Вернуться к В.В. Петелин. Жизнь Булгакова. Дописать раньше, чем умереть

1. Булгаков и Сталин

Новый, 1939 год Булгаковы встретили в дружной компании: Эрдманы, Вильямсы. Зажгли елку, пили французское шампанское, на звонки не отвечали, так хотелось тихо посидеть, поговорить от души обо всем, что накопилось. А стоило хоть кому-то сказать, что Булгаковы будут отмечать Новый год дома, как тут же эта весть разошлась бы по всей Москве, а уж после этого отказать никому нельзя... Много друзей у Булгаковых, но встретить Новый год им хотелось только с самыми близкими друзьями. А если соберется 15—16 человек, какая уж тут тишина, да и беспокойно. Редко бывали одни, почти вся жизнь проходила на людях, к которым нужно было ходить, что-то просить, чего-то добиваться.

И первые дни 1939 года начались с того, что пришел поздравить Сергей Михалков, сосед по квартире, молодой, талантливый, прекрасный рассказчик, и сообщил, что авторские в кино отменяются.

«А если, вслед за этим, отменят авторские и по театру?» — мелькнуло у Булгаковых.

В этот же день узнали, что письмо Булгакова В.М. Молотову, написанное им несколько дней назад с просьбой помочь в квартирном вопросе, переслали в Моссовет... Оставалось ждать... Квартирный вопрос, как и прежде, постоянно волновал Михаила Афанасьевича. Шум мешал со всех сторон, а так хотелось тишины, покоя, так хотелось закончить роман «Мастер и Маргарита», не давали покоя и мысли о новой пьесе — создать образ молодого Сталина, революционера, разрушителя старого, веками сложившегося общества, устоев морали, нравственности, показать идеологию, которая вскормила их, показать тех, кто стоял на их пути.

Праздничное настроение прошло, начались обычные будни с постоянными хлопотами...

5 января 1939 года Елена Сергеевна записала: «Утром в Реперткоме. Мы ходили за визой на «Дон Кихота». Миша — Пушкиной, секретарю Мерингофа, на ее фразу — «пьеса у тов. Мерингофа», сказал, побелев: «Буду жаловаться в ЦК, это умышленно задерживают разрешение». Это меня ужасно огорчило, а Миша твердит — я прав. И я теперь не знаю».

6 января позвонил Федор Михальский и сообщил, что на спектакль «Дни Турбиных» пожаловали «дорогие гости».

Потом позвонила Ольга Сергеевна.

— Да, я хочу тебе сообщить, что сегодня правительство смотрело Вашу пьесу.

— Мы знаем, — ответила Елена Сергеевна.

— Тебе уже сказали?! Кто?! Федя?

— Да.

«К Ольге не пошли, сидим вдвоем с Мишей, ужинаем. Ощущение праздничное от уюта, уединения», — записала Елена Сергеевна в этот вечер.

Свободные минуты Булгаков любил проводить с Николаем Эрдманом, Александром Мелик-Пашаевым, Дмитриевым. «Бесконечное удовольствие» Елене Сергеевне доставляли разговоры Михаила Афанасьевича и Николая Робертовича, умные, острые: Эрдман дружелюбно советовал Булгакову писать новую пьесу, а Булгаков упрекал своего друга в том, что он проповедует, как «местный протоиерей».

В середине января 1939 года Булгаков вплотную приступил к работе над пьесой о Сталине... 18 января Елена Сергеевна отмечает: «И вчера и сегодня вечерами Миша пишет пьесу, выдумывает при этом и для будущих картин положения, образы, изучает материал. Бог даст, удача будет!»

Но времени на творческую работу не хватало... Все больше и больше поглощала работа в Большом театре. Редактирование либретто, репетиции, заседания, обсуждения, встречи и разговоры с авторами — все это было интересным только в самом начале службы. Но столько бездарных авторов приносили свои страницы, столько времени уходило на то, чтобы объяснить им всю нелепость представленного материала, при этом объяснить изящно, благородно, интеллигентно, чтобы не обиделись, не пошли жаловаться в дирекцию.

В начале февраля в газетах сообщали о награждении орденами писателей и киноработников: больше двадцати человек получили ордена Ленина, больше сорока — орден Красного Знамени, больше ста — орден «Знак Почета»... Это только писатели... Кроме того, награждены киноработники за картины: «Александр Невский», «Выборгская сторона», «Великое зарево», «Человек с ружьем», «Волга-Волга» и многие другие. И среди награжденных — друзья и знакомые Булгаковых. Было о чем поговорить...

Очень многого ждали от постановки «Ивана Сусанина», столько сил вложено было в эту работу. Но результат оказался не таким уж замечательным. Конечно, на генеральной и на премьере — множество знаменитых писателей, художников, артистов, политических и государственных деятелей. Пел Пирогов, Жуковская исполняла Антониду, Златогорова — Ваню, Сабинина — Большаков, легко бравший верхние ноты, дирижировал сам Самосуд, но успех средний. А 28 февраля Елена Сергеевна записала: «Мне крайне не понравился и утомил безмерно «Сусанин». По-моему, всегда эта опера была лобовой, патриотической и такой и осталась, и всякие введения Минина и Пожарского ни к чему не приводят». В этой оценке сказалась, видимо, боль от того, что в свое время не удалось поставить оперу «Минин и Пожарский». Нет, не права здесь Елена Сергеевна: Большой театр и ставил ведь именно патриотическую оперу, так что талантливо осуществил творческий замысел Глинки.

В конце февраля и начале марта Михаил Афанасьевич продолжил работу над романом «Мастер и Маргарита», но вновь и вновь служебные обязанности отвлекали от настоящего творчества.

6 марта дирекция посоветовала быть на «Сусанине»: приедет Сталин. Конечно, пошел. Замысел пьесы о Сталине не давал Булгакову покоя, и хотелось хотя бы издали увидеть своего героя. После второго акта в правительственной ложе начали аплодировать, зал бурно поддержал. Исполнявшая Ваню сбилась в сцене «У монастыря», перепутала слова, сбила хор и оркестр. Самосуд еле-еле выправил положение. Мало кто заметил эти ошибки, но Булгаков, как и Самосуд, был расстроен: такое время, что ошибаться нельзя...

«Сегодня днем были в дирекции, сидели у Якова Л., — запись от 10 марта. — Он рассказал, что Сергей Городецкий невероятно нахамил по телефону. Его не пустили на закрытый спектакль «Сусанина». «Я морду буду бить тому, кто скажет, что я не имею отношения к этому спектаклю», — сказал Городецкий». Отношение-то, конечно, имеет, но сколько труда вложено и Булгаковым в это либретто, в этот спектакль. Но разве можно говорить об этом — это служебные обязанности, которые изматывали и, в сущности, не приносили удовлетворения. Бессмысленным было совещание с литературоведом Груздевым об опере по роману Горького «Мать». Много говорили, особенно Самосуд и Груздев, а толку никакого, потому что либретто никуда не годилось, более того, производило ужасное впечатление. Разве можно здесь что-нибудь поправить?

По-прежнему по вечерам бывали в гостях, Михаил Афанасьевич играл в шахматы, в винт, в бильярд, а Елена Сергеевна отдыхала в душевных, сердечных разговорах о драматической судьбе Булгакова как писателя, драматурга. Как-то у Леонтьевых вспомнили о недавних многочисленных награждениях писателей, киноработников, и Дарья Григорьевна Леонтьева вдруг неожиданно для Булгаковых разволновалась до слез:

— Мы так переживали за вас, так переживали... Читаем фамилии в длинных списках, а все нет и нет...

— В чем дело, Дарья Григорьевна? Неужели вы могли думать, что Мише дадут орден? Да и зачем ему? — с негодованием воскликнула Елена Сергеевна.

— Да ведь давали даже тем, кто почти ничего не сделал в литературе, так, написали какие-то пустяки, а уже — орден... А Михаил Афанасьевич столько интересного написал...

И вот такие разговоры все чаще возникали в домах, где бывали Булгаковы. С удовольствием откликались на приглашения Николая Радлова и Дины, замечательной художественной пары, у которых можно было встретить художника Осьмеркина с женой, архитектора Кожина, возникали какие-то совсем другие разговоры, далекие от приевшихся мхатовских и литературных тем. Но и после этих веселых и насыщенных вечеров Булгаков впадал в отчаяние, говорил Елене Сергеевне, что не хочет никуда ходить, что эти вечера — пустая трата времени, разговоры — пустые, а иной раз и фальшивые.

10 марта открылся XVIII съезд ВКП(б). В отчетном докладе Сталина четко и ясно говорилось об изменениях в мире и стране, которые произошли за пять лет со времени XVII съезда партии. Булгаков внимательно изучал материалы партийного съезда, пытался отыскать в этих материалах характерные детали и подробности времени, живые черточки вождя и его помощников. «Для капиталистических стран этот период был периодом серьезнейших потрясений как в области экономики, так и в области политики. В области экономической эти годы были годами депрессии, а потом, начиная со второй половины 1937 года, — годами нового экономического кризиса, годами нового упадка промышленности США, Англии, Франции, — следовательно, годами новых экономических осложнений. В области политической эти годы были годами серьезных политических конфликтов и потрясений. Уже второй год идет новая империалистическая война, разыгравшаяся на громадной территории от Шанхая до Гибралтара и захватившая более 500 миллионов населения. Насильственно перекраивается карта Европы, Африки, Азии. Потрясена в корне вся система послевоенного так называемого мирного режима.

Для Советского Союза, наоборот, эти годы были годами его роста и процветания, годами дальнейшего его экономического и культурного подъема, годами дальнейшего роста его политической и военной мощи, годами его борьбы за сохранение мира во всем мире.

Такова общая картина...»

Сталин четко и ясно говорил о стремлении Японии, Италии, Германии по-новому поделить мир, подчинить себе сферы влияния, военным путем захватить колонии. И сколько глубоких, правильных мыслей о международном положении высказал Сталин... Высказал доступным языком, не раз раздавался смех во время его серьезной речи... Значит, обладает чувством юмора? Ясностью мышления? А все эти качества нужны для того, чтобы быть убедительным, чтобы стать лидером, вождем, и все это закладывалось в молодости... Нужно строить новые заводы, говорит Сталин, необходимо наличие высокой техники производства и высоких темпов развития производства, нужно ковать новые кадры для промышленности. Но для всего этого нужно время, нельзя за 2—3 года обогнать развитые капиталистические страны... Прав, прав Сталин, ставя такие задачи перед страной... Но не слишком ли упрощенно смотрит на морально-политическое единство советского общества? Неужто нет противоречий между рабочими и колхозниками, крестьянами и председателями колхозов, между партийными деятелями и деятелями литературы и искусства? Не преувеличивает ли Сталин дружбу народов? Советский патриотизм? Не преувеличивает ли Сталин достоинства Конституции СССР? Демократичность недавно прошедших выборов? И вообще, не преувеличивает ли Сталин прочность советского строя и неиссякаемую силу Советской власти?

Не раз Булгаков задумывался о недавно прошедших судебных процессах над партийными и советскими деятелями, вчитываясь в строки доклада Сталина. И на эти вопросы Сталин дает четкие и ясные ответы: «Некоторые деятели зарубежной прессы болтают, что очищение советских организаций от шпионов, убийц и вредителей вроде Троцкого, Зиновьева, Каменева, Якира, Тухачевского, Розенгольца, Бухарина и других извергов «поколебало» будто бы советский строй, внесло «разложение». Эта пошлая болтовня стоит того, чтобы поиздеваться над ней. Как может поколебать и разложить советский строй очищение советских организаций от вредных и враждебных элементов? Троцкистско-бухаринская кучка шпионов, убийц и вредителей, пресмыкавшаяся перед заграницей, проникнутая рабьим чувством низкопоклонства перед каждым иностранным чинушей и готовая пойти к нему в шпионское услужение, — кучка людей, не понявшая того, что последний советский гражданин, свободный от цепей капитала, стоит головой выше любого зарубежного высокопоставленного чинуши, влачащего на плечах ярмо капиталистического рабства, — кому нужна эта жалкая банда продажных рабов, какую ценность она может представлять для народа и кого она может «разложить»? В 1937 году были приговорены к расстрелу Тухачевский, Якир, Уборевич и другие изверги. После этого состоялись выборы в Верховный Совет СССР. Выборы дали Советской власти 98,6 процента всех участников голосования. В начале 1938 года были приговорены к расстрелу Розенгольц, Рыков, Бухарин и другие изверги. После этого состоялись выборы в Верховные Советы союзных республик. Выборы дали Советской власти 99,4 процента всех участников голосования. Спрашивается, где же тут признаки «разложения» и почему это «разложение» не сказалось на результатах выборов?

Слушая этих иностранных болтунов, можно прийти к выводу, что если бы оставили на воле шпионов, убийц и вредителей и не мешали им вредить, убивать и шпионить, то советские организации были бы куда более прочными и устойчивыми. (Смех.) Не слишком ли рано выдают себя с головой эти господа, — так нагло защищающие шпионов, убийц и вредителей?

Не вернее ли будет сказать, что очищение организаций от шпионов, убийц, вредителей должно было привести и действительно привело к дальнейшему укреплению этих организаций?

О чем говорят, например, события у озера Хасан, как не о том, что очищение советских организаций от шпионов и вредителей является вернейшим средством их укрепления?»

Булгаков читал и выступления делегатов съезда, просматривал репортажи о съезде в газетах, ловил слухи, анекдоты, каждое слово о Сталине: авось пригодится...

По недавним судебным процессам и разговорам вокруг них Булгакову было ясно, что высланный из страны Троцкий успешно продолжает политическую борьбу против Сталина, заклятого врага своего, устанавливая широкие связи со своими единомышленниками в СССР, издает «Бюллетень оппозиции» и призывает к борьбе со Сталиным, утверждает, что в стране социализма у него много сторонников. Да и многие осужденные признавались, что встречались с сыном Троцкого в разных городах мира и получали через него инструкции от вождя оппозиции. Осужденные признавались даже в том, что Троцкий готов пойти на территориальные уступки в России тем, кто поможет ему свергнуть сталинский режим в СССР. Так это или нет, Булгаков сказать не мог. Но стоило ли так сурово расправляться со своими политическими противниками? Они виноваты лишь в том, что не разделяли позицию Сталина, не приняли его методов строительства социализма в одной отдельно взятой стране; они виноваты в том, что думали по-другому и пытались таким же насильственным путем свергнуть неугодных им — путем заговора, тайной вербовки своих единомышленников... Ярый антисталинизм Троцкого вряд ли имел сколько-нибудь широкую социальную базу в СССР. А ведь Троцкий в своих статьях и письмах призывал к государственному перевороту. Значит, не понял, что успехи в области экономики, культуры, внешней политики СССР связаны с именем Сталина. Народ признал его своим вождем. Появились сотни новых заводов и фабрик, построены новые города, больницы, школы, железные дороги... Немало ошибок допущено... Зачем, в частности, раскулачили столько умных, крепких хозяев, специалистов своего дела, согнали всех в колхозы... А могли бы эти разные формы владения землей мирно сосуществовать, соревнуясь между собой. Отечество только выиграло бы.

