Вернуться к Э.Н. Филатьев. Тайна булгаковского «Мастера...»

Фельетонист «Гудка»

Условие редакции (по количеству фельетонов) Булгаков выполнял легко, если не сказать шутя. Он сам потом признавался в повести «Тайному другу»:

«...сочинение фельетона строк в семьдесят пять — сто занимало у меня, включая сюда и курение, и посвистывание, от 18 до 22 минут. Переписка его на машинке, включая сюда хихиканье с машинисткой, — 8 минут.

Словом, в полчаса всё заканчивалось».

Но, даже написав и сдав фельетон, он всё равно должен был отсиживать рабочий день до конца. Таковы были правила.

Зато новая должность давала гораздо больше возможностей для мщения — газета-то была всесоюзная, читали её миллионы! А фельетонист — это штатный шутник (штатный баламут и ёрник!), призванный критиковать недостатки! Стало быть, отныне Булгаков открыто мог выказывать своё отношение ко всему тому, что мешало людям нормально существовать, что корёжило их жизнь, выворачивало её наизнанку. Высказывать смело, никого не боясь — ведь теперь это было его прямой служебной обязанностью!

Главной виновницей всех тогдашних российских бед новоиспечённый фельетонист по-прежнему считал советскую власть. Ведь это она, как о том вскоре скажет один из героев его пьесы «Зойкина квартира»...

«...создала такие условия жизни, при которых порядочному человеку существовать невозможно».

Вот эту-то власть Михаил Афанасьевич и принялся высмеивать. Как в самих фельетонах, так и в подписях к ним (туда он тоже норовил вложить крупицу перца):

«Я подписывал фельетон или каким-нибудь глупым псевдонимом, или иногда зачем-то своей фамилией...»

(«Тайному другу»)

Впрочем, псевдонимы эти были не такими уж «глупыми». Так, 17 октября 1923 года фельетон «Беспокойная поездка (Монолог начальства)» завершался фразой: «Монолог записал Герасим Петрович Ухов». Под фельетонами, вышедшими 1 и 22 ноября, стояла та же подпись, но в сокращённом виде — Г.П. Ухов.

В редакции не сразу, но всполошились:

— Да ведь это же «ГПУ» и «УХОв»! Получается — «ухо ГПУ»! Разве можно так шутить с всесильной Лубянкой?

Переполох гудковцев понять можно, ведь опасный прецедент уже был — незадолго до этого имажинисты выпустили совершенно безобидную книжицу, которую назвали «Мы Чем Каемся». Ничего крамольного в ней не было, но чекисты с Лубянки книжку конфисковали — из-за якобы «издевательского» сочетания букв: ЧеКа.

Журналист Арон Эрлих, по чьей рекомендации Булгакова и взяли в «Гудок», впоследствии написал книгу воспоминаний «Нас учила жизнь». Про булгаковские остроты (те самые, из которых затем и складывались его фельетоны) в ней сказано:

«Он иногда заставлял настораживаться перед самим уклоном своих шуток».

Слово «уклон» в те годы означало, что шутки Булгакова содержали в себе не просто подковырку, а некий выпад, направленный против генеральной линии партии.

Но шутить мягче, шутить, никого не обижая, Михаил Афанасьевич просто не мог. Да и законы сатирического жанра не позволяли. Через девять лет в «Жизни господина де Мольера» он скажет:

«...навряд ли найдётся в мире хоть один человек, который бы предъявил властям образец сатиры дозволенной».

Примерно о том же самом говорил в 1919 году и Евгений Замятин (в книге «Завтра»):

«Мир жив только еретиками. Наш символ веры — ересь».

Но и эти одиночные критические выстрелы по мощным бастионам советской власти фельетониста из «Гудка» вскоре удовлетворять перестали. Он чувствовал, что способен на большее. И поэтому днём...

«Днём я старался об одном — как можно меньше истратить сил на свою подневольную работу. Я делал её механически, так, чтобы она не задевала головы. При всяком удобном случае я старался уйти со службы под предлогом болезни. Мне, конечно, не верили, и жизнь моя стала неприятной. Но я всё

терпел и постепенно втянулся. Подобно тому как нетерпеливый юноша ждёт часа свидания, я ждал часа ночи. Проклятая квартира успокаивалась в это время. Я садился к столу...»

