее тираж только за одно ее название: «Россия — любовь моя», усмотрев в этом проявление национализма и шовинизма. В 1974 году в издательстве «Современник» из первого издания книги «Родные судьбы» по независящим от издательства соображениям была изъята статья о творчестве Михаила Булгакова, чем книга была обескровлена, а мне, как критику, нанесена моральная травма.

Сейчас книга «Родные судьбы» увидела свет в том виде, как она задумывалась, но на нее, повторяю, обрушились гонения. Главный редактор издательства «Современник» укоряет меня в том, что я недостаточно ответственно отнесся к выпуску своей книги, что в ней есть неточности, неверные формулировки, которые якобы могут дать пищу моим недоброжелателям, а таковых предостаточно у каждого критика. Причем с каждым днем упреков в мой адрес становится все больше. Вначале упрекали только в том, что в статье о Михаиле Булгакове я недостаточно разоблачаю самого Хлудова, делаю его этаким «ангелочком с крылышками»; и наконец вроде бы я допускаю политический перекос в оценке некоторых болезненных явлений, происходивших во время коллективизации и после нее.

С предъявленными мне обвинениями я согласиться не могу, хотя допускаю, что, может быть, можно было некоторые мысли сформулировать более четко и глубоко. Может быть, нелишним было б еще раз сказать о том, что фигура Слащова — сложная и противоречивая и оценка его исторической роли неоднозначна. Но я полагал, что достаточно здесь его собственной самооценки: «Много крови пролито... Много тяжких ошибок совершено. Неизмеримо велика моя историческая вина перед рабоче-крестьянской Россией...» — эти слова принадлежат генералу Слащову, которые я цитирую в книге «Родные судьбы». Конечно, я мог бы сказать и от своего имени, что его историческая вина неизмеримо велика, но это было бы топтанием на месте, а книжная страница должна быть как можно крепче уплотнена, нести новую информацию, а не повторять уже известное из предыдущего. Только эти чисто литературные соображения удержали меня от дальнейшего цитирования предисловия Д. Фурманова к книге Слащова «Крым в 1920 году» (М.; Л., 1923), в котором дается очень точная характеристика этого белогвардейского генерала, вернувшегося в Россию, амнистированного советским правительством, много сделавшего для возвращения на родину тысяч эмигрантов и немало потрудившегося на ниве подготовки кадров для Красной Армии (см.: БСЭ, 3-е изд., 1976. Т. 23. С. 555).

Ко всему этому я должен добавить, что Слащов, со всеми его сложностями и противоречиями, совершенно меня не интересовал в данном случае, Слащов меня интересовал только как прототип литературного персонажа, который сеял зло, расстреливал, вешал, много пролил невинной крови, а когда наступило прозрение, то ужаснулся от содеянного им, мучительно страдая от неправоты своего дела, в котором играл заметную роль.

Если взглянуть на все эти страницы, посвященные Слащову и Хлудову, непредубежденным взглядом, то можно легко понять, что автор вовсе не оправдывает деятельность и того и другого, а старается лишь высветлить исторический смысл как возвращения на родину самого Слащова, так и этапы нравственного кризиса и переосмысления всей своей деятельности во время Гражданской войны Хлудова, как литературного героя.

В своей книге я стремился по возможности правдиво и точно рассказать о личности и творчестве одного из талантливых мастеров русской советской литературы — о Михаиле Афанасьевиче Булгакове, которого до сих пор за рубежом противопоставляют другим советским писателям, стараясь представить его неким оппозиционером, тогдашним диссидентом. Моя позиция иная. Возможно, именно эта позиция кое-кого раздражает, и поэтому на некоторые страницы книги взглянули с предубеждением, в надежде отыскать что-то «крамольное». И пошли звонки, разговоры, слухи, распоряжения...

Все это наводит на грустные размышления: кому-то, видимо, не хочется, чтобы в нашем литературном движении царила деловая, рабочая атмосфера, кто-то искусственно отыскивает кажущиеся им ошибки и противоречия, кто-то нагнетает озлобление и разлад в литературной среде, как это произошло, скажем, после появления печально известной статьи бывшего ответственного работника ЦК КПСС тов. А.Н. Яковлева. Нигилистическое отношение к работе большого отряда советских критиков, верных патриотическим традициям русской классической литературы и искусства, которое довольно отчетливо выразилось в этой статье, все еще дает о себе знать. Хорошо, что тов. Яковлева перевели на другую работу, но беда в том, что «дух» его остается, как и его методы полемики: выхватить из большой работы фразочку и обвинить автора в каких-нибудь прегрешениях против марксистско-ленинской эстетики. Такое цитатничество никогда не приносило пользы, тем более в методах руководства литературным движением.