Сталин утвердил новую Конституцию, в которой провозглашены основные демократические права и свободы советских людей, в том числе свобода совести, слова, печати, собраний и митингов, неприкосновенность личности, жилища, тайна переписки... Но почему за ним, Булгаковым, по-прежнему следят тайные агенты Кремля...

Булгаков чувствовал, как постепенно восстанавливалась русская история. Лозунг «У пролетариев нет отечества» на его глазах ветшал, все больше появлялось книг на историческую тему, награждались патриотические кинофильмы, театральные постановки. Возрождался русский патриотизм, державность, государственность... Был осужден упрощенный классовый подход в истории. Демьян Бедный и Джек Алтаузен в свое время предлагали уничтожить памятник Минину и Пожарскому, другие негодяи намеревались уничтожить храм Василия Блаженного, как храм Христа Спасителя... Богдана Хмельницкого поносили как «предателя украинского народа». А Бухарин совсем недавно в «Правде» назвал русский народ «нацией Обломовых» (Правда, 19 июня 1938 г. — В.П.).

Трудно все это понять, все эти факты — эпизоды быстро текущей истории. На XVII съезде Бухарин, Каменев, Киров славословили Сталину, возвеличивали его заслуги. Они своими «деяниями» укрепили власть Сталина, ставшую бесконтрольной. А сами скатились до заговора против российской государственности, готовы распродавать территорию России, СССР... Как понять все это? И в то же время все осужденные — активные участники революции, заговора против тысячелетней России, они развязали Гражданскую войну, разрушили мораль, нравственность русского народа, стали, в сущности, палачами тысяч и тысяч русских людей... Сталин убрал палачей, а вместе с ними антипатриотическую группу партийных и государственных деятелей. Вместе с уходом этой группы с государственной сцены стало утрачивать свою силу космополитическое сознание, возникли такие картины, как «Петр Великий», «Александр Невский», поставили оперу «Иван Сусанин»... Кто же Сталин? Такой же революционер, большевик, как Ленин, Троцкий, Зиновьев, Свердлов, Каменев? Или он стал другим? Не разрушителем, как в молодости, а державным властителем, как Иван Грозный, Петр Великий?

Эти мысли неотступно преследовали Булгакова в то время, когда шел XVIII съезд партии... Почему в декабре прошлого года сняли Ежова и назначили нового народного комиссара внутренних дел — Лаврентия Берию? И сразу стихли слухи о новых арестах, были пересмотрены некоторые судебные дела, а многие просто-напросто вернулись к исполнению своих прежних обязанностей... Забрали и расстреляли подручных Ежова — Фриновского, Заковского, Бермана, служивших в НКВД еще при Ягоде. Жалеть ли о гибели этих палачей?

22 марта 1939 года Елена Сергеевна записала: «Вчера позвонил Борис Робертович (Эрдман, художник, брат драматурга Н. Эрдмана. — В.П.) и предложил пойти в Клуб писателей. Заехал за нами.

Только сели за столик — услышали в зале вопли, которые все трое дружно определили как «мхатовские». Действительно, оказалось, что Топорков — в роли Чичикова — у Коробочки. (Вчера в Клубе был вечер Гоголя.)

Прелестно ужинали — икра, свежие огурцы, рябчики, — а главное, очень весело. Потом Миша и Борис Робертович играли на биллиарде с Березиным и одну партию друг с другом, причем Миша выиграл. Потом встретили Михалковых и с ними и с Эль-Регистаном пили кофе. Эль-Регистан рассказывал интересные случаи из своих журналистских впечатлений, а Михалков, как всегда, очень смешные и остроумные вещи. Миша смеялся, как Сережка, до слез.

В общем, чудесный вечер».

25 марта: «Вчера пошли вечером в Клуб актера на Тверской. Смотрели старые картины — очень смешную американскую комедию и неудачную, по-моему, «Парижанку» — постановка Чарли Чаплина. Потом ужинали.

Все было хорошо, за исключением финала. Пьяный Катаев сел, никем не прошенный, к столу, Пете сказал, что он написал — барахло — а не декорации, Грише Конскому — что он плохой актер, хотя никогда его не видел на сцене и, может быть, даже в жизни. Наконец, все так обозлились на него, что у всех явилось желание ударить его, но вдруг Миша тихо и серьезно ему сказал: вы бездарный драматург, от этого всем завидуете и злитесь. — «Валя, Вы жопа!»

Катаев ушел не прощаясь».

Очень важна и интересна запись от 3 апреля: «Вчера вечером пришел Борис Эрдман, а потом Сергей Ермолинский. Миша был в Большом, где в первый раз ставили «Сусанина» с новым эпилогом.

Пришел после спектакля и рассказал нам, что перед эпилогом правительство перешло из обычной правительственной ложи в среднюю большую (бывшую царскую) и оттуда уже досматривало оперу. Публика, как только увидела, начала аплодировать, и аплодисменты продолжались во все время музыкального антракта перед эпилогом. Потом с поднятием занавеса, а главное, к концу, к моменту появления Минина, Пожарского — верхами. Это все усиливалось и, наконец, превратилось в грандиозные овации, причем Правительство аплодировало сцене, сцена — по адресу Правительства, а публика — и туда, и сюда.

Говорят, что после спектакля Леонтьев и Самосуд были вызваны в ложу, и Сталин просил передать всему коллективу театра, работавшему над спектаклем, его благодарность, сказал, что этот спектакль войдет в историю театра.

Сегодня в Большом был митинг по этому поводу».

Вот лишь несколько эпизодов из жизни Булгаковых, ярких, насыщенных, раскрывающих и подробности быта, исторической обстановки, их внутренние переживания...

22 мая 1939 года Елена Сергеевна записала: «Миша пишет пьесу о Сталине».

23 мая: «Сегодня прочла вечером одну картину из новой пьесы. Очень сильно сделано».

Но снова и снова приходилось отвлекаться на совершенно посторонние с точки зрения здравого смысла вещи. Вот вроде бы простейший вопрос, который решить можно было мгновенно... Написал заявление с просьбой купить в Америке и переслать в Россию пишущую машинку на деньги от «Мертвых душ» через Литературное агентство. Юрисконсульт дал положительную резолюцию, но потом передумал и отказал.

Спрашивается — почему? Посоветовал приехать лично и переговорить. «Это не жизнь! — восклицает Елена Сергеевна. — Это мука! Что ни начнем, все не выходит! Будь то пьеса, квартира, машинка, все равно».

Работа над пьесой о Сталине продолжалась. Возникли разговоры в театральных кругах, хотели послушать. 7 июля Булгаков прочел своим друзьям черновик пролога из пьесы — об исключении Сталина из семинарии. Друзья хвалили, говорили, что роль героя замечательная.

А Булгаков перебирал в памяти все события своей жизни, связанные со Сталиным. И прежде всего телефонный разговор с ним...

О роли Сталина в судьбе Булгакова я высказался в статье «М.А. Булгаков и «Дни Турбиных», опубликованной в «Огоньке» в марте 1969 года, в которой со всей откровенностью сообщил своим читателям, что тот телефонный разговор Сталина с Булгаковым, состоявшийся в ответ на его письмо Правительству СССР 18 апреля 1930 года, вернул Булгакова к творческой жизни.

До этого телефонного звонка Сталина Михаил Булгаков был на грани катастрофы, а некоторые утверждали — на грани самоубийства.

Первые ее признаки он ощутил, когда началась «возня» вокруг «Бега» в 1928 году: то пьесу разрешали, то запрещали. И, предчувствуя беду, Булгаков писал Евгению Замятину, отказывая ему в статье для альманаха Драмсоюза, что «вообще упражнения в области изящной словесности, по-видимому, закончились» (М. Булгаков. Письма. Жизнеописание в документах. М., Современник, 1989, с. 135. Далее: Письма).

А предчувствие беды вполне объяснимо: на «Дни Турбиных», «Зойкину квартиру» и «Багровый остров», с успехом шедшие в театрах, обрушились с таким остервенением, что трудно было сохранять оптимистическое спокойствие в такой недружественной обстановке. Это была организованная травля. Из книги «Пути развития театра», составленной из материалов совещания по вопросам театра при Агитпропе ЦК ВКП(б) в мае 1927 года и вышедшей в том же году, мы можем узнать, какой поток критических нападок пришлось выдержать наркому Луначарскому за то, что пьесы Булгакова идут в театрах. Любопытных материалов в этой книге множество, но приведу лишь попытки Луначарского оправдаться перед этой разбушевавшейся публикой, состоящей из ответработников коммунистического аппарата. Возражая тем, кто нападал на него за либерализм, допустивший «Дни Турбиных» и «Зойкину квартиру» до сцены, Луначарский говорил, что Репертком в лице Блюма и Орлинского допустил ошибку, доведя «Дни Турбиных» до генеральной репетиции, были затрачены огромные средства, и в этой ситуации Наркомпрос не мог запретить постановку во всемирно известном театре. Спектакль был разрешен, но дано было указание «встретить пьесу определенной критикой». «Теперь о «Зойкиной квартире», — продолжал Луначарский. — Я прошу зафиксировать, что я четыре раза (притом один раз на расширенном заседании Коллегии) говорил о том, чтобы не пропускать «Зойкину квартиру». А тут тов. Мандельштам заявляет, что «Зойкина квартира» сплошное издевательство, и вину за нее валит на Наркомпрос в целом. Между тем разрешили ее те же Блюм и Маркарьян, а тов. Орлинский написал статью, в которой заметил, что все благополучно, хвалил театр им. Вахтангова за то, что он так хорошо сумел эту пьесу переделать. Я подчеркиваю еще раз, что я четыре раза предостерегал, говоря, не сядьте в лужу, как сели с «Днями Турбиных». И действительно, сели в лужу. А здесь сейчас против нас, якобы «правых», сам Мандельштам выступает, обвиняя нас чуть ли не в контрреволюции. Как вы не краснели при этом, товарищи! А о «Днях Турбиных» я написал письмо Художественному театру, где сказал, что считаю пьесу пошлой, и советовал ее не ставить. Именно товарищи из левого фронта пропускали сами эти единственно скандальные пьесы, которыми Мандельштам козыряет...» (Пути развития театра. М., Л., 1927, с. 233.)

После этого с еще большей яростью обрушились на Булгакова, а те, кто обвинен был в либерализме, такие, как Блюм и Орлинский, стали самыми злобными противниками постановок булгаковских пьес, которые одна за другой были изъяты из репертуара.

Замятину Булгаков писал в конце сентября 1928 года, в самый пик травли, а весной 1929 года с Булгаковым было «покончено».

Булгаков делает попытки восстановить свои пьесы на сцене, обращается сразу к Сталину, Калинину, Свидерскому и Горькому, и в этом обращении он констатировал факт запрещения всех его пьес, факты «чудовищного» шельмования его имени в критике СССР, свое бессилие защищаться от нападок, а в заключении письма просит «об изгнании» его «за пределы СССР вместе с женой моей Л.Е. Булгаковой». Это письмо написано в июле 1929 года, а 24 августа того же года в письме брату Николаю, живущему в Париже, он сообщает, что положение его неблагополучно: «Все мои пьесы запрещены к представлению в СССР, и беллетристической ни одной строки не напечатают. В 1929 году совершилось мое писательское уничтожение. Я сделал последнее усилие и подал Правительству СССР заявление, в котором прошу меня с женой моей выпустить за границу на любой срок...» (Письма, с. 151.)

3 сентября обращается с тем же заявлением к секретарю ЦИК Союза ССР Авелю Сафроновичу Енукидзе. В тот же день написал письмо Горькому, в котором просит помочь: «Все запрещено, я разорен, затравлен, в полном одиночестве. Зачем держать писателя в стране, где его произведения не могут существовать» (Письма, с. 154). 28 сентября после разговора с Евгением Замятиным Булгаков вновь обращается к Горькому с просьбой о помощи. Ни ответа, ни помощи так Булгаков так и не дождался.

Кстати, травили не только Булгакова. Резким нападкам подвергались Шолохов, Леонов, Алексей Толстой, Пришвин, Сергеев-Ценский, Шишков, Чапыгин, то есть писатели, которые своим творчеством являли миру свою неразрывную кровную связь новой, Советской России с ее тысячелетней историей и культурой. «Новая Россия — наследница подлинных национальных богатств» — вот мысль, которая в числе других объединяла столь разных художников слова. «Сейчас торжествует «международный писатель» (Эренбург, Пильняк и др.)», — писал в те годы Пришвин Горькому, которого, как только он вернулся в Россию, группа Авербаха подвергла ожесточенному обстрелу из всех «стволов», ему подчиненных (См.: Горький и сов. писатели. Неизданная переписка. 1963. С. 333). 20 октября 1933 года, то есть чуть позднее горьких сетований Булгакова, Алексей Толстой сообщает Горькому, что «ленинградская цензура зарезала книгу Зощенки... Впечатление здесь от этого очень тяжелое» (В. Петелин. Алексей Толстой, ЖЗЛ, 1978).

Но главное — травили не только писателей, гнули в бараний рог народ, крестьянство, казачество. Как раз в июле 1929 года Шолохов писал Евгении Григорьевне Левицкой о трагическом положении донского казачества, преимущественно середняков. Не могу не процитировать его хотя бы частично, чтобы понять исторический фон, на котором оказались вполне допустимыми такие явления в культуре, о которых я говорил выше. «Я втянут в водоворот хлебозаготовок (литература по боку), и вот верчусь, помогаю тем, кого несправедливо обижают, езжу по районам и округам, наблюдаю и шибко «скорблю душой»... Жмут на кулака, а середняк уже раздавлен. Беднота голодает, имущество, вплоть до самоваров и полостей, продают в Хоперском округе у самого истого середняка, зачастую даже маломощного. Народ звереет, настроение подавленное, на будущий посевной клин катастрофически уменьшится... А что творилось в апреле, мае! Конфискованный скот гиб на станичных базах, кобылы жеребились, и жеребят пожирали свиньи... и все это на глазах у тех, кто ночи не досыпал, ходил и глядел за кобылицами... После этого и давайте говорить о союзе с середняком...» Шолохов резко отзывается о начальстве, всех нужно призвать к ответу, «вплоть до Калинина; всех, кто лицемерно, по-фарисейски вопит о союзе с середняком и одновременно душит этого середняка... О себе что же? Не работаю... Подавлен. Все опротивело... Писал краевому прокурору Нижне-Волжского края. Молчит гадюка как воды в рот набрал...» (Московские новости, 1987, 12 июля.)

О собственной судьбе затравленного автора третьей книги «Тихого Дона» Шолохов напишет Горькому через два года, когда все его попытки напечатать оказались неудачными.

