Вернуться к Ю.Л. Слезкин. Столовая гора

Глава седьмая

1

На дверях комнаты Ланской пришпилено кнопкой удостоверение, гласящее, что имущество артистки Первого совтеатра Зинаиды Петровны Ланской не подлежит ни реквизации, ни конфискации.

Хозяйка квартиры генеральша Рихтер мечтала о такой бумажке. Со дня ухода добровольческой армии у нее производили пять обысков и каждый раз что-нибудь брали. Правда, первые обыски оказались самочинными — в период безвластия.

В глухой час ночи раздавался роковой стук в дверь, от которого сразу просыпались все в доме и, затаив дыхание, не шевелясь, забивались под одеяло, слушали.

Потом начинали бить без остановки — кулаками и прикладами.

Тогда первая вскакивала с кровати генеральша и трепетными руками долго и безуспешно шарила по стене, ища выключатель.

— Котик, ты слышишь? — скачущим, по-детски тоненьким голоском спрашивала она.

— Слышу, — глухо, осевшим басом из-под одеяла отвечал генерал, не двигаясь.

В длинной ночной рубашке, маленькая, высохшая, с востреньким носиком, с пучком седых волос на маковке, с папильотками на лбу — металась генеральша по комнате, тщетно ища куда бы спрятать пустой кошелек или фунт сахара. Лизочка — генеральская дочь и Евгения Ивановна — подруга генеральши, переселившаяся к ней еще при добровольцах, чтобы жить «родной семьей», полуодетые стояли у дверей, слушая. Господи, да что же это? Господи...

Последний раз пришли по ордеру из Чека. Искали офицерские карточки и оружие. Растрепали все альбомы, выкинули на пол письма сына, убитого на войне с немцами, нашли тесак Павловского училища, хранившийся как память, и германскую каску. Карточек было много — выпуск кадетского корпуса, выпуск училища, полковые товарищи генерала, давно уже калеки или покойники. В коробке от конфет, перевязанной розовой ленточкой, лежали обернутые в папиросную бумагу погоны сына Димы — кадетские, юнкерские и прапорщичьи с одной синей полоской и звездочкой, аттестат училища, визитная карточка — первая, которую он заказал при выпуске в офицеры, пучок волос — льняных, детских, ладанка, найденная на нем убитом вместе с девичьим миниатюрным на эмали портретом, и сломанная деревянная дощечка с выжженной надписью: «Прапорщик Рихтер — убит 14 июля 1915 года». Дощечка эта лежала на гробе.

Генеральша сквозь слезы плохо видела, генерал осанился, бодрился, но казался более убитым, чем жена. Лизочка спорила, требовала объяснений, возмущалась.

— Товарищи, поймите, это мои письма, мои личные интимные письма.

— От офицера?

— Ну, положим, от офицера. Что же такого? Тогда все были офицеры. Я не виновата. Потом мы с ним разошлись. Я даже не знаю, что с ним. Вот мой мандат, товарищи...

Она уже служила в совнархозе машинисткой. «Витя, прости меня, Витя, я слаба — я отреклась от тебя. Витя...»

— Что вы делали до прихода советской власти?

— Ничего... то есть я работала в кафе. Вы знаете, папа больной — нужно зарабатывать...

Лизочка краснеет, голос ее дрожит, она лжет. Она служила в Осваге тоже машинисткой. Но что отец болен и что нужно зарабатывать — это правда. И что она несчастна, что ей двадцать пять лет, что она преждевременно увяла, изнервничалась, засохла, одурела от вечного стрекотанья своей машинки — это тоже правда, но об этом она не говорит.

— Я беспартийная, я ничего не понимаю в политике, я работаю и подчиняюсь законной власти...

В глазах у нее искренняя преданность. Она смотрит на чекиста в матросской куртке, как на свою институтскую классную даму.

Но все же генерала просят следовать за собой.

Генеральша трясущимися руками цепляется за матросский воротник.

— Товарищ, родной, скажите зачем? Товарищ — он умрет!

И, обезумев, она бежит в спальню, слепая — роется в корзине с бельем, ощупью находит там сверток — моток суровых ниток и, падая на колени, протягивает их чекисту:

— Вот возьмите, господин комиссар... вот... прошу вас... все, что у меня есть. От мужа прятала, дочери приданое... Вот все...

— Мама, встань, как не стыдно...

Но она извивается, ползает по полу, хватает ноги красноармейцев.

— Вот, вот...

Ее подымают, пытаются успокоить, берут под руки и выводят вместе с генералом на улицу.

Ланская стоит у своей двери, где пришпилено ее удостоверение. Она похожа на кошку, готовую кинуться на каждого, кто посмеет подойти к ней. Зрачки ее расширены, ненарумяненные губы серы и сухи, пальцами она до боли цепляется за косяки. Чекисты проходят мимо. Они устали и торопятся. В окна смотрит зеленый рассвет.

2

Генерала выпустили через четыре дня. Ему было шестьдесят девять лет. Пятнадцать лет он числился в отставке, страдал почками, глухотой, слабостью памяти. Все его подвиги и связи затеряны были в далеком прошлом. На допросе он то плакал, то с достоинством сухо и коротко чеканил: «так точно», «никак нет», по-детски радуясь своей хитрости. И только на вопрос — служил ли его сын у Деникина — точно проснулся, окреп, отвечая с исчерпывающей ясностью и наивной гордостью:

— Мой сын служил только своему государю и умер героем на поле брани.