Создается впечатление, что к так называемым диссидентам, которые все еще нет-нет дают о себе знать, в некоторых партийных и литературных руководящих кругах отношение складывается куда лучше, чем к тем, кто верой и правдой служит своему народу, внося свой посильный вклад в строительство нового общества.

Совершенно убежден, что если бы в моей книге вовсе не было Слащова, то эти «кто-то» нашли бы другие места в книге: или полемические заострения, или шероховатости стиля, или недостатки композиции — и выдали бы все эти вполне возможные недостатки в любом творческом труде за какие-то политические «ляпы».

При всей многосложности нашего общесоюзного процесса биение его пульса четко и постоянно ощущается всеми нами, кто принимает в нем участие.

И можно с уверенностью сказать, что в советской литературе существует здоровая творческая обстановка. Союз писателей — монолитный творческий коллектив, который творит для народа, во имя народа, под руководством ленинского Центрального Комитета партии.

Я бы не обратился в ЦК КПСС с этим письмом, если бы дело касалось только литературной полемики, вокруг оценки упомянутой книги. Я уже привык с этими вопросами справляться самостоятельно. Но дело, чувствуется, разрастается несколько шире, затрагивая меня не только как литератора, но и как гражданина и коммуниста. Вот почему эта полемика вокруг книги, я боюсь, может отразиться не только на моей судьбе, но и на судьбе моих близких.

Дело в том, что вот уже пять с половиной лет я стою в списках остронуждающихся в улучшении жилищных условий в Московской писательской организации: семья моя из пяти человек (престарелая мать, двое маленьких детей, жена и я) живет в двухкомнатной малогабаритной квартирке 28 м.). И после того, как на меня опять вешают «ярлыки», я не убежден, что будут улучшены мои жилищные условия:

ведь за дом, который только что построила писательская организация, сейчас разворачивается, как говорят, большое сражение. А тут хороший повод проявить бдительность....

И еще. Недели две назад, то есть незадолго до вышеизложенного, меня буквально уговорили пойти на работу в «Роман-газету». А после этих событий я почувствовал какое-то иное отношение, во всяком случае приказа о зачислении на работу до сих пор нет.

Вот обстоятельства, которые вынудили меня обратиться с этим письмом.

2 августа 1976 года

Виктор Петелин, член КПСС

4 августа М. Зимянин направил письмо Севруку В.Н.

№ 2

ЦК КПСС
Справка на № 277298/762
(Имеется виза: «Ознакомился 14.Х.76. М. Зимянин»)

Тов. Петелин (г. Москва) пишет о своем несогласии с замечаниями, которые ему были высказаны в издательстве «Современник» по книге «Родные судьбы».

Книга В. Петелина «Родные судьбы» выпущена в 1976 году издательством «Современник», подчиненным Госкомиздату РСФСР и Союзу писателей РСФСР. Она состоит из статей о творчестве В. Шукшина, М. Шолохова, Ю. Бондарева, И. Стаднюка и других писателей. Как показало ознакомление с книгой, в ней содержится ряд правомерных суждений о своеобразии творческой манеры и принципах образного раскрытия характеров в произведениях некоторых советских писателей.

Вместе с тем в книге выдвигаются положения, противоречащие фактам истории, некоторые выводы автора идут вразрез с партийными оценками. В книге проявляются также групповые пристрастия В. Петелина, его склонность к односторонним суждениям о сложных явлениях советской литературы.

Так, в статье «Герои Булгакова» автор во многом односторонне трактует творчество известного советского прозаика, не раскрывает противоречивости его идейно-творческих позиций.

В связи с анализом драмы М. Булгакова «Бег» автор книги дает хвалебную характеристику белогвардейскому генералу Я. Слащову, который, по мнению критика, явился прямым прототипом героя пьесы генерала Хлудова. По В. Петелину, Я. Слащов — это «человек чести и высокого долга. Солдаты его любили. В Крыму он достиг большой популярности. Его полюбили за храбрость, геройскую удаль» (с. 188). Я. Слащов представлен человеком идеи, обремененным «моральной ответственностью за судьбы вверенных ему людей» (с. 189).

В действительности Я. Слащов, бывший полковник царской армии, стал генералом в Белой армии. Получил известность своей жестокостью при подавлении революционных выступлений трудящихся в городах Екатеринославе, Николаеве и в Крыму. По его личным приказам были казнены свыше шестидесяти подпольщиков Николаева, сожжено село Баштанка и расстреляно несколько сот его жителей. Впоследствии он отошел от Врангеля. Осенью 1921 года с разрешения Советского правительства вернулся на родину и был амнистирован. Как сообщается в справке Института военной истории МО СССР, 11 января 1929 года Слащов был убит по мотивам личной мести.