Таковы некоторые исторические обстоятельства, на фоне которых страдания Булгакова не покажутся такими уж исключительно одинокими. Но травля продолжается, и Михаил Булгаков отстаивает свое право на жизнь писателя.

Вернемся же к нему... Вспомним, в каком угнетенном состоянии мы оставили его.

И в таком состоянии обреченности он написал блестящую пьесу о Мольере — «Кабала святош», которую лучшие специалисты в Москве признают «самой сильной» из его пяти пьес. 4 февраля 1930 года Булгаков сообщает брату: «Положение мое трудно и страшно». Единственная радость: в Париже вышел роман «Дни Турбиных», то есть роман «Белая гвардия», и Николай высылает ему причитающийся гонорар в валюте. Но в СССР положение его по-прежнему безнадежно. «Мне это слишком ясно доказывали и доказывают еще и сейчас по поводу моей пьесы о Мольере», — писал Булгаков брату 21 февраля 1930 года (Письма, с. 167).

И наконец Михаил Булгаков обращается к Правительству СССР 28 марта 1930 года, подробно описывая свое драматическое положение писателя, «известного в СССР и за границей, а у него — налицо, в данный момент, — нищета, улица и гибель» (Письма, с. 178).

И вот 18 апреля 1930 года в квартире Булгаковых раздается телефонный звонок, к телефону подошла Любовь Евгеньевна, звонил секретарь Сталина Товстуха, позвала Михаила Афанасьевича, состоялся известный всем разговор Сталина и Булгакова, который слушала Любовь Евгеньевна через отводные от аппарата наушники: Сталин «говорил глуховатым голосом, с явным грузинским акцентом и себя называл в третьем лице: «Сталин получил. Сталин прочел» (Воспоминания, с. 164). Более подробно, со слов самого Михаила Афанасьевича, этот разговор записан в «Дневнике Елены Булгаковой», а впервые опубликован в «Вопросах литературы» в 1966 году, и много раз цитировали его.

Казалось бы, этот звонок Сталина и многообещающий разговор возвращал Булгакова к жизни, он стал работать в Театре рабочей молодежи, поехал вместе с труппой в Крым в июле, а в мае был принят во МХАТ. Тон писем с дороги в Крым уже совершенно иной — возбужденный, радостный, иронический. А вернувшись из Крыма, он получил серьезное задание МХАТа — срочно написать пьесу по «Мертвым душам». Значительно улучшилось материальное положение: в двух театрах получал 450 рублей, но большая часть из них уходила на выплату долгов. Жизнь явно обретала вновь смысл — он активно работает и в качестве режиссера, и в качестве драматурга.

Таковы факты, подтверждающие благоприятное значение разговора со Сталиным.

А вот Мирон Петровский в статье «Дело о «Батуме» не согласен с этим, но его доказательства просто поразительны: «Но вслед за лукаво обнадеживающим телефонным разговором 18 апреля 1930 года последовали 1934, 1937... телефон молчал, письма в Кремль оставались без ответа...» (М. Петровский. Дело о «Батуме», «Театр», 1990, № 2, с. 162.)

Телефонный разговор был действительно обнадеживающим, он вернул писателя к жизни, и что ж тут лукавого нашел критик?

Мирон Петровский упоминает 1934-й, 1937-й и другие годы, но почему-то обходит молчанием возвращение «Дней Турбиных» на сцену МХАТа и постановку «Мертвых душ» по сценарию Булгакова в 1932 году. Да, прошло чуть больше года с тех пор, как звонил Сталин. Да, Булгаков весь этот год ожидал, что о нем вспомнят в Кремле, позовут для душевного разговора, когда он свободно и подробно изложит свои взгляды на жизнь, его окружающую, на людей, которые управляют литературой и искусством.

Но не позвали, весь этот год он напряженно работал над романом «о дьяволе», о чем свидетельствуют две тетради с черновыми главами романа. То, что у него получалось, вряд ли могло быть напечатано, и он вновь оставляет рукопись романа, хотя и предполагал завершить роман в самое ближайшее время.

И все это время не давала ему покоя мысль о возможной, а главное, обещанной встрече со Сталиным. В письме от 30 мая 1931 года Булгаков, во многом повторяя мотивы письма Правительству СССР от 28 марта 1930 года («...На широком поле словесности российской в СССР я был один-единственный литературный волк. Мне советовали выкрасить шкуру. Нелепый совет. Крашеный ли волк, стриженый ли волк, он все равно не похож на пуделя. Со мной и поступили как с волком... Злобы я не имею, но я очень устал и в конце 1929 года свалился. Ведь и зверь может устать... Перед тем, как писать Вам, я взвесил все. Мне нужно видеть свет и, увидев его, вернуться. Ключ в этом...»), выражает свое писательское «мечтание», «чтобы быть вызванным лично к Вам»: «Поверьте, не потому только, что вижу в этом самую выгодную возможность, а потому, что Ваш разговор со мной по телефону в апреле 1930 года оставил резкую черту в моей памяти. Вы сказали: «Может быть, вам, действительно, нужно ехать за границу...»

Я не избалован разговорами. Тронутый этой фразой, я год работал не за страх режиссером в театрах СССР» (Письма, с. 198).

И здесь необходимо сравнить два этих письма: в первом Булгаков просит «Правительство СССР приказать мне в срочном порядке покинуть пределы СССР в сопровождении моей жены Любови Евгеньевны Булгаковой». Во втором письме речь идет о поездке за границу, о творческой командировке, выражаясь современным языком, для того чтобы поправить свое здоровье, необходимое для осуществления новых, «широких и сильных» творческих замыслов, чтобы набраться свежих впечатлений и написать книгу путешествий, о которой он так мечтал. Да и фразы Сталина из дневниковой записи Елены Сергеевны («А может быть, правда — Вы проситесь за границу? Что мы Вам очень надоели?») и только что процитированная из письма Булгакова: «Может быть, вам, действительно, нужно ехать за границу...» — содержат в себе совершенно разный смысл. Последней фразой Булгаков мог быть «тронут», тронут вниманием, заботой и пр. и пр. «Что мы Вам очень надоели?» тронуть не может: грубый тон, и смысл фразы довольно мрачен и предупреждающе грозен.

Это разночтение в толкованиях одной-единственной фразы Сталина позволяет вообще усомниться в подлинности письма Правительству СССР. Не сомневаюсь в том, что Булгаков написал это письмо, которое так широко сейчас цитируют и комментируют. Но это ли письмо Булгаков направил Правительству СССР?

И вот я вспоминаю в связи с этим наш разговор с Любовью Евгеньевной Белозерской. Было это в 1971 году, письмо Булгакова Правительству СССР в то время широко ходило, как говорится, по рукам. И об этом письме Любовь Евгеньевна говорила довольно резко, сейчас ее позиция высказана в ее воспоминаниях: «Спешу оговориться, что это «эссе» на шести страницах не имеет ничего общего с подлинником. Я никак не могу сообразить, кому выгодно пустить в обращение этот опус? Начать с того, что подлинное письмо, во-первых, было коротким. Во-вторых, за границу он не просился. В-третьих, в письме не было никаких выспренних выражений, никаких философских обобщений. Оно было обращено к Санта-Клаусу, раздающему рождественские подарки детям... Основная мысль булгаковского письма была очень проста. «Дайте писателю возможность писать. Объявив ему гражданскую смерть, вы толкаете его на крайнюю меру... «Письмо», ныне ходящее по рукам, это довольно развязная компиляция истины и вымысла, наглядный пример недопустимого смещения исторической правды. Можно ли представить себе, что умный человек, долго обдумывающий свой шаг, обращаясь к «грозному духу», говорит следующее: «Обо мне писали как о «литературном уборщике», подбирающем объедки после того, как «наблевала дюжина гостей».

Нужно быть совершенно ненормальным, чтобы процитировать такое в обращении к правительству, а М.А. был вполне нормален, умен и хорошо воспитан»... (Белозерская Л. Воспоминания, с. 163—164.)

Думаю, что Любовь Евгеньевна права: восстановлению истины очень помог бы архив Сталина: там хранится подлинное письмо.

Вспоминаю и еще один разговор с Любовью Евгеньевной, связанный с поставленной проблемой: художник и властитель. Как-то в разговоре мы вернулись к моей статье «М.А. Булгаков и «Дни Турбиных».

— Конечно, очень хорошо, что вы дали эту статью в «Огоньке», хорошо, что нашли эту стенограмму, из которой извлекли выступление Михаила Афанасьевича и напомнили авторам мемуаров, что не надо врать... Но кое с чем я не могу согласиться.

Я несколько опешил, даже испугался: вдруг что-нибудь напортачил, хотя несколько раз эту статью читала Елена Сергеевна.

— Я не могу согласиться с тем, как вы толкуете роль Сталина в судьбе Михаила Афанасьевича. Вы поймете, что я имею в виду, когда расскажу что-то вроде притчи... Представьте себе, что вас ограбили, заведя в какой-нибудь темный угол, оставили только исподнее, накинули рваный халат или плащ и дали двугривенный на трамвай, чтобы вы вернулись домой. Что это? Спасение?

— Нет, Любовь Евгеньевна, — возражал я. — Девятьсот спектаклей «Дней Турбиных» при жизни Михаила Афанасьевича — это не двугривенный и не рваный плащ. А работа во МХАТе, а потом в Большом театре — это действительно спасение, а главное, возможность по ночам, как он издавна привык, работать над подлинным, индивидуальным, над романами «Записки покойника» и «Мастер и Маргарита»... Значит, вы не поняли обстановки 20-х и 30-х годов.

— Я жила в то время...

— Сталин и те, кто травили Булгакова, — не одно и то же. Те, кто травили Булгакова, имели своим вдохновителем Троцкого. Авербах, Гроссман-Рощин, Мустангова, Литовский, Орлинский, Киршон, Афиногенов и многие другие травили его за непреклонность, за неподкупность, за верность традициям русского реализма... Да просто за упреки в бездарности, которые он прямо им бросал в лицо... Как Федору Раскольникову...

— Вам показывали альбом с вырезками этих статей?

— Да, я знаю...

И еще об этом телефонном звонке Сталина. Мариэтта Чудакова считает, что этот разговор на жизнь Булгакова никаких не повлиял: и после звонка, после поступления на работу во МХАТ, после завершения пьесы по «Мертвым душам», после написания пьесы «Адам и Ева» — все эти дни и месяцы «были для него временем тяжелого душевного состояния». И меня, оценивающего факты несколько по-другому, обвинила в лукавстве: «Эту лукавую фразу, не учитывающую очевидных фактов, к сожалению, сочувственно цитирует И.Ф. Бэлза» (Контекст. М., 1978, с. 228) (Новый мир, 1987, № 2, с. 146).

В заключение приведу свидетельство Елены Сергеевны Булгаковой. «Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович! — писала она в июле 1946 года. — В марте 1930 года Михаил Булгаков написал Правительству СССР о своем тяжелом писательском положении. Вы ответили на это письмо своим телефонным звонком и тем продлили жизнь Булгакова на 10 лет».

Уверен, что Елена Сергеевна, напоминая Сталину об этом эпизоде, не лукавила и не обвиняла в лукавстве того, кто позвонил. Она просто верила, что это так и было. И она, пожалуй, быстрее и глубже поняла историческую ситуацию, чем Булгаков, долго еще надеявшийся на то, что Сталин вызовет его в Кремль, и они спокойно будут беседовать. Спустя много лет, вспоминая эти постоянные надежды на встречу со Сталиным, она говорила ему: «И всю жизнь М.А. задавал мне один и тот же вопрос: почему Сталин раздумал? И я всегда отвечала одно и то же: а о чем он мог бы с тобой говорить? Ведь он прекрасно понимал, после того твоего письма, что разговор будет не о квартире, не о деньгах, — разговор пойдет о свободе слова, о цензуре, о возможности художнику писать о том, что его интересует. А что он будет отвечать на это?» (Дневник, с. 300.)

И все же Булгаков написал «Батум» — о молодом Сталине. Почему?

Почему ж Булгаков написал «Батум»? Те, кто так или иначе были свидетелями работы Михаила Афанасьевича над пьесой, убеждены, что он вовсе не собирался тем самым «замолить» свои литературные и политические грехи, которые выразились в его симпатии к тем, кто оказался на стороне Белой гвардии... В частности, В. Виленкин, много раз бывавший как раз в эти месяцы в доме Булгаковых и посвященный в творческий замысел написать пьесу о молодом Сталине, убедительно опровергает «уже довольно прочно сложившуюся легенду», будто к этому времени Булгаков «сломался», изменил себе под давлением обстоятельств».

В. Виленкин свидетельствует, «что ничего подобного у Булгакова и в мыслях не было»: «Михаил Афанасьевич говорил со мной о ней с полной откровенностью» (Воспоминания, с. 301). А Елена Сергеевна, которая была «в курсе» всех творческих замыслов, настроений, чувств и мыслей своего мужа, просто возмутилась, узнав, что «наверху», прочитав пьесу, якобы «посмотрели на представление этой пьесы Булгаковым, как желание перебросить мост и наладить отношение к себе» (Дневник, с. 279). Через несколько дней к Булгаковым приехал директор МХАТа Калишьян, «убеждал, что фраза о «мосте» не была сказана». Видимо, и Елена Сергеевна, и сам Михаил Афанасьевич были крепко раздосадованы именно этим подозрением.

Нынешних критиков и исследователей не удовлетворяют эти ясные и точные свидетельства, и они в силу тех или иных групповых литературных и политических пристрастий высказывают свои соображения то в пользу давно существовавшей легенды, то, бросаясь на защиту доброго имени своего любимого писателя, ищут объяснения столь поразительного появления в творчестве Булгакова пьесы о молодом Сталине. М. Чудакова не раз уже высказывалась в том смысле, что пьеса «Батум» резко отличается от всего, что было ранее написано Булгаковым, дескать, работая над пьесой, автор «вывел за пределы размышлений какие-либо моральные оценки» (Сов. драматургия, 1988, № 5, с. 216). «Сегодняшние комментаторы пьесы... напрасно, на наш взгляд, отыскивают в ней открытую конфронтацию со Сталиным. Вынужденность пьесы очевидна, и она не столько в том, на мой взгляд, что Булгаков пишет о Сталине (хотя никакими находками хитроумных уколов Сталину, будто бы заложенных в пьесе, нельзя перешибить, увы, той радости персонажей возвращению Сталина, которая господствует в пьесе, писавшейся в 1939 году), а в том, что он пишет о революционере и сочувственно изображает теперь «революционный процесс в моей отсталой стране»...» (Лит. газета, 1991, 15 мая.)

Совсем по-другому, но столь же неверно, объясняет «вынужденность пьесы» М. Петровский, на статью которого я уже ссылался. По мнению критика, начавшиеся аресты побудили писателя написать эту пьесу: «...а Елена Сергеевна, этот добросовестный Регистр новоявленного Мольера-Булгакова, заносила в дневник хронику репрессий, обступавших квартирку затравленного драматурга все более тесным кольцом. Ситуация требовала осмысления, и вот эта задача, а не намерение польстить и спастись, породила «Батум» (Театр, 1990, № 2, с. 162).