(«Записки покойника»)

Он придумал ещё один способ увиливания от постылой работы — стал недодавать продукцию или, по его же собственному выражению, «красть» фельетоны:

«...я, спасая себя, украл к концу третьего месяца один фельетон, а к концу четвёртого — парочку».

(«Тайному другу»)

То есть вместо положенных по договору восьми фельетонов, Булгаков написал сначала семь, потом шесть и так далее... В редакции подобное снижение производительности очень быстро заметили и перевели фельетониста на сдельную работу.

«Признаюсь, это меня очень расстроило. Мне очень хотелось бы, чтобы государство платило мне жалование, чтобы я ничего не делал, а лежал бы на полу у себя в комнате и сочинял бы роман. Но государство так не может делать, я это прекрасно понимал».

(«Тайному другу»)

И ещё Булгакова очень «расстраивала» и даже страшила неизвестность грядущего. Удручала неустроенность быта. Выводила из себя «гнусная квартира», населённая пьяницами и дебоширами, бесила «омерзительная комната», в которой приходилось жить. 18 сентября он записал в дневник:

«Пока у меня нет квартиры — я не человек, а лишь полчеловека».

30 сентября — новая запись. Опять о том же. Обратим внимание, как скрупулёзно в ней обозначено, какому дню старого стиля соответствует та или иная новая дата, установленная большевиками:

«30-го (17-го ст. ст.) сентября 1923 года.

Если отбросить мои воображаемые и действительные страхи жизни, можно признаться, что в жизни моей теперь крупный дефект только один — отсутствие квартиры».

И всё же Булгаков ощущал, чувствовал, что стоит на пороге грандиозных перемен в своей жизни. И очень надеялся, что перемены эти будут связаны с низвержением ненавистной ему советской власти. Сладостно-мечтательное сновидение на эту тему он даже описал в своём фельетоне «Похождения Чичикова»:

«Диковинный сон... Будто бы в царстве теней... шутник сатана открыл двери. Зашевелилось мёртвое царство, и потянулась из него бесконечная вереница...

И двинулась вся ватага на Советскую Русь, и произошли в ней тогда изумительные происшествия».

Увы, это были всего лишь мечты. Никаких судьбоносных событий, способных поколебать власть большевиков, в стране не происходило. Зато повсюду (так, во всяком случае, казалось Булгакову) кишмя кишели орды всевозможной нечисти, порождённой советским режимом. Особенно много дьявольщины налетело «в царство антихриста, в Москву», «в город дьявола» — именно так красная столица названа в «Белой гвардии».

Главы из этого романа в конце 1923 года Булгаков читал в кружке «Зелёная лампа» в доме Лидии Васильевны Кирьяковой на Большой Дмитровке. Михаил Афанасьевич пришёл на это заседание не один, а вместе с женой, так что Татьяна Николаевна могла лишний раз убедиться в том, какой он превосходный чтец.

Продолжали докучать Булгакову недомогания и хворобы. Самые разные и очень неприятные. То вдруг за ухом появлялась непонятная припухлость, то начинали болеть колени. В письме сестре Надежде он с тревогой сообщал:

«...доктора нашли, что у меня поражены оба коленных сустава... моя болезнь (ревматизм) очень угнетает меня...»

Это был тот самый ревматизм, которым герой рассказа «Морфий» пытался прикрыть от коллег-сотрудников своё пристрастие к наркотику! Эту же болезнь Булгаков «подарит» и дьяволу, и тот начнёт рассказывать Маргарите, как и чем он лечит свой недуг:

«Мне посоветовали множество лекарств, но я по старинке придерживаюсь бабушкиных рецептов. Поразительные травы оставила в наследство поганая старушка, моя бабушка. Кстати, скажите, а вы не страдаете ли чем-нибудь? Быть может, у вас есть какая-нибудь печаль, отравляющая душу тоска?»

Маргарита, как известно, от снадобий чёртовой бабушки отказалась. А вот Булгаков наверняка бы взял у дьявола какой-нибудь сатанинский «рецепт», чтобы подлечить колени. Ведь этот злосчастный ревматизм всплыл в тот самый момент, когда его «Дьяволиада», так откровенно и вызывающе дерзко высмеивавшая советские порядки, была готова принести автору долгожданные облегчение и радость.