Предисловие Д. Фурманова к книге Я. Слащова, выпущенной в 1924 г., начинается со следующих слов: «Слащов — это имя, которое не мог никто из нас произносить без гнева, проклятий, без судорожного возбуждения. Слащов — вешатель, Слащов — палач: этими черными штемпелями припечатала его имя история. В каждой статейке, очерке, рассказе, воспоминаниях о крымской борьбе 1920 года вы встретите имя Слащова только с этими позорными клеймами. Перед «подвигами» его, видимо, бледнеют зверства Кутепова, Шатилова, да и самого Врангеля — всех сподвижников Слащова по крымской борьбе. Даже сами белогвардейские писатели в первую очередь аттестуют нам Слащова именно с этой стороны».

Эта оценка хорошо известна В. Петелину (он неоднократно ссылается на данную книгу), тем не менее он умалчивает и о ней, и о многих других отрицательных фактах биографии Я. Слащова, о которых пишет Д. Фурманов.

В. Петелин односторонне говорит о судьбе Я. Слащова и, стремясь уподобить его герою пьесы М. Булгакова «Бег» генералу Хлудову, искажает это известное произведение, в котором, по оценкам ведущих советских критиков, выразилась обреченность белогвардейского движения. Вопреки М. Булгакову, В. Петелин поэтизирует образ Хлудова, произвольно приписывая ему «благородство, честь, порядочность, любовь к солдатам, любовь к России и стремление отстоять ее величие» (с. 190). В этой связи в книге подвергается критике кинофильм «Бег» (сценарий и постановка А. Алова и В. Наумова) за недостаточно полное, по мнению критика, раскрытие нравственной трагедии людей, боровшихся против революции, за то, что авторы фильма якобы смеются над гибелью русских офицеров.

В. Петелин выступает против критиков, в частности против А. Луначарского, считавших, что в пьесе М. Булгакова «Дни Турбиных» не раскрыта классовая природа действующих лиц. Он утверждает, что подобное требование заставляет литературу и искусство быть «лишь иллюстрацией к газетным откликам на темы дня», приводит к «шаблону и трафарету» (с. 179).

Неверные, а иногда прямо противоречащие партийным взглядам суждения встречаются и в других статьях книги. Например, при анализе романа И. Стаднюка «Люди не ангелы» В. Петелин, говоря о действительных просчетах и ошибках, допускавшихся в определенный период в руководстве сельским хозяйством, видит их не в том, на что указывала партия, а в том, что «в стремлении сделать крестьянина похожим на рабочего, пошли дальше — в крестьянине было поколеблено чувство хозяина своей земли. Он перестал быть собственником, и началась трагедия земли, которая никому не принадлежала» (с. 263).

В предисловии к книге автор утверждает, что в советской литературе есть целая группа писателей, которые «все дальше и дальше отходят от жизни народа» (с. 4) и даже «изменяют реализму». Этим неназванным литераторам он противопоставляет относительно небольшое число советских литераторов, не называя в их числе многих ведущих писателей.

Статья о М. Булгакове из сборника В. Петелина в сокращении была перепечатана в журнале «Москва» № 7. В связи с этим в МГК КПСС состоялась беседа с главным редактором журнала т. Алексеевым, который согласился с критикой статьи и признал допущенную ошибку.

Как сообщили Госкомиздат РСФСР (т. Свиридов) и Союз писателей РСФСР (т. Михалков), предполагается обсудить на коллегии Госкомитета и на заседании правления Союза писателей РСФСР вопрос о повышении идейно-научного уровня книг по литературоведению и критике, выпускаемых издательством «Современник».

По вопросу о предоставлении квартиры т. Петелину секретарь правления Союза писателей СССР т. Верченко сообщил, что он значится в списке очередников и соответствующее решение будет принято на общих основаниях. Никаких намерений исключить В. Петелина из списков в Союзе писателей не было.

Относительно предоставления В. Петелину работы председатель Госкомиздата СССР т. Стукалин сообщил, что никаких предложений по данному вопросу перед Госкомиздатом СССР ни сам т. Петелин, ни издательство «Художественная литература» не выдвигали. В случае возникновения подобных предложений они будут решены в установленном порядке.

Тов. Петелин приглашался для беседы в Отдел пропаганды и Отдел культуры ЦК КПСС, в которой ему были даны необходимые разъяснения. Тов. Петелин выразил удовлетворение результатами беседы.

Замзав. Отделом пропаганды ЦК КПСС В. Севрук
Замзав. Отделом культуры ЦК КПСС А. Беляев
12 октября 1976 года ЦСХД. Ф. 100-й Подотдел писем общего отдела ЦК КПСС. Подлинники. Машинопись.
Подписи-автографы. Источник, 1997, № 1, с. 88—91.