Действительно, в «Дневнике Елены Булгаковой» есть много записей об арестах, но как различна ее реакция... Естественно, она сочувствует Анне Ахматовой, которая приехала в Москву похлопотать за арестованную знакомую, а перед этим «приехала хлопотать за Осипа Мандельштама». «12 октября 1933 г. Утром звонок Оли: арестованы Николай Эрдман и Масс. Говорит за какие-то сатирические басни. Миша нахмурился... Ночью М.А. сжег часть своего романа». Естественно, Булгаковы сочувствуют и близкому другу В. Дмитриеву, у которого арестовали жену, арестованной Наталье Венкстерн. Но, бывало, и возвращались: режиссер Вольф, «М.А. слышал, что вернули в Большой театр арестованных несколько месяцев назад Смольцова и Кудрявцеву — привезли их на линкольне... — что получат жалованье за восемь месяцев и путевки в дом отдыха.

А во МХАТе, говорят, арестован Степун».

Слухи, звонки, печальные известия о судьбах знакомых им людей порождали в душе сложные и противоречивые чувства, в том числе и чувство обреченности, незащищенности от случайных наговоров, сплетен. Но дом Булгаковых оставался неприкасаемым: «29 ноября 1934 г. Действительно, вчера на «Турбиных» были Генеральный секретарь, Киров и Жданов. Это мне в Театре сказали. Яншин говорил, что играли хорошо и что Генеральный секретарь аплодировал много в конце спектакля» (Дневник, с. 79). И это после отказа в заграничной поездке, значит, над Булгаковым снова раскинут защитный зонтик: зря аплодировать Сталин не будет, пусть смотрят, что он аплодирует автору «Дней Турбиных».

Когда Булгаков начал работать над «Батумом», стали сгущаться тучи над Киршоном, Авербахом, Литовским, Афиногеновым и многими другими, которые все эти годы травили его, не допускали пьесы до сцены, не выпустили его за границу, о которой он так мечтал написать книгу путешествий... Сообщение в газетах об аресте Ягоды и привлечении его к суду за преступления уголовного характера порадовало Булгаковых. «Отрадно думать, что есть Немезида и для таких людей», — записывает Е.С. Булгакова (с. 137). Потом эта тема возмездия будет все чаще и чаще повторяться: «Слухи о том, что с Киршоном и Афиногеновым что-то неладно. Говорят, что арестован Авербах. Неужели пришла судьба и для них?» (С. 140.) «В «Советском искусстве» сообщение, что Литовский уволен с поста председателя Главреперткома. Гнусная гадина. Сколько он зла натворил на этом месте» (с. 152) Вечером пришел либреттист Смирнов, «говорил, что арестован Литовский. Ну, уж это было бы слишком хорошо» (с. 166). Но вскоре Литовский «опять выплыл, опять получил место и чин, — все будет по-старому. Литовский — это символ» (с. 205).

Значит, Немезида не всесильна, некоторые из негодяев ускользали от ее беспощадного меча, а потом, двадцать лет спустя, еще пытались «кусать» Булгакова и др., оправдывая свои палаческие действия в 20—30-е годы.

Михаил Булгаков часто думал о загадочных причудах своей писательской судьбы, многое удивляло, кое-что страшило своей непредсказуемостью, а главное — поражало тем, что даже близкое окружение его часто заговаривало с ним о его непонятном для них упорстве. Столько различных людей, писателей, актеров, режиссеров, издателей, партийных деятелей, уговаривало его изменить свои взгляды... Сколько их, этих добрых людей, давным-давно смирившихся с творимой на их глазах жизнью, где треск барабанов и треск фанфар заглушал истинное звучание настоящей жизни, тяжкой и трагической, где человек, родившийся свободным и независимым, чувствует себя узником в тюремной клетке, не раз просил выпустить его из этой клетки, выпустить на волю, повидать братьев, посмотреть Париж, Рим, уверял ведь, что вернется, нельзя ему без России, но нужно хоть почувствовать себя свободным и увидеть другие миры, которые ему только грезились, но кто-то всякий раз вставал поперек его желаний... Все видели, как он мучается, страдает... И от доброго сердца желают ему кое-что исправить в его сочинениях, вот тогда все будет хорошо, никто ведь не сомневается, что он талантлив и не случайно появился в литературе... Вот Афиногенов, вспоминал Булгаков, поучал его, как исправить вторую часть «Бега», чтобы она стала политически верной, дескать, эмигранты не такие... Что можно было сказать этому нелепому и безграмотному человеку, не понявшему даже, что это пьеса вовсе не об эмигрантах, эмиграции он, Булгаков, просто не знает, он искусственно ослеплен — что можно увидеть из тюремной клетки. А Всеволод Вишневский? Словно взял подряд по уничтожению всего, что бы ни сделал он, Булгаков. Даже инсценировка «Мертвых душ» показалась ему «плохо» сделанной, любимые «Мертвые души» хотел оплевать, оплевать как раз то, что все в один голос хвалили. Хорошо, что в эти же дни Молотов был на «Турбиных» и похвалил игру актеров, опять поднялись акции затравленного драматурга, и слова Вишневского как бы повисли в воздухе, никто на них, слава Богу, не обратил внимания. А в общем-то кто знает, может, и аукнутся совсем в неожидаемой стороне. Это такой народец, от них всего можно ждать... Удивительный народ — эти литературные вожди. Стоило Афиногенову от кого-то наверху услышать, что его пьеса «Ложь» не понравилась, как он тут же признался в неправильном политическом ее построении. Догадливые, всегда нос по ветру держат... Но разве таким образом можно что-нибудь стоящее написать, даже если есть крупицы таланта? А сколько таких проходных сюжетов ему предлагали, агитационных, революционных. Вот зашел как-то Федор Кнорре и предложил «прекрасную», как он выразился, тему — о перевоспитании бандитов в трудовых коммунах ОГПУ. Нет уж, благодарю покорно. А звонок из «Литературной энциклопедии» в Театр? Дескать, они пишут статью о Булгакове, конечно, неблагоприятную, но, может, он перестроился после «Дней Турбиных»... Каковы нравы! А сестра Надежда рассказала о мучениях его какому-то дальнему родственнику мужа, коммунисту, так тот не долго думая, по словам сестры, заявил: «Послать бы его на три месяца на Днепрострой, да не кормить, тогда бы он переродился». Жаль, что он не присутствовал при этом, есть более надежное средство: «кормить селедками и не давать пить». Предлагали поехать на Беломорский канал или какой-нибудь завод, как это почти все сделали и написали хвалебные оды увиденному. Даже Ольга Бокшанская, вроде бы близкий человек, и то возмутилась, читая его заявление о поездке за границу: «С какой стати Маке должны дать паспорт? Дают таким писателям, которые заведомо напишут книгу, нужную для Союза. А разве Мака показал чем-нибудь после звонка Сталина, что он изменил свои взгляды?» Изменить свои взгляды... Это же не перчатки, вышедшие из моды... Чуть ли не все из кожи лезут, чтобы составить себе хорошую политическую репутацию, даже Немирович-Данченко и Станиславский: Немирович затягивает с выпуском на сцену «Мольера», а Станиславский, вернувшись из Парижа, рассказывал собравшимся его встречать в фойе Театра, что за границей плохо, а у нас хорошо. Что там все мертвы и угнетены, а у нас чувствуется живая жизнь. Угождают, угождают властям. А его, Булгакова, чуть ли не все, с кем он сталкивался по тем или иным делам, упрекают в том, что он не принял большевизма, а некоторые предлагают написать «декларативное заявление, что он принимает большевизм». Другие дошли до того, что в пьесу «Иван Васильевич» просят вставить фразу Ивана Грозного: «Теперь лучше, чем тогда». Но всех перещеголял Горчаков: просит автора ввести в «Ивана Васильевича» «положительную пионерку». Конечно, наотрез отказался, — уже осмеливаются предлагать такую дешевую линию... Скорее всего, театр Вахтангова, как и МХАТ, загубит веселую комедию «Иван Васильевич»... И это было всего лишь два года назад...

И перед глазами Булгакова возникает «кладбище» его пьес: «Подумать только, написано двенадцать пьес, а на текущем счету ни копейки... Мы совершенно одиноки. Положение наше страшно» (Дневник, с. 135).

Так или примерно так мог размышлять Михаил Афанасьевич в один из очень тяжелых дней, когда он окончательно решился написать пьесу о молодом Сталине. Мысль эта забрезжила у него в феврале 1936 года, как свидетельствует «Дневник Елены Булгаковой», потом он к этому не раз возвращался, но возвращался лишь как к возможности, как замыслу, еще не облеченному в конкретную художественную плоть. Об этом замысле он кое-кому признавался, но только о молодом, начинающем революционере, только вот материалов нет, а фантазировать в этом случае невозможно.

Театр был в плачевном состоянии, Немирович и Станиславский почти устранились от руководства Театром, а руководили им далекие от искусства люди. Так и возникла мысль у истинных мхатовцев уговорить Булгакова написать задуманную пьесу: «Мы протягиваем к Вам руки. Вы можете ударить по ним... Я понимаю, что не счесть всего свинства и хамства, которое Вам сделал МХАТ, но ведь это не Вам одному, они многим, они всем это делают!» (Дневник, с. 220.)

Мхатовцы уговаривали Булгакова, обещали даже похлопотать о квартире, а Немирович напишет Сталину с просьбой помочь с материалами своей биографии. А Булгаков отнекивался, ссылаясь на то, что у него нет сил писать, нет материалов, трудности, связанные с этим, почти невозможно преодолеть.

И наконец Булгаков увлекся новой для него темой, ставшей за годы раздумий над ней органичной. Кто ж они такие, эти социал-демократы, тридцать лет тому назад, а сегодня большевики, перевернувшие до основания весь уклад русской жизни... Как все начиналось и какие слова этих социал-демократов настолько увлекли рабочих, студентов, крестьян, что они пошли за ними, как за Иешуа его ученики?

Елена Сергеевна внимательно следила за творческим процессом создания этой пьесы — это была ее последняя надежда выбраться из долгов, легализовать свое положение в обществе. Дошло ведь до того, что приходится отказываться от приглашения американского посла на бал. И не из-за боязни слежки тайных агентов, а все потому, что у Михаила Афанасьевича брюки лоснятся в черном костюме, а у нее нет вечернего платья.

Первая же сцена пьесы о Сталине захватила ее, великолепен ректор и его слова, проклинающие тех, кто сеет «злые семена в нашей стране». «Народные развратители и лжепророки, стремясь подорвать мощь государства, распространяют повсюду ядовитые мнимо-научные социал-демократические теории, которые, подобно мельчайшим струям злого духа, проникают во все поры нашей народной жизни.

Эти очумелые люди со звенящим кимвалом своих пустых идей врываются в хижины простолюдинов и в славные дворцы, заражая своим зловредным антигосударственным учением многих окружающих» (М. Булгаков: Батум. Пьеса в четырех действиях. Цитирую по сб.: М. Булгаков. Мастер и Маргарита. М., Современник, 1991. С. 267. Далее ссылки на это издание) — в этих словах ректора, резко осуждающего «преступника», вершившего «престрашное дело» в самой семинарии, — подлинный смысл пьесы «Батум», главная идея и сверхзадача: осудить зловредные семена социал-демократических идей, которые в сатирической форме осуждены Булгаковым в «Собачьем сердце», а сейчас в пьесе, не столь открыто, потому что в конце XIX века, когда эти слова произнесены, зловредность этих идей была еще не так очевидна.

И не только ректор осуждает ядовитые социал-демократические идеи, но и одноклассник Сталина — Джугашвили совершенно не верит в счастливую судьбу своего товарища, только что рассказавшего о том, что нагадала ему цыганка. И не верит потому, что понимает, прочитав прокламацию, бросить нужно то, чем занимается его одноклассник: «Бессмыслица все это, все эти ваши бредни!»

Иосиф Джугашвили вразумляет его, уговаривает, дескать, «долг каждого честного человека бороться с тем гнусным явлением, благодаря которому задавлена и живет под гнетом и в бесправии многомиллионная страна. Как имя этому явлению? Ему имя — самодержавие... Долой самодержавие! В чем же дело?»

«Аминь», — столь же категорично и иронично отвечает ему одноклассник, как перед этим ответил Сталин на обличительную речь ректора.

Нет, не уговорил, не убедил в своей правоте «человека порядочного», «начитанного», «человека упорного», «политикой не занимающегося и, кроме того, честного». Кто ж может устоять перед таким елейным уговором, которым с ног до головы, как говорится, «вымазал» Иосиф своего старого товарища, с которым шесть лет сидел на одной парте. И тот не устоял, согласился передать Арчилу десять прокламаций.

Через три года Сталин излагает свою программу молодому Порфирию, вернувшемуся домой в ярости: механик оштрафовал его на пять рублей за то, что Порфирий сломал нож. Не случайно отец так характеризует Порфирия: «Я ему доверяю. Но он горячий, как тигр, и неопытный». Это как раз тот материал, который подвластен влиянию, прекрасная почва для агитации, для произрастания социал-демократических идей. И Сталин незамедлительно пользуется этим. Да и опытному Сталину не так уж просто совладать с Порфирием, уговорить его выслушать его: «Какой ты человек, прямо как порох!» Да, рассуждает Сталин, ты убьешь зубилом механика, убьешь с заранее обдуманным намерением, тебе дадут, как несовершеннолетнему, несколько лет каторги, «потеряна молодая рабочая жизнь навсегда, потерян человек! Но цех без механика не останется, и завтра же там будет другой механик, такая же собака (курсив мой. — В.П.), как и ваш теперешний, и так же будет рукоприкладствовать. Нет, это ложное решение! Оставь его». Используя этот подвернувшийся частный случай, опытный социал-демократ Сталин рисует впечатляющую общую картину: «Ну, а другие рабочие не страдают от того, что их бьют? Разве у них не отнимают неправедно кровные деньги, как отняли сегодня у тебя? Нет, Порфирий! Ваш холоп-механик тут вовсе не самая главная причина, зубилом тут ничего не сделаешь. Тут, Порфирий, надо весь этот порядок уничтожить». Порфирий пытается возражать, вряд ли удастся смести этот порядок, «у царя полиция, жандармы, войска, стражники». — «...прокуроры, следователи, министры, тюремные надзиратели, гвардия, — добавляет Сталин и решительно заканчивает: — И все это будет сметено!»

У Порфирия «веры мало», что именно так и произойдет, но Сталин неумолим: «Я же тебе не на картах гадаю, а утверждаю это на основании тех научных данных, которые добыты большими учеными».

