Вернуться к Э.Н. Филатьев. Тайна булгаковского «Мастера...»

Проза жизни

Шёл третий год пятилетки. Всё громче звучали голоса в поддержку «непрерывки», и литератор Григорий Гаузнер записал в дневнике:

«Предлагают уничтожить астрономические сутки, чтобы существовали только часы в рамках месяца (я отслужил с 427 до 433 ч.). Чередование дня и ночи уничтожается. Работа идёт всегда».

Отметил Гаузнер и вхождение в повседневный обиход канцеляризмов:

«Входит канцелярский жаргон: принимать пищу, урегулировать естественные отправления, общественная полезность».

Упомянуты в дневнике и плакаты, которыми была завешана вся Москва, и даже приведена фраза из речи вождя, чаще всего встречавшаяся на этих плакатах:

«Мы отстали от передовых стран Европы на 100 лет. Если мы не догоним их в 10 лет, нас сомнут. И. Сталин».

Михаил Булгаков в начале 1931-го был по-прежнему далёк от суетных подробностей тогдашней жизни. Ему было просто не до них!

Во-первых, потому, что ещё в декабре месяце Елена Шиловская уехала отдыхать в подмосковный санаторий. Михаил Афанасьевич несколько раз навещал её. Видимо, эти визиты кому-то показались подозрительными. Весьма возможно, что некие доброхоты сообщили о них мужу, Евгению Шиловскому, и тот обратился к жене за разъяснениями...

Как бы то ни было, но сохранилась записка Булгакова, написанная 3 января и адресованная Елене Сергеевне:

«Мой друг! Извини, что я так часто приезжал. Но сегодня я...»

На этом записка обрывается.

А 25 февраля случилось то, что, выражаясь языком тех лет, «поставило вопрос ребром».

Этот день можно смело назвать очередным чёрным днём булгаковской жизни. Потому что совершенно неожиданно тайное стало явным.

Здесь предоставим слово Марике Чимишкиян, которая случайно оказалась в эпицентре разыгравшихся событий:

«...прихожу к Елене Сергеевне на Ржевский. Она ведь дружила с Любовью Евгеньевной, и мы с ней были хорошо знакомы... Прихожу — мне открывает дверь Шиловский, круто поворачивается и уходит к себе, почти не здороваясь. Я иду в комнату к Елене Сергеевне, у неё маникюрщица, она тоже как-то странно со мной разговаривает. Ничего не понимаю, прощаюсь, иду к Булгаковым на Пироговскую, говорю:

— Не знаете, что там происходит?..

Они на меня как напустятся:

— Зачем ты к ним пошла? Они подумают, что это мы тебя послали!

Люба говорит:

— Ты разве не знаешь?

— Нет, ничего не знаю.

— Тут такое было! Шиловский прибегал, грозил пистолетом...

Ну, тут они мне рассказали, что Шиловский как-то открыл отношения Булгакова с Еленой Сергеевной. Люба тогда против их романа, по-моему, ничего не имела. У неё тоже были какие-то свои планы...»

Да, скандал разгорелся нешуточный! Михаил Булгаков (ещё вчера блестящий кавалер и галантный ухажёр) как-то мгновенно сник. Даже его глаза-бриллианты, так в своё время очаровавшие Елену Сергеевну, разом перестали сверкать. Почему?

Что произошло?

Ничего особенного. Он просто-напросто трезво взглянул на ситуацию. И, размышляя здраво, вспомнил, в каком неустойчивом положении находится: работает в двух местах, весь в долгах, зарабатывает катастрофически мало. Но самое главное, жить ему, по его же собственным расчётам, оставалось всего восемь лет. Вот почему сделать рыцарский шаг и взять под защиту свою возлюбленную, попавшую в отчаянно-щекотливое положение, Михаил Афанасьевич не решился.

Инициатива полностью перешла в руки Евгения Шиловского. В тот момент у него тоже не всё ладилось — возникли осложнения на службе. Отсюда, видимо, и несдержанность в разговоре с Булгаковым (хватался за пистолет). Понять Евгения Александровича можно — на работе передряги, а тут дома такие фортели!

Служебные неприятности у Евгения Шиловского происходили из-за того, что власти принялись реформировать армию, очищая командный состав от уклонистов, «левых» и «правых». Шиловский политикой не занимался, но он был беспартийным. А во главе штаба Московского военного округа, по мнению Кремля, должен был стоять большевик-сталинец.

И Евгению Александровичу пришлось оставить свой престижный пост и перейти на преподавательскую работу — в Военно-воздушную академию имени Жуковского. Он не знал тогда, что этот переход спасёт ему жизнь. Ведь через несколько лет, когда начнутся аресты среди комсостава Красной армии, его... Впрочем, о годах репрессий речь впереди.

А пока заканчивался февраль 1931-го, который принёс Шиловскому неожиданную новость: у его жены — любовник!

После продолжительных и весьма бурных объяснений всё завершилось мирным соглашением. Михаил Афанасьевич и Елена Сергеевна дали обещание свои «отношения» прекратить, нигде не встречаться и даже не перезваниваться по телефону. «Тайный» двоеженец Булгаков вновь превратился в однолюба и в примерного семьянина, продолжающего совместную жизнь с той, чьё имя было — ЛЮБОВЬ с большой буквы.

Через какое-то время в его глазах вновь засверкают бриллианты, но, как он сам вскоре напишет, это будут уже не те глаза:

«...в глазах этих... на самом дне их — затаённый недуг».

(«Жизнь господина де Мольера»)

14 марта, находясь ещё под впечатлением недавнего адюльтерного скандала, Михаил Афанасьевич подал заявление в ТРАМ с просьбой об увольнении, о чём 18-го числа сообщил Станиславскому:

«Дорогой и многоуважаемый Константин Сергеевич!

Я ушёл из ТРАМа, так как никак не могу справиться с трамовской работой.

Я обращаюсь к Вам с просьбой включить меня помимо режиссёрства и в актёры Художественного театра...

Преданный
Булгаков».

Желание «преданного» драматурга полностью сосредоточиться на работе в Художественном театре Станиславский поддержал не сразу — прежде чем наложить на булгаковскую записку окончательную резолюцию, раздумывал целый месяц. И не только раздумывал, но и советовался с вышестоящими инстанциями, а точнее, с тогдашним главой Наркомпроса А.С. Бубновым. Лишь 19 апреля Константин Сергеевич начертал на булгаковском заявлении:

«Одобряю, согласен. Говорил по этому поводу с Алекс[андром] Серг[еевичем] Бубновым. Он ничего не имеет против».

Такой вот «независимостью» обладал великий советский режиссёр, руководитель лучшего в стране театра. Того самого театра, который (в «Театральном романе») Булгаков явно в насмешку назовёт Независимым!

В дни, когда писались заявление в ТРАМ и записка Станиславскому, Михаил Афанасьевич раздумывал над ещё одним важным посланием.