Публикация Ивана Шевчука.

Самое наивное и смешное в этом документе фраза: «Тов. Петелин выразил удовлетворение результатами беседы» по поводу тех «необходимых разъяснений», которые дали мне сотрудники ЦК КПСС. Не помню дату, когда состоялась эта беседа, но ничего хорошего она мне не сулила. Позвонил мне инструктор ЦК КПСС Алексей Алексеевич Козловский, мой старый товарищ по факультету, он работал в издательстве «Художественная литература», участвовал в подготовке сочинений С.А. Есенина, а теперь вот приглашал меня на беседу в Отдел культуры. Накануне беседы я встретился с ним у Ленинской библиотеки, и мы долго и откровенно беседовали о возникшей ситуации: у него дочь, а у меня двое маленьких сыновей, а вызов в ЦК — серьезное дело... Кроме Козловского, в беседе принимали участие В. Севрук и К. Долгов, который довольно настойчиво говорил о недостатках моей книги, особое место в своих обвинениях К. Долгов уделил генералу Слащову и его пагубному влиянию на события в Крыму, говорил о том, что Слащов расстреливал и вешал большевиков, оказал сопротивление Красной Армии в Крыму. И правильно, дескать, поступил слушатель красноармейских курсов, у которого в Крыму повесили брата, что расстрелял Слащова прямо в аудитории, когда он читал лекцию. Естественно, я возражал, приводил факты и документы, цитату из Энциклопедии, в которой объективно говорилось о генерале, о его трагических ошибках и возвращении на родину как искупление своих ошибок.

Но эти проблемы были в центре литературных событий, и на беседу в ЦК тут же откликнулись официальные критики и руководители Союза писателей СССР.

«Нужны ли нам Хлудовы?» — строго вопрошал в своем критическом разносе моей книги «Родные судьбы» критик Борис Галанов (Борис Ефимович Галантер) в журнале «Литературное обозрение» (1977, № 1). Эта статья появилась сразу после беседы в ЦК КПСС, естественно написанная по заказу и с полной информацией о беседе.

Та же критика раздалась и со страниц «Правды»: секретарь правления СП СССР Виталий Озеров в статье ««На новых рубежах». Заметки литературного критика» вновь напомнил читателям об ошибках Виктора Петелина в книге «Родные судьбы» (1976), (Правда. 1977. 21 января). Так что линия ЦК КПСС была строго соблюдена, а извлек автор уроки из этой критики или нет — это уж его дело.

После решений январского Пленума ЦК КПСС 1987 года критика продолжалась все в том же духе. На этот раз в «Советской культуре» профессор С. Колтахчян, вспоминая события 60-х годов, в статье «Куда стремится «единый поток». О ленинской концепции «двух культур... и ее извращениях»» подверг острой критике Владимира Солоухина, Михаила Лобанова, Вадима Кожинова и др. за то, что они стали рассматривать развитие культуры как «единый поток», как «целостность каждой национальной культуры», объясняемой «генетической памятью» каждой нации. «Положим, литературный критик В. Петелин писал, что «доброта, совестливость, сердечность — это гены, они передаются из поколения в поколение, создавая традиционные национальные свойства, черты и особенности русского характера, «русской души». Вместо Марксовой формулы о том, что сущность человека (а следовательно, и различных общностей людей) «есть совокупность всех общественных отношений», В. Петелин предложил нечто идеалистическое: главное в человеке то, что он «является представителем нации».

«Существует как бы дух народов, — размышляет Владимир Солоухин, — на протяжении веков узбек остается узбеком... русские русскими».

«Словно бы и не было ленинской концепции «двух национальных культур в каждой национальной культуре» с ее отрицанием существования некой единой, цельной культуры в классово-антагонистическом обществе. Ведь Ленин дважды повторил слово «национальная», так как обе культуры существуют в национальных формах, создаются людьми одной национальности, но имеющими социально противоположную идеологию и психологию. Так под видом новаций началось возвращение к весьма состарившимся теориям». С. Колтахчян критикует М. Лобанова за то, что он в книге «Островский» не увидел «темного царства», которое якобы Островский разоблачил и осудил в своих пьесах. Полемизирует со статьями В. Кожинова и А. Кузьмина против их извращения взглядов В.И. Ленина, против упрощенного толкования литературной борьбы 20-х годов и пр. (См.: Советская культура. 1987. 17 марта.)

Но полемика вокруг этих острых вопросов продолжается и до сих пор.