В сущности, Булгаков не возвращается к тому идейному богатству, которое добыто «большими учеными», избравшими Россию для практического осуществления своего гигантского социального эксперимента: а можно ли разрушить эту могучую державу с помощью тех идей, которые они выработали за свою жизнь?

Булгаков показывает практические дела Сталина. В новогоднюю ночь загорелись лесные склады на заводе Ротшильда. Рабочие, только что избравшие Комитет батумской организации Российской социал-демократической рабочей партии «ленинского направления» и руководителем его товарища Сосо, по-разному отнеслись к этому драматическому событию: одни гадают, что горит, другие утверждают, что горит Ротшильд, третьи радуются: «Горит кровопийское гнездо! Туда ему и дорога!» Климов резко обрывает: «Что ты плетешь? Что ж мы есть-то будем теперь?» Миха высказывает единственно правильную мысль: «Надо помогать тушить». И чуть было не разгорелся спор: тушить или не тушить, но тут вмешался Сталин: «Конечно, тушить. Всеми мерами тушить. Но только слушай, Сильвестр: нужно потребовать от управляющего вознаграждение за тушение огня».

Весь этот спор не мог и возникнуть в добрые старые времена, до проникновения в Россию социал-демократических идей классовой борьбы: все сразу бы побежали на выручку, даже не задумываясь о возможном вознаграждении за тушение пожара, который может перекинуться на дома, сады, жилье. «Бросится огонь дальше, все слизнет!» — говорит приказчик, не зараженный «мельчайшими струями злого духа». Всем миром тушить пожар это вековая традиция русского народа, а скорее всего, и всех народов мира. А тут — требование платить. И как только приказчик пообещал, что «всем будут платить щедрой рукой», собравшиеся побежали на пожар.

Прошло после этого события еще два месяца. В начале марта 1902 года мы оказываемся в кабинете кутаисского военного губернатора, который читает «Новое время». Он явно недоволен прочитанным, а тут еще входит адъютант и подает телеграмму от полицмейстера из Батума. Губернатор иронически относится к полученным известиям, они ему кажутся туманными и непонятными, ведь и до этого он получал подобные телеграммы, все у него путается в голове «из-за этих батумских сюрпризов», которые никак не укладываются в его сознании. Он недоволен этими телеграммами, они сеют в его душе тревогу, нервируют: «И что случилось с Батумом? Было очаровательное место, тихое, безопасное, а теперь черт знает что там началось!.. Прямо на карту не могу смотреть... Как увижу «Батум», так и хочется, простите за выражение, плюнуть! Нервы напряжены, ну, буквально, как струны».

«Но что делать?» — спрашивает его адъютант, может, пусть он подробнее опишет, что там происходит... И опять замечательно играет свою роль губернатор: «Ну да... э... нет, нет! Только, бога ради, без этого слова! Я его хорошо знаю: он напишет мне страниц семь омерзительных подробностей...» И снова склоняется над газетой. Но вновь появляется адъютант — новая телеграмма, потом — еще и еще... Рабочие уволены на заводах Батума «вследствие падения спроса на керосин», в городе растет беспокойство и волнения... От губернатора ждут решительной помощи, а он ничего поделать не может: «Что же я тут-то могу поделать? Не закупать же мне у него керосин! Законы экономики и... э... к сведению».

Вызвал помощника начальника жандармского управления полковника Трейница и попросил его объяснить, почему «в течение самого короткого времени этот прелестнейший, можно сказать, уголок земного шара превратился черт знает во что». Корни батумских явлений в том, что в городе работает «целая группа агитаторов во главе с Пастырем». Губернатор недоумевает: если это опасный человек, то почему его «не обезвредили»? Упустили, «отнеслись неряшливо к этому лицу, плохо взяли его в проследку, и он ушел в подполье». А ушел потому, что уж слишком обыкновенная внешность у Пастыря: «Телосложение среднее. Голова обыкновенная. Голос баритональный. На левом ухе родинка». И вновь автор устами губернатора иронизирует над услышанными сведениями: «Ну, скажите! У меня тоже обыкновенная голова. Да, позвольте! Ведь у меня тоже родинка на левом ухе! Ну да! (Подходит к зеркалу.) Положительно, это я!» А из дальнейшего сообщения узнаем, что «наружность упомянутого лица никакого впечатления не производит».

А из разговора с управляющим Ваншейдтом губернатор узнает, что рабочие после увольнения «устроили настоящий ад», «тучи агитаторов» руководят этими волнениями рабочих. Только войска могут навести порядок в Батуме.

Губернатор, прибывший в Батум, пытается сначала подействовать на собравшихся на заводе «мерами кротости». Но требования рабочих, выработанные с помощью «тучи агитаторов», действительно были невыполнимы: «Вследствие падения спроса на керосин...»

Естественно, несколько человек было арестовано, а губернатор пригрозил непокорным Сибирью: «Требования ваши чрезмерны и нелепы».

Сравнивая эти сцены, написанные в 1939 году, с теми, которые происходят сейчас почти повсеместно, просто поражаешься дару предвидения Булгакова, который, разумеется, на стороне здравого смысла, на стороне губернатора и владельцев заводов, которые поступают так, как им подсказывают законы экономики, о которых вспоминает даже военный губернатор, но о которых не вспоминают «тучи агитаторов» во главе с Пастырем, толкающих на разрушение сложившегося экономического порядка в государстве.

Внимательно вчитаемся в текст картины восьмой. Сцены в тюрьме... Надзиратель бьет Наташу ножнами шашки за нарушение тюремного режима: нельзя разговаривать со Сталиным. Тут же вся тюрьма поднялась на защиту женщины, особенно старались уголовные, «чтоб веселей было». Конфликт разбирает сам губернатор: выговаривает начальнику тюрьмы, наказывает надзирателя, переводит в другую тюрьму Сталина. С ненавистью смотрят на Сталина надзиратели, а начальник тюрьмы бросает ему вслед: «У, демон проклятый!» А первый надзиратель ударяет ножнами шашки уходящего Сталина....

Нет, не вызывает симпатии образ Сталина и в этой сцене. Да и Николай II, узнав, что за подстрекательство батумских рабочих к стачкам и за участие в мартовской демонстрации в Батуме Иосиф Джугашвили—Сталин приговорен к «высылке в Восточную Сибирь под гласный надзор полиции сроком на три года», обронил пророческую фразу: «Мягкие законы на святой Руси». За государственное преступление, которое привело к гибели четырнадцати человек, — и всего лишь высылка на три года...

Сталин вернулся из ссылки, бежал, значит, снова начнутся беспорядки в некогда «прелестнейшем уголке земного шара». А сколько таких, как Сталин, уже открыто действуют по всей Руси великой...

Ждут ее великие потрясения, о которых уже успел рассказать Булгаков в своих произведениях, а здесь просто анализирует причины гибели великой империи, исследует истоки того явления, которое, как пожар, вспыхнуло в России, и кто тому способствовал, какие средства использовали для успешного завершения эксперимента, задуманного в Германии «большими учеными», об основных мыслях которых, изложенных в прокламациях, высказался «порядочный, на редкость развитый и упорный» одноклассник Сталина: «Бессмыслица это все, все эти ваши бредни». Но эти бредни и пустые мнимо-научные социал-демократические теории врывались в хижины простолюдинов, как говорил ректор при исключении Сталина, «заражая своим зловредным антигосударственным учением многих окружающих».

Таков замысел пьесы «Батум», подспудно разоблачающий марксизм-ленинизм как вредное учение, следуя которому народ России во главе с большевиками развалил великое государство, на развалинах его возникли республики, а сейчас — государства, как во времена феодализма, с царьками и ханами, обрядившимися в «демократические» одежды, во главе.

Эти мысли Булгаков высказал в своей статье «Грядущие перспективы», «Белой гвардии», «Собачьем сердце», «Беге»; верным этим мыслям он остался и в пьесе «Батум», только еще более открыто и откровенно вложив в уста якобы отрицательных персонажей свои сокровенные размышления, выношенные за время существования при советской власти.

Кажется, никто так и не понял творческого замысла Булгакова. После того как Булгаков завершал чтение той или иной сцены, все слушатели высказывали восторженные оценки... Достаточно перелистать «Дневник Елены Булгаковой», чтобы убедиться в этом: Файко понравился пролог «за то, что оригинально, за то, что непохоже на все пьесы, которые пишутся на эти темы, за то, что замечательная роль героя»; Калишьян и Виленкин говорили, что «очень большая вещь получится», «роль настоящая», «вообще, по-моему, были очень захвачены»; Борис и Николай Эрдманы «считают, что — удача грандиозная. Нравится форма вещи, нравится роль героя»; Елене Сергеевне очень понравились сцены у губернатора, а о самом губернаторе воскликнула: «Какая роль!»; Хмелев, прослушав пьесу в исполнении автора, сказал, «что пьеса замечательная, что он ее помнит чуть ли не наизусть; что если ему не дадут роли Сталина — для него трагедия»; Сахновский и Немирович хотят ставить пьесу: «Будет кутерьма и безобразие, которое устроит Немирович»; «Мхатчики приклеились к Мише, ходили за ним, как тени»; «В Театре в новом репетиционном помещении — райком, театральные партийцы и несколько актеров: Станицын, Соснин, Зуева, Калужский, молодые актеры, Свободин, Ольга, еще кто-то. Слушали замечательно, после чтения очень долго, стоя, аплодировали. Потом высказыванья. Все очень хорошо. Калишьян в последней речи сказал, что Театр должен поставить ее к 21 декабря»; «Звонил Калишьян, что пьеса Комитету в окончательной редакции — очень понравилась и что они послали ее наверх»; Калишьян рассказывал, «что Немировичу пьеса понравилась...»; «Ольга мне сказала мнение Немировича о пьесе: обаятельная, умная пьеса. Виртуозное знание сцены. С предельным обаянием сделан герой. Потрясающий драматург. Не знаю, сколько здесь правды, сколько вранья»... В общем, много было шума, слухов, вражды, интриг, попыток дать режиссерские установки, как эту пьесу ставить, «изумительную», «потрясающую»...

Но весь этот шум вокруг пьесы не мог обмануть ни Булгакова, ни Елену Сергеевну, которая записала: «...у меня осталось впечатление, что ничего они не поняли в пьесе, что ставить, конечно, может по-настоящему только М.А., но что — самое главное — они вообще не режиссеры» (курсив мой. — В.П.).

Да, все они, актеры, режиссеры, писатели, журналисты, художники, все, кто слушал и читал пьесу, и восхищался романтическим героем, и считал образ Сталина положительным, не поняли того, что этой пьесой хотел сказать Булгаков: молодой Сталин был одним из тех преступников, сеющих «злые семена в нашей стране», одним из тех народных развратителей и лжепророков, которые, распространяя повсюду «ядовитые мнимо-научные социал-демократические теории, подрывали мощь государства». Никто не понял творческого замысла Булгакова, кроме самого Сталина, высоко оценившего талант драматурга, но сказавшего при этом: «Все дети и все молодые люди одинаковы. Не надо ставить пьесу о молодом Сталине» (Огонек, 1969, № 11). Почему же?

Это сказано в 1939 году. Только что прошли судебные процессы над теми, кто так же, как и он, Сталин, сорок лет тому назад начали сеять те ядовитые семена, которые взошли чертополохом, посеяли ненависть и злобу, расколовшие народы России и погубившие, может быть, лучшую его часть в борьбе против насилия и жестокостей. Сорок лет тому назад он, Сталин, был таким же, как Троцкий, Зиновьев, Каменев, Пятаков, Орджоникидзе, Киров, Сокольников, Раскольников, Енукидзе, Свердлов, Фрунзе, Калинин, Ворошилов, и все они, как «очумелые люди со звенящим кимвалом своих пустых идей, врывались в хижины простолюдинов и в славные дворцы, заражая своим зловредным антигосударственным учением многих окружающих». Сколько времени с тех пор прошло? Многих лжепророков и народных развратителей уже нет в живых, они сделали свое дело, народ поверил, что эти пустые идеи принесут им счастье, светлое будущее. И уже никакая сила не сможет свернуть их с этого пути. Народ, как и он сам, опутан лживыми догмами, как великан лилипутами, — невозможно вырваться. Да и некогда менять курс: немцы уже готовы напасть на Россию, как коршун на зазевавшуюся птицу. Стоит ли вспоминать молодого Сталина, который уже и думает, и чувствует по-другому. Нет, не стоит... А Булгаков еще молод, напишет что-нибудь другое, не дадим пропасть...

Так или не так думал Сталин, читая пьесу Булгакова и вспоминая свою молодость и только что успешно завершившуюся борьбу за власть, но надеюсь, что сокровенные документы о жизни и думах Сталина в то время, в конце 30-х годов XX века, помогут нам, в будущем, точнее, глубже понять сложную, противоречивую, трагическую личность Сталина, разобраться в его душе. Только далеки от истины те, кто считает, что «Батум» стал «формой самоуничтожения писателя», что Булгаков, работая над пьесой, «совершал насилие над собой», уступал «рогатой нечисти», кто считает, что Булгаков «подорвал себя на этой пьесе, не только душевно, но и физически».

Действительно, запрещение пьесы больно ударило по Булгакову. Предварительные обсуждения вселяли надежды, что ему удалось зашифровать подлинный смысл пьесы. Никто не понял пьесы, как свидетельствует Елена Сергеевна. Но Сталин понял и запретил ставить ее.

Все надежды на полноценное участие в литературной жизни страны рухнули окончательно и бесповоротно для Михаила Булгакова. И дала знать о себе затаившаяся болезнь, которая началась, видимо, еще в июле 1934 года, когда Булгаковым отказали в заграничных паспортах: «На улице М.А. вскоре стало плохо, я с трудом довела его до аптеки. Ему дали капель, уложили на кушетку... У М.А. очень плохое состояние — опять страх смерти, одиночества, пространства» (Дневник, с. 61. Курсив мой. — В.П.). Опять — значит, и до этого уже не раз бывали такие приступы начинающейся болезни, гипертонии почек, болезни неизлечимой, от которой умер и его отец в том же возрасте, что и Михаил Афанасьевич.

Итак, двойственно, противоречиво отношение Булгакова к Сталину: художник понимал, что властитель чуть-чуть прикрывает его своим щитом от литературных налетчиков, которые готовы были его растоптать, сожрать с потрохами, но чувствовали, что нельзя в своей ненависти доходить, как говорится, до беспредела, может последовать окрик, а то и наказание, что, кстати, и произошло со многими гонителями Булгакова. Художник одновременно понимал и другое: что создана душная атмосфера, губительно действующая на таланты, которые должны работать не в полную силу. В «Мольере», «Пушкине» и «Батуме» Булгаков резко осудил тех, кто мешает свободе творчества, осудил тех, кто навязывает свои принципы, идеи, мысли и чувства согражданам, лишая их тем самым свободного проявления личности. Двойственно, противоречиво и Сталин относится к Булгакову: ценит его огромный талант, много раз бывал на «Днях Турбиных» и «Зойкиной квартире», но его антибольшевизм невозможно оставлять безнаказанным, марксизм-ленинизм для Сталина пока единственная опора в политической борьбе с противниками его власти. А власть он не отдаст никому — Сталин еще нужен России в борьбе против тех, кто хочет ее захватить и растерзать на куски.

Несколько лет назад, когда шла «обвальная» публикация ранее неизвестных произведений М.А. Булгакова, я предложил в очень близкий мне по духу и судьбе журнал неопубликованную еще пьесу «Батум». Прочитали с интересом, но печатать отказались из опасения, что обзовут сталинистами, то есть и мои друзья-единомышленники не поняли творческого замысла Булгакова, как и дипломированные комментаторы ее М. Чудакова, А. Нинов, М. Петровский; так же, как и Чудакова, подумали, что Булгаков вместе с Порфирием и Наташей радуется возвращению из ссылки Сталина и вообще «сочувственно» изображает теперь «революционный процесс в моей отсталой стране». Если это так, то действительно после этого вывода легко доказать, что Булгаков «сломался» и написал пьесу «вынужденно», написал о революционере, что равносильно, по мнению М. Чудаковой, отказу от самого себя, от своей жизненной позиции, от своих гуманистических идеалов.

Ничего не может быть более упрощенного, чем это предположение, этот бездоказательный вывод. Согласен лишь с одним утверждением: в пьесе действительно нет «скрытой конфронтации со Сталиным», действительно Булгаков описывает своего героя таким, каков он был на самом деле, каким его прежде всего аттестуют те, кто близко с ним сталкивался: «Телосложение среднее. Голова обыкновенная. Голос баритональный... Наружность упомянутого лица никакого впечатления не производит». Нет в пьесе радости возвращения Сталина, как и ничего «симпатичного» в его действиях не наблюдается, тем более и сочувственного изображения революционного процесса. «Все молодые люди одинаковы» — вот что главное в образе молодого Сталина, может, он чуть лучше Свердлова, может, чуть ниже ростом Дзержинского, но по сути устремлений все одинаковы в этом возрасте.

Один из комментаторов пришел к выводу, что в пьесе «сталинская эпоха была прямо сопоставлена с полицейской практикой русского самодержавия начала века. Практикой непотребной, но тем не менее не бессудной, придерживавшейся хоть каких-то законов и правил. Сквозь внешнюю оболочку драмы о юности вождя, сквозь ее штампы и околичности пробивается иной голос. Не получив за десять лет обещанного свидания, пережив аресты, гибель и ссылки друзей, намолчавшийся и настрадавшийся писатель «представил» пьесу, которая в превращенном виде продолжала некоторые важнейшие для него мотивы. Речь вновь шла о достоинстве человека, немыслимости полицейской удавки. Пьеса формировалась как напоминание «первому читателю» о том, что значит быть поднадзорным, затравленным, с волчьим билетом, когда «все выходы закрыты». И это написано не технологически, но с тем личным чувством, которое ни с каким иным не спутаешь» (А.М. Смелянский. См.: Собр. соч., т. 3, с. 606—607).

Вот, оказывается, для чего была написана пьеса «Батум»: чтоб сопоставить сталинскую эпоху с полицейской практикой русского самодержавия и чтоб напомнить Сталину, как плохо быть поднадзорным. Более упрощенно невозможно, пожалуй, истолковать творческий замысел пьесы выдающегося писателя.

Более того: «Канонизация вождя, выполненная в лубочном стиле советского евангелия, содержит в себе зашифрованный, полупридушенный, но от этого не менее отчаянный вызов насилию... Насилие над собой, а «Батум» был, конечно, насилием над собой, уступкой «рогатой нечисти», не проходит даром для художника. Булгаков подорвал себя на этой пьесе, не только душевно, но и физически... «Батум» стал формой самоуничтожения писателя» (там же, с. 607).

И еще один мотив проходит чуть ли не через все публикации о пьесе: пьеса «показалась мне в художественном отношении довольно слабой» (Воспоминания, с. 303); «Очевидная слабость пьесы говорит как будто в пользу сервилистской версии»; «Полагаю, что слабость пьесы имеет более простое, чисто технологическое объяснение...» (Театр, 1990, № 2, с. 161.)

В чем же состояла творческая задача? — над этим вопросом многие истолкователи пьесы ломают свои умные головы.

Одни видят в образе Сталина «канонизацию вождя»; другие считают, что в образе молодого Сталина показана «внечеловеческая мощь» революционера, противопоставленная «слабой фигуре последнего монарха, слабостью своей погубившего монархию и виновного, таким образом, по суровому, порожденному многолетним отчаянием приговору Булгакова, в исчезновении его России с лица земли и карты мира» (Литературная газета, 1991, 15 мая); третьи пытаются доказать, что «Сталин — самозванец», «оказывается двойником Гришки Отрепьева» (Театр, 1990, № 2); не обошли критики и возможности сопоставить Сталина с «Антихристом, притворившимся Христом...» (См.: М. Булгаков. Собрание сочинений в пяти томах, т. 3, с. 605.)

Нет в образе Сталина ни «канонизации вождя», ни «внечеловеческой мощи» революционера, ни «борисгодуновских ассоциаций»... (Театр, 1990, № 2, с. 166.)

«Все дети и все молодые люди одинаковы» — вот этим можно объяснить и невыразительность внешнего облика Сталина, невыразительность портретных деталей, безликость его разговорной речи. Единственное, что выделяет его, заключается в том, что очень рано он познакомился с разрушительными идеями «противоправительственных кружков». Простота этих идей быстро доходит до рабочего люда, особенно там, где их действительно притесняют, обкрадывают, не дают возможности раскрыть свои способности.

«Ядовитые мнимо-научные социал-демократические теории», которые усвоил Сталин и распространяет в темной рабочей среде, подталкивают к разрушительным действиям.

И прежде всего разрушают основы народной морали, веками складывавшихся устоев жизни, обычаев, устоявшихся норм человеческого общения. Молодой Сталин, усвоив «научные данные, которые добыты большими учеными», проповедует иную нравственность, которая многое позволяет из того, что всегда и повсюду считалось недозволенным.

Первые две картины действительно дают возможность критикам сказать, что Булгаков сочувственно изображает революционный процесс, показывает готовность некоторых рабочих к борьбе с самодержавием за «наше долгожданное счастье». Булгаков застает подпольщиков как раз в тот момент развития событий, когда «мельчайшие струи злого духа», «зловредные антигосударственные» мысли сделали свое дело — подчинили разум и волю одному из лжепророков, которому они поверили и пошли за ним.

И эти зловредные мысли падали на благодатную почву. Никто ж не будет отрицать, что своеволие приказчиков и механиков доходило до рукоприкладства, что вполне естественно вызывало ответную реакцию: штраф можно перенести, ведь сам виноват, что «нож сломал», но удар по лицу Порфирий простить не может. В эту минуту и появился Сталин, объяснивший, что это не частный случай, а вообще таков порядок в государстве Российском, и этот порядок надо изменить революционным путем.

Власть имущие отдают должное Сталину как «важному лицу». «Это очень опасный человек, — предупреждает губернатора полковник Трейниц, — движение в Батуме теперь пойдет на подъем».

Управляющий ротшильдовским заводом Ваншейдт объясняет губернатору, что действительно, вследствие падения спроса на керосин пришлось уволить триста восемьдесят девять человек, а «они после этого устроили настоящий ад», требуют вернуть их на работу, «кровопийцей назвали», «за пиджак хватали», «рукав в пиджаке с корнем» вырвали. А тут еще одна телеграмма: «Панаиота побили на Сидеридисе», главного приказчика у Сидеридиса. И губернатор глубокомысленно рассуждает: «Зачем побили? Ведь если побили, значит, есть в этом избиении какой-то смысл! Подкладка, цель, смысл!»

И эта «подкладка» вскоре проясняется: рабочие тяжко живут, мучаются, работают по шестнадцати часов в сутки, штрафуют их без разбору, «догола раздевают рабочего», «живодерствуют», «бьют рабочих на заводе». И перед губернатором появляется рабочий-грузин и показывает лицо в кровоподтеках. Губернатор возмущен, Ваншейдт пытается отрицать; и ясно, что толпа победила. Но тут выходит Порфирий и диктует такие условия, которые противоречат всякому здравому смыслу. «Где же это видано?.. Чтобы рабочий не работал, а деньги получал? — удивляется губернатор. — Я вижу, что какие-то злонамеренные люди вас смутили, пользуясь вашей доверчивостью, и... требования ваши чрезмерны и нелепы... Насчет избитого будет произведено строжайшее расследование...» Губернатор продолжает увещевать, «любя вас всей душой и жалея», но рабочие неумолимы в своих требованиях. И губернатор срывается на крик, угрожает Сибирью.

Губернатор недалек, но не лишен здравого смысла. Он готов наказать управляющего ротшильдовского завода за жестокость и насилие, но требования рабочих действительно «чрезмерны и нелепы»; «злонамеренные люди» внушили рабочим, что они могут изменить «законы экономики»: «Что же я тут-то могу поделать? Не закупать же мне у него керосин!»

Нетрудно предположить, что и Булгаков знает законы экономики, он на стороне здравого смысла, но он, естественно, против хищнического накопительства, против жестокого обращения с людьми, против произвола власть имущих, как это выражалось почти во всех его произведениях, и в «Кабале святош», и в «Последних днях», и в «Белой гвардии».

Шесть тысяч рабочих, зараженных «зловредным учением», пришли освободить арестованных, но губернатор, полковник Трейниц, полицмейстер, не ожидавшие такого поругания государственного порядка, вывели роту солдат, открывшую огонь по демонстрантам.

Так «очаровательное место, тихое, безопасное», превратилось «черт знает во что», «небывало беспокойное» место, полуразрушен «выгоревший цех на заводе», 9 марта у здания ардаганских казарм пролилась кровь рабочих, обманутых, как и 9 января 1905 года, зловредными обещаниями скорой победы.

И в тюрьме, и на допросе Сталин показан обычным, нормальным человеком, начитанным, добрым, заботливым, легко находящим общий язык и с рабочими, и с уголовниками... А его крик: «Женщину тюремщик бьет!» — всколыхнул всю тюрьму. Талант лидера, вождя раскрывается и в разговоре с губернатором: все его просьбы-требования были удовлетворены губернатором, а сам он был переведен в другой тюремный замок до тех пор, пока не будет получено высочайшее повеление.

Молодой Сталин — прирожденный лидер, но деятельность его направлена на разрушение. Он заражен зловредными идеями, он талантливо проникает в души людей, завораживает их своими идеями, сеет злые семена, толкает к антигосударственным действиям. Итоги этой деятельности Булгаков хорошо знает, настрадавшись и претерпев столько бедствий во время Гражданской войны и революции. В «Батуме» он лишь рассказывает о том, как все начиналось и чем завершается эта небывалая по жестокости революция.

На глазах Булгакова проходили судебные процессы над вождями, подготовившими и возглавившими эту революцию. Все они виновны в гибели миллионов простых людей; все они пролили море людской крови для достижения своих безумных планов. Конечно, много погибло и безвинных, но Булгаков, работая над пьесой, думал только о вождях. И если молодой Сталин только Батум превратил в ристалище между рабочими и власть имущими, то представшие перед судом вожди во время революции и Гражданской войны всю Россию превратили в развалины и пожарища.

Сейчас вряд ли стоит доказывать эти мысли, еще недавно воспринимавшиеся как крамольные и бездоказательные, — столько опубликовано за эти годы1. Но все же приведу несколько документов.

Все ошибки революции сейчас валят на Сталина, обвиняя его во всех смертных грехах, в частности обвиняя его в том, что «он отыскал способ расслоения общины изнутри, бросив лозунг раскулачивания. То есть безвозмездного и разрешенного сверху присвоения чужого имущества» (Б. Васильев. Любить Россию в непогоду. Известия, 16—18 января 1989 г.).

Но стоит просмотреть «Декреты советской власти» и «Протокол заседаний Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета 4-го созыва», как сразу станет понятно, что высказанная мысль далека от истины. Здесь, в декретах и протоколах, формировалась политика военного коммунизма и красного террора, унесшая миллионы людских жизней. Монополия хлебной торговли оттолкнула крестьян от революции: никто не хотел продавать хлеб по крайне низким ценам, установленным правительством, а в сущности, продавать за деньги, на которые ничего уже нельзя было купить. Возник острейший продовольственный кризис. И 13 мая 1918 года был принят декрет ВЦИК и СНК о чрезвычайных полномочиях народного комиссара по продовольствию: этот декрет обязывал каждого владельца хлеба сдавать в недельный срок государству; беспощадно бороться с кулаками; «объявить всех, имеющих излишек хлеба и не вывозящих его на ссыпные пункты... врагами народа»; обязывал выплачивать «в половинном размере тому лицу, которое укажет на сокрытые излишки после фактического поступления их на ссыпные пункты». На том же заседании Свердлов предложил «расколоть деревню на два непримиримых враждебных лагеря», «разжечь там ту же гражданскую войну, которая шла не так давно в городах» (Протоколы заседаний ВЦИК 4 созыва. Стенограф. отчет. М., 1920, с. 294). Нарком продовольствия А. Цюрупа тоже призывал к вооруженному изъятию хлеба в деревне (Там же, с. 259). 4 июня 1918 года с таким же призывом выступил и Троцкий: «Мы говорим всем голодающим... вы пойдете под знаменем Советской власти в деревни крестовым походом... Наша партия за гражданскую войну, гражданская война уперлась в хлеб» (Там же, с. 388—389).

Продотряды, комбеды, заряженные такими «ррреволюционными» лозунгами, творили свое бесправное дело, отнимая без разбору хлеб у крестьян. Военный коммунизм, красный террор спровоцировали вожди, которые в 1937—1938 годах предстали перед судом.

Так что Сталин ли «отыскал способ расслоения общины изнутри, бросив лозунг раскулачивания»? Нет, конечно... А доносы стали нравственной нормой большевизма, перечеркнувшей моральные принципы, выработанные человечеством за тысячелетия. Таким образом формировалась система новых нравственных ценностей. И Сталин в то время — всего лишь ученик и продолжатель выверенной системы, которая безотказно действовала, когда нужно было внушить страх и повиновение. Террор — вот главное средство убеждения и воздействия. Особенно тогда, когда человек упорствует в своей «отсталости». Его ведут в светлое будущее, а он упирается...