События конца 20-х годов резко меняют литературную обстановку. Сокращается количество кооперативных и частных издательств, лютует Главрепертком... Крикливые деятели РАППа, имевшие серьезные связи с ЦК ВКП(б) и оказывавшие своей напористостью и демагогией влияние на исход литературной борьбы, сначала одолели Воронского, покинувшего пост главного редактора журнала «Красная новь», единственного официального прибежища для тех, кого называли «попутчиками», а потом попытались завоевать монополию власти во вновь созданной Федерации объединения советских писателей (ФОСП), в которую вошли РАПП, «Перевал», «Кузница», ЛЕФ, Всероссийский союз писателей (ВСП), Всероссийский союз крестьянских писателей (ВСКП). От каждой организации входили уполномоченные объединений, которые и составляли правление Федерации.

Но объединение всех советских писателей в Федерацию носило формальный характер: каждая из вступивших в Федерацию групп существовала во многом еще самостоятельно, опасаясь командного тона со стороны налитпостовцев.

И эти опасения были совершенно оправданны в связи с тем, что все писатели были свидетелями только что разыгравшейся битвы между Воронским и Авербахом. Дуэль была не на жизнь, а на смерть: столько было сказано каждым из «противников».

Обвинения со стороны Леопольда Авербаха и его единомышленников со всех сторон сыпались на Александра Воронского. Авербах в чем только не обвинял его: в клевете на пролетарскую литературу, в потере всякого «чутья и такта», в издевке «над требованиями стопроцентной идеологической выдержанности», в пропаганде надклассовой критики и надклассовой культуры, в предательстве коммунизма, в измене марксизму.

Клевета, передержки, подтасовки и другие недопустимые средства сведения личных счетов были использованы Авербахом и его единомышленниками. И конечно, Воронскому пришлось отвечать на все эти огульные обвинения. В фельетоне «Мистер Бритлинг пьет чашу до дна» А. Воронский показывает, до какой низости опускаются авторы журнала «На литературном посту», и прежде всего — Л. Авербах. «Наклеветав до отвалу», Л. Авербах путает «передержку с выдержкой, литературный спор с литературным доносом, а критику с пасквилем», ведет «допрос с явным и нехорошим пристрастием»; в итоге «метод Маркса на практике» опошлил «до последнего предела».

«Орудуя этим якобы Марксовым методом, — писал А. Воронский, — вы способны изрекать только такие истины: Булгаков — черная сотня, Толстой — сменовеховец, Горький — люмпен-пролетарий или пролетарий, Успенский — разночинец-народник и т. д. Вы не понимаете, что, даже тогда, когда вы близки в своих определениях к истине, эти ваши истины убоги, убийственно плоски и тощи, как семь библейских коров. Немудрено, что каждое отступление от общих избитых мест кажется вам предательством». (Воронский А. Мистер Бритлинг пьет чашу до дна. Круг. 1927. С. 15.)

Разящие удары наносит А. Воронский по группе Л. Авербаха: «Почему об Авербахе и его сочинениях? Мелкотравчаты и убоги его наскоки, скучно рыться во всех этих измышлениях и благоглупостях. Но, во-первых, Авербахи — не случайность. Он — из молодых, да ранний. Нам примелькались уже эти фигуры вострых, преуспевающих, всюду поспешающих, неугомонных юношей, самоуверенных и самонадеянных до самозабвения, ни в чем не сомневающихся, никогда не ошибающихся. Разумеется, они клянутся ленинизмом, разумеется, они ни на йоту никогда не отступают от тезисов. В нашей сложной, пестрой жизни их вострота подчас принимает поистине зловещий оттенок. Легкость и немудрость их багажа конкурируют с готовностью передернуть, исказить, сочинить, выдумать. Они уверены, что бумага все стерпит, оттого такая прыткость, развязность тона. Они метят в Катоны, но мы-то знаем, что в них больше от Хлестакова и Ноздрева. Одно они усвоили твердо: клевещи, от клеветы всегда что-нибудь да останется...» (С. 17.)

А. Воронский чувствовал, что борьба идет серьезная, но воспринимал все эти нападки с юмором, весело разоблачая невежественные измышления на свой счет. Снится будто бы Воронскому сон: гоняется за ним с булатным ножом Юрий Либединский, заявивший, что нечего удивляться ошибкам главного редактора «Красной нови», ибо «всегда Воронский был достаточно чужд марксизму», за Либединским стоит группа «На литературном посту», хватают своего недруга за шиворот, Либединский раскладывает преогромнейший костер из своих произведений, бросает Воронского в костер. «Я радуюсь тому, — откровенно и смело издевается над своими невежественными неприятелями талантливый Воронский, — что горят евонные рукописи и книги, но ужасаюсь своей погибели. Новонапостовцы устраивают вокруг костра дикий победный каннибальский танец, медленно поджаривая меня на огне...» (С. 50.)