О Троцком, Свердлове, Дзержинском как организаторах красного террора написано предостаточно; многие документы подтверждают их непримиримую позицию в борьбе с классовыми врагами, то есть с большей частью русского народа. В частности, А. Новиков дает яркую характеристику Троцкому: в жизни Троцкого «можно проследить тот упорный самообман, благодаря которому в интеллектуале-революционере уживаются, казалось бы, несовместимые вещи: многосторонняя образованность и полное непонимание человеческой природы, организаторский талант и бесконечная болтливость; сострадание к абстрактным «жертвам классовой эксплуатации» и готовность уничтожить миллионы реальных, живых людей ради мифа «светлого будущего всего человечества». Через все сочинения Троцкого проходит ложная и опасная идея подчинения морали политике. Ни о каких общечеловеческих принципах морали, ни о каких понятиях добра и милосердия не могло быть и речи. Он записывает в дневнике 1937 года: «Что бы ни говорили святоши чистого идеализма, мораль есть функция социальных интересов, функция политики». Именно Троцкий предложил «создать надежные заградительные отряды, которые будут действовать... не останавливаясь перед расстрелом бегущих...» (Аврора, 1990, № 4, с. 15.)

Все представшие перед судом — ученики и последователи Ленина и Троцкого, которых уже мало что разделяет в сознании современных читателей: оба ратовали за беспощадный террор как средство убеждения и воздействия на колеблющихся и сомневающихся.

Григорий Евсеевич Зиновьев — один из верных учеников и последователей ленинизма и троцкизма. «Внешняя» его биография, и это сейчас постоянно подчеркивают биографы, безупречна: действительно один из ближайших сотрудников Ленина, типичный представитель «тонкого слоя» партийных вождей. Но вот в очерке Льва Разгона о И.М. Москвине читаем: «Зиновьева он (т. е. Москвин, занимавший в партийной иерархии Питера второе место после Зиновьева. — В.П.) очень не любил. Даже не то что просто не любил, а презирал. Говорил, что был он труслив и жесток. Когда в 1919 году Юденич уже стоял под самым городом и питерская партийная организация готовилась к переходу в подполье, Зиновьев впал в состояние истерического страха и требовал, чтобы его немедленно первым вывезли из Петрограда. Впрочем, ему было чего бояться: перед этим он и приехавший в Петроград Сталин (некоторые историки не подтверждают этот факт. — В.П.) приказали расстрелять всех офицеров, зарегистрировавшихся, согласно приказу... А также много сотен бывших политических деятелей, адвокатов и капиталистов, не успевших спрятаться...» (Возвращенные имена. М., 1989, кн. II, с. 9.)

И Зиновьеву его «деяния» не казались преступными. Это было нормой того времени, большевистской нравственностью. В.И. Ленин чуть ли не в каждой статье того времени призывал рабочих и крестьян выполнять задачу «беспощадного военного подавления вчерашних рабовладельцев (капиталистов) и своры их лакеев — господ буржуазных интеллигентов», призывал «с революционным энтузиазмом» производить учет и контроль «за богатыми, за жуликами, тунеядцами, за хулиганами», ибо только в этом случае можно победить «эти пережитки проклятого капиталистического общества, эти отбросы человечества, эти безнадежно гнилые и омертвевшие члены, эту заразу, чуму, язву, оставленную социализму по наследству от капитализма» (В.И. Ленин. ПСС, т. 35, с. 200). Никакой пощады этим врагам народа, врагам социализма, врагам трудящихся. Война не на жизнь, а на смерть богатым и их прихлебателям, буржуазным интеллигентам — это ведь не просто слова, а лозунг дня, призыв к исполнению этого лозунга. Да и подавление должно быть разнообразным; какое придумают местные власти, то и ладно, лишь бы эти средства служили одной цели: «очистки земли российской от всяких вредных насекомых, от блох — жуликов, от клопов — богатых и прочее и прочее»: «В одном месте посадят в тюрьму десяток богачей, дюжину жуликов, полдюжины рабочих, отлынивавших от работы... В третьем — снабдят их, по отбытии карцера, желтыми билетами, чтобы весь народ, до их исправления, надзирал за ними, как за вредными людьми. В четвертом — расстреляют на месте одного из десяти, виновных в тунеядстве... Чем разнообразнее, тем лучше, тем богаче будет общий опыт...» (В.И. Ленин. ПСС, т. 35, с. 204.)

Так и поступал ближайший ученик и последователь Ленина в Петрограде. Так же поступали Свердлов и Троцкий в общероссийском масштабе, на Дону, на Кубани, в Крыму, в Сибири; у них тоже были ближайшие сотрудники и ученики, которые стремились к тому же — разнообразными способами очищали российскую землю от всяких «вредных насекомых» — от капиталистов, помещиков, адвокатов, профессоров, публицистов, философов, то есть от буржуазных интеллигентов, от этих «отбросов человечества».

В то время Сталин был в «команде» Ленина и Троцкого. Он был таким же, как и они, жестоким и беспощадным. Были разногласия, противоречия, взаимная неприязнь, но суть от этого не менялась.

В середине 30-х годов Сталин очнулся от революционного угара, унесшего столько человеческих жизней, понял причины чудовищных ошибок во время коллективизации; организованный голод на Украине, на Дону, в Сибири, в сущности по всей стране, тоже дал богатую пищу для размышлений... И в нем проснулся диктатор, тиран, который задумал великую чистку страны такими же методами, какими Ленин и Троцкий очищали Россию от помещиков и капиталистов, адвокатов и профессоров, от писателей и экономистов, он был сформирован этой системой, других методов он просто не знал.

Страх, тревога, попытки заявить о своей преданности или хотя бы лояльности охватили широкие круги аппаратчиков и интеллигенции. И вместе с тем крепла страна как великая держава, словно по волшебству вырастали заводы и фабрики, дешевели продукты, формировалась молодая нация новых, советских людей, бодрых, уверенных в себе, патриотически настроенных.

Что-то происходило и в душе Булгакова, словно оттаивала она, заледеневшая от постоянных запретов, идущих от режиссеров и мелких властей вроде председателя по делам искусств Керженцева. Заметались в страхе враги Булгакова как раз тогда, когда Сталин впервые удивился, что Художественный театр снял со сцены такую талантливую пьесу, как «Дни Турбиных». Мгновенно возобновили... И столько же подобных происшествий. Не раз Булгаков оказывался на краю пропасти, но неведомая сила уберегала его от толчка в спину. И главное — не оставляло его воспоминание о телефонном звонке 18 апреля 1930 года. Конечно, он растерялся, не успел сказать то, что хотелось, но ведь Сталин обещал встретиться и побеседовать. В письме В. Вересаеву Булгаков признается, что есть у него «мучительное несчастье»: «Это то, что не состоялся мой разговор с генсеком. Это ужас и черный гроб. Я исступленно хочу видеть хоть на краткий срок иные страны. Я встаю с этой мыслью и с нею засыпаю.

Год я ломал голову, стараясь сообразить, что случилось? Ведь не галлюцинировал же я, когда слышал его слова? Ведь он же произнес фразу: «Быть может, Вам действительно нужно уехать за границу?..»

Он произнес ее! Что же произошло? Ведь он же хотел принять меня?» (Письма, с. 203.) Но главное даже не в тех чувствах, которые он переживал этот год и какие разговоры шли вокруг него. Главное в том, что звонок Генерального секретаря был счастьем для него, потому что разговор состоялся в «самое время отчаяния», нарушив «теорию», что он, Булгаков, никому не нужен и никого не интересует: «Поверьте моему вкусу: он вел разговор сильно, ясно, государственно и элегантно. В сердце писателя зажглась надежда: оставался только один шаг — увидеть его и узнать судьбу» (Письма, с. 205).

«Сильно, ясно, государственно» — эти мысли все чаще возникают у Булгакова во время работы над романом «Мастер и Маргарита», первую чистовую рукопись которого он завершил как раз в мае 1938 года. И все эти годы после телефонного звонка Булгаков неотступно думал о Сталине. Художественные итоги этих раздумий воплощены в романе «Мастер и Маргарита» и пьесе «Батум».

Молодой Сталин — разрушитель, повторяю, сложившегося порядка. Хороший или плохой порядок — этот вопрос стоял перед всеми мыслящими людьми того времени; во всяком случае, вполне можно утверждать, что все искали пути его изменения, все ждали этих перемен и по мере сил боролись за эти перемены. Царский манифест 17 октября 1905 года и последовавшие выборы в Государственную думу тому доказательство. Война и революция, а затем Гражданская война надолго прервали эти преобразования в России.

Сложнее и противоречивее отношение Булгакова к Сталину и его господству в 30-е годы. Вадим Кожинов впервые, может быть, высказал мысль, что отношение Булгакова к фигуре Сталина «гораздо более сложно». Сегодняшние сочинители, пишущие о Сталине, «явно не доросли до того понимания, которое было воплощено более полувека назад в творчестве Булгакова».

«Несколько лет назад старейший сибирский писатель Д.К. Дудкин рассказал мне, — писал В. Кожинов, — что, будучи вхож в юные годы в дом Булгакова, он слышал от писателя признание о связи образа Воланда с фигурой Сталина. Позднее об этом убедительно говорила Мариэтта Чудакова в своих скрупулезных сочинениях о Булгакове.

Писатель воплотил не идеологически-политическое, но гораздо более масштабное и глубокое — бытийственное (как и должно быть в истинном искусстве) понимание ситуации 1930-х годов. Разгулявшееся по всей России Зло терпит поражение не от Добра, но более мощного, в конце концов, даже «абсолютного» Зла... Именно в этом смысл образа Воланда, который, конечно, является сатанинским. И без этого — бытийственного — аспекта не понять феномен Сталина». В. Кожинов тут же ссылается на скульптора Петра Чусовитина, высказавшего мысль, что Сталина ненавидят за то, что до сих пор не могут понять, как всех обошел и «обставил» «какой-то уголовник грузин» (Москва, 1991, № 5, с. 179—180).

И эти мысли легко подтвердить, сославшись всего лишь на эпиграф романа:

«...так кто ж ты, наконец?

— Я — часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо».

Эпиграф, как известно, взят из «Фауста» Гете.

Воланд Булгакова пришел на землю казнить и миловать, и он знает, кого и за что казнить, кого и за что миловать... Булгаков прекрасно понимал, что человечество достигало прогресса не всегда таким путем, который традиционная мораль называет чистым. Руководители государств порой бывали вынуждены отказываться в своих поступках и действиях от нравственных заповедей и совершали такое, что, следуя сложившимся критериям, называли злом. Бывают такие периоды в истории человечества, когда только насилием можно образумить зло, стоящее на пути прогресса и справедливости. Булгаков ненавидел все, что мешало процветанию и могуществу России. И актуальность этих мыслей в том, что только насилием можно образумить зло, которое посеяли десять лет тому назад Горбачев и Ельцин со своими приспешниками.

Приведу из воспоминаний Августа Явича любопытный диалог между ним и Булгаковым. Допускаю, что этот диалог что-то воспроизводит неточно, «монологи и диалоги, воспроизведенные в иных мемуарах, грешат искусственностью» (Воспоминания, с. 11), но общий смысл тогдашнего спора передан все-таки, надеюсь, более или менее точно. Во всяком случае спор этот заслуживает внимания. А. Явич вспоминает нашумевшее в свое время дело Комарова, отвратительного человечка. Молодой Явич от Комарова перекидывает разговор к Раскольникову. Тут же Булгаков, глубоко понимая разницу между этими фигурами, подбрасывает в «костерчик» спора фразу:

«— Этак, чего доброго, и до Наполеона доберетесь.

Я тотчас проглотил крючок, как глупый и жадный окунь.

— А что же, один из величайших преступников...

— Не можете простить ему герцога Энгинского...

— Если бы только Энгинский... на его совести бессчетно жертв. — И я скрупулезно перечислил длинный свиток его преступлений, начиная от расстрелянной картечью в Париже толпы и брошенной на произвол судьбы в африканской пустыне армии и кончая полумиллионным войском, погубленным в московском походе.

— Какой тиран не совершал преступлений! — подкинул снова Булгаков.

И я опять клюнул на приманку.

— Никогда не поставил бы Наполеона при всех его преступлениях в ряду тиранов, таких, как Иван Грозный. Вот к кому ближе всего Комаров! — воскликнул я, пораженный своим внезапным открытием. — Верно, верно. Вспомните, так же молился «за убиенного болярина, а с ним пять тысяч дворовых...». Вспомните его кровавый синодик. И так же бил земные поклоны, стирая кожу со лба и натирая мозоли на коленях... ей-ей, тот же Комаров, только в иных масштабах.

— Не слишком ли густо, — сказал Булгаков. — Преступник, злодей, безумец, спору нет, а все же утвердил самодержавие и российскую государственность...

— И обескровил Русь, подготовил Смутное время...

— И не дал растерзать Русь шакалам на мелкие княжеские вотчины.

— Каким шакалам? Он вырубил всю талантливую знать. А шакалов именно оставил. Взошла на трупном пиршестве.

Так вот, то поднимаясь, то опускаясь по ступенькам истории, мы стали вспоминать безумных владык... Мы бродили по векам, не переходя рубеж двадцатого столетия» (Воспоминания, с. 159).

Очень важное свидетельство для понимания и решения вынесенной в заглавие этой главы проблемы: «...а все же утвердил самодержавие и российскую государственность», «не дал растерзать Русь шакалам на мелкие княжеские вотчины». С этой точки зрения Булгаков решил посмотреть на историю государства Российского, взявшись за написание учебника по истории, создав либретто опер «Минин и Пожарский» и «Петр Великий». Тема утверждения российской государственности прочно вошла в творческий багаж Булгакова. И это нельзя оставлять без внимания: на его глазах вырастала новая могучая Россия, не раз уже давшая отпор агрессорам, пытавшимся переступить ее границы.

«Преступник, злодей, а все же утвердил российскую государственность» — такие мысли могли возникать у Булгакова и при воспоминании о телефонном разговоре со Сталиным: разговаривал он с ним «государственно». Многих палачей времен революции и Гражданской войны предал суду совершенно справедливо. Да, слишком сурово наказание, а потому и «злодей». Но вместе с тем после ареста многие возвращались, приступали к своей работе, обвиненные напрасно по лживому доносу, а доносительство стало нормой большевистской этики. Это тоже от злодейства и преступности утверждавшейся в большевистском быту нравственности, позволявшей то, что было во все времена недозволено нормальному человеку.

В частности, Булгаков 4 февраля 1938 года направил Сталину письмо с просьбой «смягчить» участь литератора Н. Эрдмана, позволив ему вернуться в Москву, «беспрепятственно трудиться в литературе, выйдя из состояния одиночества и душевного угнетения» (Письма, с. 421). Булгаков надеялся, что это письмо подействует на адресата, как за два года до этого удалось освободить мужа и сына Анны Ахматовой. Но с Н. Эрдманом не получилось: его пьесы тоже были сняты, а сам он на многие годы был обречен на молчание. Но жизнь ему была сохранена, что в то время для гонимых было поразительным явлением. Так что, возможно, письмо Булгакова явилось для Н. Эрдмана охранной грамотой.