Он и не предполагал, что не пройдет и нескольких месяцев, как «сон» его сбудется, и налитпостовцы во главе с Авербахом будут торжествовать свою победу. Уже был такой момент в литературной борьбе, когда Воронский оказался «на обеих лопатках», по выражению Д. Фурманова, но тогда, в конце 1924-го — в начале 1925 года, Воронскому удалось «выкрутиться»: это было время подготовки известного решения ЦК РКП(б) «О политике партии в области художественной литературы» от 18 июня 1925 года, а поэтому, указав на необходимость «выпрямления» линии «Красной нови», Воронского оставили на посту главного редактора. Но, как время показало, ненадолго: 18 апреля 1927 года на расширенном заседании коллегии Отдела печати ЦК РКП(б) главный редактор журнала «Красная новь» подвергся разносной критике. Предчувствуя этот «разнос» при виде собравшихся, среди которых много было напостовцев, А. Воронский сказал: «В связи с этим — у меня явилось подозрение, что сейчас здесь мне хотят устроить голгофу и произвести допрос с пристрастием. Я привык к допросам с пристрастием, но все же считаю нужным это отметить, чтобы товарищи знали мою точку зрения...» Так оно и оказалось: Воронскому устроили «голгофу», а ведь за последнее время он напечатал в журнале «Дело Артамоновых» Горького, «Разина Степана» Чапыгина, «Вора» Леонова, «Гиперболоид инженера Гарина» Алексея Толстого, рассказы Всеволода Иванова, «Растратчика» Вал. Катаева, рассказы П. Романова, повести В. Лидина, Л. Завадовского... После совещания в Отделе печати ЦК РКП(б) была утверждена новая редколлегия «Красной нови» в следующем составе: Воронский, Фриче, Раскольников и Васильевский. Ф. Раскольников был одним из ярых налитпостовцев; вожди налитпостовцев торжествовали победу, повсюду разглашая, что новая редакция «Красной нови» будет работать под их руководством. С такой редакцией Воронский работать не мог. Вскоре положение его стало крайне тяжелым: в начале 1928 года он был исключен из партии за участие в выступлениях антипартийной троцкистской оппозиции.

После ухода Воронского из журнала «Красная новь» и расправы с ним как членом партии резко меняется литературная обстановка в пользу напостовцев и налитпостовцев, все громче они заявляют свои права на главенствующее положение в литературе, в общественной жизни вообще. Замелькали лозунги: «Острая классовая борьба на литературном фронте», «С кем и за что мы будем драться в 1929 году?», «Бои на литературном фронте» и пр. и пр. Военная терминология все чаще употребляется в журналах и газетах. Становилось нормой литературной жизни кого-то разгромить, кому-то учинить допрос с пристрастием и с намеками, кого-то походя «лягнуть», просто так, на всякий случай, чтобы не задавался... «Идеологический фронт и литература», доклады, статьи, выступления были пронизаны военной терминологией. И действительно шли бои... В эти годы первенствующее положение занял Л. Авербах. Напостовцы изгнали из своих рядов наиболее одиозных, скомпрометировавших себя комчванством и ошибками пролеткультовского толка. Ловко перекрасились напостовцы, объявив реализм «материалистическим художественным методом», а себя приверженцами реалистической школы в искусстве. И Лев Толстой был провозглашен учителем пролетарских писателей.

30 апреля 1928 года начал свою работу I съезд пролетарских писателей, на котором сделали доклады Л. Авербах, А. Луначарский, В. Сутырин, Ю. Либединский, А. Фадеев. На съезде была организована Российская ассоциация пролетарских писателей (РАПП). Доклады были собраны в сборник «Творческие пути пролетарской литературы», вышедший в свет в 1929 году. Примечательно, что было сказано в послесловии к сборнику: «Авторы настоящего сборника принадлежат к определенному литературно-критическому течению, именуемому напостовством...» Объединенные общностью взглядов в области политики, «мы занимаем общую позицию и по вопросам художественной платформы, рассматривая себя как одну из формирующихся школ пролетарской литературы; мы работаем над созданием школы, ставящей себе задачу выработки последовательного диалектико-материалистического художественного метода. Мы выступаем под знаменем реалистического искусства, срывающего с действительности все и всяческие маски (Ленин о Толстом), реалистического искусства, разоблачающего там, где романтик надевает покровы, лакируя действительность». (Творческие пути пролетарской литературы. М.; Л.: Госиздат, 1929. С. 302—303.)

Исследователь литературной борьбы этого времени С.И. Шешуков в книге «Неистовые ревнители» (М., 1984), подробно анализируя факты беспринципного поведения этой «формирующейся группы пролетарской литературы», приходит к такому выводу: «Как видим, очень спаянной, дружной, крепкой была напостовская группа, стоявшая в руководстве РАПП. Но во имя чего? Очень часто дружба напостовцев перерастала в чисто групповые приятельские отношения и предавалось забвению главное — принципиальность в отношениях. Вместо того чтобы сразу же признать серьезные ошибки в «Рождении героя», рапповцы любую критику этого произведения встречали в штыки, со всеми, кто критиковал роман, решительно расходились и разругивались. Лишь позднее, под давлением всеобщего мнения, они признали в конце концов «Рождение героя» ошибочным произведением. Апелляция рапповцев к справедливости, человечности, гуманности тех, кто так резко критиковал Либединского, обвиняя его в бергсонианстве и правом оппортунизме, не имела успеха. Эти качества надо было усвоить прежде всего самим рапповцам, чья дубинка, вплоть до ее устранения в 1932 году, колотила правого и виноватого с одинаковым бессердечьем. Кто мог серьезно поверить призыву рапповцев бережно относиться к писателю, если незадолго до этого призыва журнал «На литературном посту» похвалялся в своей передовой: «Мы вовсе не поставили в дальний угол нашу, столь популярную у наших противников, напостовскую дубинку. Она, к нашему великому удовольствию, всегда с нами». (См.: Шешуков С. Неистовые ревнители. М., 1984. С. 181—182.)

Во второй половине 20-х годов и особенно в начале 30-х обострились все формы классовой борьбы, от идеологических дискуссий до прямой и непосредственной расправы с «инакомыслящими». Все заметнее ощущалась гнетущая атмосфера нарастающего культа личности И.В. Сталина, четко обозначившаяся в ходе празднования его пятидесятилетия. Уже к этому времени начало формироваться мнение о непогрешимости всех его суждений, высказываний, а кадровые вопросы решались в зависимости от личной ему преданности.

К этому времени относится письмо Владимира Наумовича Билль-Белоцерковского И.В. Сталину, в котором известный драматург недоумевает, почему так часто ставят на сцене пьесы Булгакова. Репертком пытается запрещать их и «не пущать» на сцену, а начальник Главискусства А.И. Свидерский допускает Булгакова и ему подобных «буржуев» до театральных подмостков. Ответ И.В. Сталина, повторяю, широко известен: «Бег» — «антисоветское явление», а «Багровый остров» — «макулатура» «действительно буржуазного Камерного театра». (Соч. Т. 11. С. 326—329.)

Естественно предположить, что только после получения этого письма В.Н. Билль-Белоцерковского И.В. Сталин через «Правду» (см. от 24 октября 1928 года, а 11 октября в той же «Правде» было напечатано разрешение о постановке «Бега») запретил постановку «Бега», а уж после того, как это письмо стало известным в широких кругах литературной и театральной общественности, можно было снять и «Багровый остров» из репертуара «действительно буржуазного Камерного театра»: 11 декабря 1928 года состоялась премьера «Багрового острова», а через четыре месяца спектакль исключили из репертуара якобы по решению художественного совета театра.

В книге «О, мед воспоминаний» Л.Е. Белозерская дает яркую характеристику спектакля и некоторые жизненные обстоятельства создания юмористической пьесы «Багровый остров»: «Идет 1927 год. Подвернув под себя ногу калачиком по семейной привычке (так любит сидеть тоже и сестра М.А. Надежда), зажегши свечи, пишет чаще всего Булгаков по ночам. А днем иногда читает куски какой-либо сцены из «Багрового острова» или повторяет какую-нибудь особо полюбившуюся ему фразу. «Ужас, ужас, ужас», — часто говорит он, как авантюрист и пройдоха Кири-Куки. Его самого забавляет калейдоскопность фабулы. Герои Жюля Верна — действующие лица пьесы — хорошо знакомы и близки ему с юношеских лет, а блестящая память и фантазия преподнесут ему образы в неувядающих красках.

Борьба белых арапов и красных туземцев на Багровом острове — это только пена, кружево, занятный фон, а сущность пьесы, ее глубинное значение в судьбе молодого писателя, в его творческой зависимости от «зловещего старика» цензора Саввы Лукича.

Помнится, на сцене было много музыки, движения, авторского озорства. Хороши были декорации Рындина, и, как всегда, в Камерном театре особенно тщательно было продумано освещение.

Запомнился мне артист Ганшин в роли писателя. Савву Лукича загримировали под Блюма, сотрудника Главреперткома, одного из ревностных гонителей Булгакова.

Помню, через партер к сцене проходил капельдинер и сообщал почтительно и торжественно:

— Савва Лукич в вестибюле снимает галоши!

Он был горд, что выступает в театре. И тут с нарастающей силой перекатываются эти слова, как заклинание, от оркестра к суфлеру, от суфлера дальше на сцену.

— Савва Лукич в вестибюле снимает галоши! — возвещают и матросы с корабля.