Не раз Булгаков писал Сталину... О Сталине Булгаков часто беседовал с Е.С. Булгаковой. Записаны устные рассказы Булгакова о Сталине и его окружении. В одном из писем Булгаков, признаваясь, что он «очень тяжело» болен, просит его стать его «первым читателем» (Письма, с. 190). 30 мая 1931 года он писал Сталину, что ему просто необходимо побывать в заграничной командировке, посмотреть на свою страну издалека: «...узнаю цену России только вне России и добуду любовь к ней вдали от нее», — цитирует он Гоголя. Снова, как и в 1930 году, Булгаков сообщает Генсеку, что его продолжают травить, как «литературного волка», гоняют его «по правилам литературной садки в огороженном дворе», советуют ему «выкрасить шкуру», но он не может последовать этому нелепому совету: «Крашеный ли волк, стриженый ли волк, он все равно не похож на пуделя», а столько замыслов у него, а сил на их осуществление нет, иссякли в борьбе. Если он не увидит других стран, то он будет лишен «возможности решить для себя громадные вопросы», ему будет «привита психология заключенного». Как он может воспеть свою страну — СССР? «По общему мнению всех, кто серьезно интересовался моей работой, я невозможен ни на какой другой земле, кроме своей — СССР, потому что И лет черпал из нее. К таким предупреждениям я чуток, а самое веское из них было от моей побывавшей за границей жены, заявившей мне, когда я просился в изгнание, что она за рубежом не желает оставаться и что я погибну там от тоски менее чем в год». И в заключение своего письма снова напоминает о своем «писательском мечтании» «быть вызванным лично к Вам» (Письма, с. 195—198).

Но Булгакова так и не пустили за границу, погубив тем самым его творческие замыслы, связанные с этой поездкой. Но после этого письма возобновили «Дни Турбиных», разрешили к постановке «Мольера» и «Мертвые души».

У Булгакова было слишком много врагов, сильных, влиятельных, могущественных. И не только те «десятки людей — в Москве, которые со скрежетом зубовным произносят» его фамилию, о чем пишет сам Булгаков В. Вересаеву. Есть враги пострашнее, они-то и преследовали Булгакова всю его литературную жизнь, увидев в нем того, кто всем своим творчеством протестует против навязываемой русскому народу марксистско-ленинской идеологии, чуждой здравому смыслу.

И еще об одном эпизоде, из которого совершенно ясно, что у Булгакова был более могущественный враг, обладавший еще большей властью, чем у Сталина.

1934 год... 27 марта Е.С. Булгакова записывает в своем дневнике, что Н.В. Егоров, один из руководителей МХАТа, сказал, «что несколько дней назад в театре был Сталин, спрашивал между прочим о Булгакове, работает ли в Театре?».

— Я вам, Елена Сергеевна, ручаюсь, что среди членов правительства считают, что лучшая пьеса — это «Дни Турбиных».

В конце апреля Булгаков подает заявление, в котором «испрашивал разрешение на двухмесячную поездку за границу, в сопровождении моей жены Елены Сергеевны Булгаковой», «я хотел сочинить книгу о путешествии по Западной Европе». События вроде бы развивались в благоприятном для Булгаковых направлении: ему сообщили, что «относительно вас есть распоряжение», «паспорта будут бесплатные». «Дело Булгаковых устраивается» — так сказали в секретариате ЦИК, но в итоге в паспортах было отказано. «Обида, нанесенная мне в ИНО Мособлисполкома, тем серьезнее, что моя четырехлетняя служба в МХАТ для нее никаких оснований не дает, почему я и прошу Вас о заступничестве» (Письма, с. 296).

Все эти факты нуждаются в дополнительном исследовании, чтобы сделать какие-то определенные выводы. И «Мольера» сняли со сцены МХАТа тоже по непонятным причинам. Многое пока затемнено, многое сокрыто в архивах, недоступных для печати. Но, естественно, до поры, как говорится, до времени.

Для меня ясно только одно: что в образе Сталина Булгаков показал разрушителя («Батум»), а в живом Сталине он видел всесильного человека, властителя, строителя новой российской государственности, взорванной революцией и Гражданской войной.

В критической литературе довольно часто можно прочитать, что существует несомненная связь между запретом на постановку «Батума» и скорой смертью Булгакова после этого, дескать, автор перенапрягся, сделка с совестью не проходит даром и нечто подобное в том же духе. А между тем Е.С. Булгакова вспоминала, что с первого дня, когда они решили жить вместе, Михаил Афанасьевич потребовал, чтоб она поклялась, что он будет «умирать у нее на руках». И она поклялась... После этого в «Дневнике» не раз будет сказано о самочувствии Михаила Булгакова. После того как им отказали в паспортах, М.А. Булгакову «стало плохо», «опять страх смерти, одиночества, пространства» и др.

Жизнь Булгакова, начиная с 1914 года и до самой смерти, была тяжелой, драматичной. Но нужно помнить и о том, что счастливый отец его умер от той же болезни, что и М.А. Булгаков, и в том же возрасте. Не все так просто, как хотелось бы некоторым критикам.

Сложные, противоречивые мысли возникали у Булгакова по отношению к Сталину: как большевика он отрицал, молодой Сталин был таким же разрушителем, как все молодые члены социал-демократической партии «ленинского направления», такие, как Троцкий, Свердлов, Киров, Дзержинский, Молотов и др., как строителя новой могучей России он признавал. Огромная дистанция между этими двумя Сталиными, и Булгаков, как никто другой, чувствовал это: тиран, злодей, но возродил российскую государственность, указал на имена Петра Первого и Ивана Грозного как на властителей, много сделавших для укрепления могущества государства Российского, возродил идею русского и советского патриотизма, похоронив при этом идеи космополитизма в форме интернационализма как ведущих идей в строительстве нового мира.

О роли Сталина в истории государства Российского споры продолжаются до сих пор (см. статью академика Игоря Шафаревича «Зачем нам сейчас об этом думать?» в газете «Завтра», 1999, № 29, 20.07.99). Но Булгаков был одним из первых, кто увидел в судьбе и личности Сталина трагические противоречия.

В литературном и театральном мире быстро разнеслась весть о том, что Булгаков заканчивает пьесу о Сталине. Да и немудрено: Булгаков не раз читал некоторые сцены из пьесы своим друзьям.

17 июня 1939 года Булгаковы пошли обедать в Клуб писателей. Как обычно, подходили и подсаживались знакомые, расспрашивали о том о сем. «На Чичерова произвело оглушительное впечатление, когда в ответ на его вопрос Миша ответил, что работает над пьесой о молодом Сталине», — записала Елена Сергеевна впечатления этого дня.

И оглушительное потому, что Чичеров — как и многие современники Булгакова, да и нынешние толкователи пьесы, — подумал, что раз о Сталине, то, значит, лакейское восхваление деяний юного вождя так и льется со страниц произведения сломленного сочинителя, значит, последняя крепость белого движения пала... Но, как видим, это не так...

В дневниках Е.С. Булгаковой сохранились следующие записи.

3 июля 1939 года: «Вчера утром телефонный звонок Хмелева, просит послушать пьесу («Батум». — В.П.). Тон повышенный, радостный — наконец опять пьеса М.А. в театре!

Вечером у нас Хмелев, Калишьян (директор МХАТа. — В.П.), Ольга (О.С. Бокшанская. — В.П.), Миша читал несколько картин. Потом ужин с долгим сидением после. Разговоры о пьесе, о МХАТе, о системе. Разошлись, когда уже совсем солнце вставало.

Рассказ Хмелева. Сталин раз сказал ему: «Хорошо играете Алексея. Мне даже снятся ваши черные усики (турбинские). Забыть не могу...»

9 июля 1939 года: «...Сегодня урожай звонков. 3 раза Калишьян. Просит Мишу прочитать пьесу в Комитете 11-го. Потом Оля, Федя — с выражением громадной радости и волнения по поводу Мишиного возвращения во МХАТ.

Хмелев — о том, что пьеса замечательная, что он ее помнит чуть ли не наизусть, что если ему не дадут роли Сталина — для него трагедия...»

В дневнике много говорится о пьесе, много высказываний различных деятелей того времени. И общее мнение сводилось к одному — пьеса удалась М.А. Булгакову.

12 июля Булгаков прочитал первые пять картин «Батума» во МХАТе. Никакого обсуждения, по сути, не было: все понравилось. Булгакову предлагают срочно закончить пьесу в порядке государственного заказа.

24 июля Елена Сергеевна записывает в дневнике: «Пьеса закончена! Это была проделана Мишей совершенно невероятная работа — за 10 дней он написал 9-ю картину и вычистил, отредактировал всю пьесу — со значительными изменениями. Прямо непонятно, как сил хватило у него.

Вечером приехал Калишьян, и Миша передал ему три готовых экземпляра...»

27 июля: «Утром позвонил некий Борщаговский из Киевского Украинского театра — о пьесе, конечно. Ему говорили о ней в Комитете...»

1 августа: «Звонил Калишьян, что пьеса Комитету в окончательной редакции очень понравилась и что они послали ее наверх».

8 августа: «...Ольга мне сказала мнение Немировича о пьесе! Обаятельная, умная пьеса. Виртуозное знание сцены. С предельным обаянием сделан герой. Потрясающий драматург. Не знаю, сколько здесь правды, сколько вранья...»

(Да простит мне читатель: некоторые реплики из «Дневника» Е.С. Булгаковой я цитирую здесь дважды с целью утвердить ту или иную мысль, как иной раз талантливый художник слова повторяет несколько раз характерную деталь портрета того или иного своего героя, чтобы читатель запомнил ее.)

Пьесу начали готовить к 21 декабря, к шестидесятилетию Сталина. 14 августа артисты и режиссеры МХАТа, М. Булгаков с Еленой Сергеевной выехали поездом в Батум для работы над спектаклем, но через два часа получили телеграмму, что надобность в поездке отпала, всем следует возвратиться в Москву. Вспомним, что, когда доложили Сталину о готовящейся постановке пьесы «Батум», он сказал: «Все дети и все молодые люди одинаковы. Не надо ставить пьесу о молодом Сталине». К этому времени Сталин прочитал пьесу. Так была решена участь пьесы «Батум».

17 августа 1939 года Е.С. Булгакова записала в дневнике — Сахновский, режиссер отмененного спектакля, сообщил: «Пьеса получила наверху резко отрицательный отзыв. Нельзя такое лицо, как И.В. Сталин, делать романтическим героем, нельзя ставить его в выдуманные положения и вкладывать в его уста выдуманные слова. Пьесу нельзя ни ставить, ни публиковать.

Второе — что наверху посмотрели на представление этой пьесы Булгаковым как на желание перебросить мост и наладить отношение к себе.

Это такое же бездоказательное обвинение, как бездоказательно оправдание. Как можно доказать, что никакого моста М.А. не думал перебрасывать, а просто хотел, как драматург, написать пьесу, интересную для него по материалу, с героем, — и чтобы пьеса эта не лежала в письменном столе, а шла на сцене?!»

Тяжко переживал Булгаков крушение этой последней надежды поставить новую пьесу в любимом театре. Нужно было возвращаться в Москву, и во время поездки обратно на машине Булгаков впервые почувствовал острую боль в глазах. «В машине думали: на что мы едем? На полную неизвестность? Через час бешеной езды, то есть в восемь часов вечера, были на квартире. Миша не позволил зажечь свет, горели свечи... Состояние Миши ужасно. Утром рано он мне сказал, что никуда идти не может (приглашали в театр. — В.П.). День он провел в затемненной квартире, свет его раздражает», — записала в дневнике после возвращения Елена Сергеевна.

Так обнаружилась болезнь, которая свела его в могилу: гипертонический нефросклероз, от которой умер и сорокасемилетний его отец.

Михаил Афанасьевич, как врач, понимает, что дни его сочтены, составляет завещание, но огонек надежды все еще теплится в нем: а вдруг произойдет чудо, бывает же... В конце ноября Булгаковы выезжают в санаторий «Барвиха». Пытается работать, диктует Елене Сергеевне письма, наброски для будущих работ. Он чувствует себя значительно лучше, гуляет в лесу.

1 декабря 1939 года он диктует письмо Алексею Михайловичу Файко (см. «Письма»):

«Дорогие друзья! Спасибо Вам за дружеское внимание, за тюбетейки и ласковое отношение к Сергею.

Мои дела обстоят так: мне здесь стало лучше, так что у меня даже проснулась надежда. Обнаружено значительное улучшение в левом глазу. Правый, более пораженный, тащится за ним медленнее. Я уже был на воздухе в лесу. Но вот меня поразил грипп. Надеемся, что он проходит бесследно.

Читать мне пока запрещено. Писать — вот видите, диктую Ел. С. — также. Пока желаю Вам всего самого хорошего, ну, конечно, здоровья в первейшую очередь!

Когда ко мне врачи станут допускать, сейчас же дадим знать об этом. Если захотите написать, передавайте прямо в квартиру нам, оттуда нам пересылают. Это удобнее всего. Ваш М. Булгаков».

И все-таки Булгаков не сдается, хотя чувствует, что конец его близок: он продолжает работу над романом «Мастер и Маргарита», шлифует отдельные сцены, фразы, уточняя свой творческий замысел. Елена Сергеевна записывает в тетради все его замечания, фразы, вносит их в текст... Лишь за три недели до смерти, ослепший, измученный страшными болями, он прекратил редактировать роман.

Михаил Афанасьевич Булгаков «умер 10-го числа без 20 минут пять, днем, — писала Ольга Сергеевна Бокшанская матери 12 марта 1940 года. — После сильнейших мук, которые он терпел в последнее время болезни, день смерти его был тих, спокоен. Он был в забытьи... под утро заснул, и Люсю тоже заснуть заставили, дали ей снотворного. Она мне говорила: проснулась я часа в два, в доме необыкновенная тишина и из соседней комнаты я слышу ровное, спокойное дыхание Миши. И мне вдруг показалось, что все хорошо, не было этой страшной болезни, просто мы живем с Мишей, как жили до болезни, и вот он спит в соседней комнате, и я слышу его ровное дыхание. Он продолжал спать спокойно, ровно дышать. Но, конечно, это было на секунду — такая счастливая мысль. Часа в четыре она вошла в его комнату с одним большим их другом, приехавшим в тот час туда. И опять так спокоен был его сон, так ровно и глубоко его дыхание, что — Люся говорит — подумала я, что это чудо (она все время ждала от него, от его необыкновенной, не похожей на обычных людей натуры) — это перелом, он начнет выздоравливать, он поборол болезнь. Он так и продолжал спать, только около половины пятого по лицу прошла легкая судорога, он как-то скрипнул зубами, а потом опять ровное, все слабеющее дыхание, и так тихо-тихо ушла от него жизнь. Люся так и осталась около него, там были еще Женюша (Е. Шиловский) и близкие им муж и жена Ермолинские, которые вот уже сколько времени постоянно там дежурили и поддерживали Люсю».

Примечания

1. Среди многочисленных статей на эту тему упомяну и свои: «Московский литератор», 1989, 20 января; «Литературная Россия», 1991, 1 февраля; «Литературная Россия», 1991, 20 сентября; «Советская литература», 1991, № 1.