Директор театра, играющий лорда, хватаясь за голову, говорит:

— Слышу, слышу. Ну что ж, принять, позвать, просить, сказать, что очень рад. — От страха и волнения его снесло в «Горе от ума» на роль Фамусова.

В эпилоге зловещий Савва обращается к автору:

— В других городах-то я все-таки вашу пьеску запрещу... Нельзя все-таки... Пьеска — и вдруг всюду разрешена...

Постановка «Багрового острова» осуществлена А.Я. Таировым в Камерном театре в 1928 году. Пьеса имела большой успех, но скоро была снята».

Основой для пьесы послужила публикация в «Накануне» («Литературная неделя») в апреле 1924 года: ««Багровый остров». Роман тов. Жюля Верна с французского на эзоповский перевел Михаил А. Булгаков».

Смысл этой смелой аллегории достаточно был ясен: Михаил Булгаков — за красных эфиопов, за их примирение с белыми арапами, за невмешательство во внутренние дела острова со стороны европейского берега. Но тогдашние читатели, особенно работники Главреперткома, не поняли «Багрового острова», углядели в нем хулу на недавние революционные события и запретили спектакль. Сделать это было легко после характеристики этого спектакля как «макулатуры, почему-то охотно пропускаемой для действительно буржуазного Камерного театра», как выразился И.В. Сталин.

К середине 1929 года из репертуаров театров исчезли пьесы М. Булгакова «Багровый остров», «Зойкина квартира» и, наконец, «Дни Турбиных».

В журналах и газетах критики не церемонились, когда речь заходила о Булгакове. Эти отзывы бульварного толка я не раз уже проводил здесь. Но, пожалуй, впервые Л.Е. Белозерская обратила внимание на отзывы В. Маяковского о М.А. Булгакове. В своей уже не раз цитированной книге «О, мед воспоминаний» она рассказывала, как не один раз Булгаков и Маяковский сражались в бильярдной, а она сидела на возвышении, наблюдала за их игрой и думала, какие они разные: «Начать с того, что М.А. предпочитал пирамидку, игру более тонкую, а Маяковский тяготел к американке и достиг в ней большого мастерства. Думаю, что никакой особенной симпатии они друг к другу не питали, но оба держались корректно, если не считать того, что М.А. терпеть не мог, когда его называли просто по фамилии, опуская имя и отчество. Он считал это неоправданной фамильярностью, а Маяковский, видимо, другого обращения себе и не представлял. Когда хор кусающихся и улюлюкающих разросся, Маяковский в стихотворении «Буржуй-нуво» (1928) не преминул куснуть Булгакова:

На ложу
    в окно
театральных касс
    тыкая
ногтем лаковым,
    он
дает
социальный заказ
на «Дни Турбиных» —
Булгаковым.

Он — это новый буржуа.

Даже допустив поэтическую гиперболу, все же непонятно, где в Советском Союзе водились такие буржуи, да еще с лаковыми ногтями. Но вот, оказывается, они не только водились, но были настолько сильны и многочисленны, что могли давать социальный заказ на «Дни Турбиных» — кому? И уж совсем пренебрежительно во множественном числе: Булгаковым.

В 1928 году вышла пьеса Маяковского «Клоп». Одно из действующих лиц, Зоя Березкина, произносит слово «буза».

«Профессор. Товарищ Березкина, вы стали жить воспоминаниями и заговорили непонятным языком. Сплошной словарь умерших слов. Что такое «буза»? (Ищет в словаре.) Буза... Буза... Буза... Бюрократизм, богоискательство, бублики, богема, Булгаков...»

Если в стихотворении «Буржуй-нуво» Маяковский говорил, что «Дни Турбиных» написаны на потребу нэпманам, то в «Клопе» предсказывалась писательская смерть М.А. Булгакова. Плохим пророком был Владимир Владимирович. Булгаков оказывается в словаре не умерших, а заново оживших слов, оживших и зазвучавших с новой силой.

И наконец появляется письмо Булгакова Сталину, Калинину, Свидерскому и Горькому, с которого я начал свое повествование о счастливой поре Булгакова, так печально закончившейся полным запрещением его пьес и снятием их из репертуаров театров. Это письмо Булгаков написал в июле 1929 года, а 14 октября того же года дирекция МХАТа потребовала «возвратить полученный по этой пьесе аванс в сумме 1000 рублей» «ввиду запрещения Главреперткома постановки пьесы «Бег».

Наступала черная пора; Булгаков понял, что писать о современности ему запрещено вообще: чувствуя безысходность своего положения, Булгаков и попросил власти изгнать его «за пределы СССР». Но изгнать его за пределы СССР тоже не торопились...

В таком душевном состоянии Булгаков начал писать роман, получивший впоследствии название «Мастер и Маргарита».