Следователь улыбнулся, сказав ему, что он свободен. Генерал принял это как дань уважения к себе.

Генеральшу продержали дольше. Ей предъявлено было обвинение в хранении «романовских» денег и в попытке подкупить агента Чека.

Ей грозили большие неприятности. Но Лизочка бегала к своему новому начальству — предсовнархоза, от него к члену ревкома и в Чека — объясняла, рассказывала, плакала, смотрела преданными глазами, опять объясняла и наконец выручила.

После двухнедельного заточения генеральша вернулась домой и слегла в постель.

С тех пор Лизочку иначе не называли дома, как товарищ Лиза. Она стала незаменимой работницей, бегала на заседания служащих, избрана была председательницей комслужа, секретарем домкома, домой приносила ворох политических новостей и вскоре записалась в сочувствующие.

Мечта генеральши Рихтер осуществилась: на всех дверях ее квартиры прилипли охранные грамоты.

3

Халил-Бек стоит в передней перед запертой дверью, по многу раз перечитывая удостоверение: «Дано сие артистке Первого Советского драматического театра Ланской З.П. в том, что имущество ее не подлежит реквизиции, а квартира уплотнению, что подписью...»

— «Что подписью», — машинально вслух повторяет он.

За дверью Милочка помогает Ланской раздеться и лечь. Ему позволили подождать, обещав позвать, когда все будет готово. Он все еще не знает, что произошло с Ланской, чем она больна, но чувствует непонятное ему самому освобождение. Точно эта болезнь — завершение прежнего, поворот к новому. Нельзя же дальше терзать свое тело и душу. Горы давят лишь до тех пор, пока находишься у их подножья. Достаточно подняться вверх... Он сумеет это сделать... Пусть только захочет она. Кирим знает такие тропы, по которым бродят лишь шакалы и рыси. А после они уехали бы еще дальше. Ей необходим театр, без него она не может жить — он понимает прекрасно. Но раз нужно отдохнуть...

Вчера Халил закончил третий рисунок из своего сказочного цикла «Семь ковров царицы — семь дней недели» — вышивает он акварелью на ватманской бумаге. Семь ковров, где краски горят, пляшут, поют, как цветы Дагестана, как птицы в садах аварских князей, как Терек.

Когда аварцы хотели выбрать себе красавиц жен — они надевали белые бешметы, золотое с цветными каменьями оружие, садились на лучших коней и спускались в долину Кахетии к трусливым грузинам. Там они похищали лучшую добычу и, отягченные, пьяные вином любви, снова подымались ввысь, в орлиные свои гнезда. Потому что они были рыцарями гор. Так сделал бы и он — Халил-Бек, если бы остался простым пастухом и воином из аула Чёх. Но он художник, он европеец, и он только просит.

— Змейка, я хочу увести тебя в горы. Позволь мне сделать это...

И женщина смеется. Женщина всегда смеется, когда ее о чем-либо просят...

Вот что рассказывают семь ковров Халил-Бека.

4

Генерал открывает дверь из столовой, глядя на ушедшего в свои мысли художника.

— Бу-бу-бу, бу-бу-бу, — бубнит генерал, поглаживая седенькую свою бородку. На ногах у него зеленые чувяки и синие брюки со споротыми лампасами. На плечах пиджачок из купального полосатого халата.

Курит он махорочную вертушку и поплевывает на пол.

— Бу-бу-бу, бу-бу-бу; мое почтение, молодой человек, мое почтение. Как ваши дела, как ваше художество? Долго мы с вами будем сидеть в бесте?.. Чего-с?..

Он плохо слышит, бедный генерал. Махорка заставляет его кашлять. В конце концов, если бы не маленькие неприятности, не фантастические цены — девятьсот рублей фунт хлеба — девятьсот рублей! — не отсутствие белья — жить можно было бы и при этой власти. У Лизочки связи. У этой девчонки голова — я вам доложу. Она далеко пойдет, уверяю вас!

— Управляющий делами совнархоза, представьте себе, был у нас вчера. И весьма мил. Принес Лизочке заготовки на ботинки. Презент. Чего-с? Заготовки-с! Беседовали... Ком-му-нист!

Генерал кашляет, таращит глаза, плутовски по-детски улыбается.

— Ничего не поделаешь. Время, батенька мои. Сидели, представьте себе, и беседовали. Просил захаживать. В конце концов...

— Котик! — кричит ему из дальней комнаты генеральша.

— Что, сударыня?

— С кем это ты?

Генерал подмигивает Халилу и басит в ответ:

— Так, с одним коммунистом, пришел по делу, на заседание зовет.

Слышно, как бежит взволнованная генеральша — шлепают туфли, дзинькают ключи от пустых шкафов.

— И вечно ты с глупостями, — говорит она, увидя Халила, — пригласил бы к нам! Сейчас Лизочка придет со службы. Милости просим!

Она в капоте, в рыжеватеньком, сильно вылезшем, свалявшемся паричке. Птичий носик озабоченно нюхает воздух, тонкие губы поджаты раз навсегда, испуганно и виновато.

— Сейчас Лизочка придет, — повторяет она значительно, — без пяти четыре.

Ведь теперь у них Лизочка все, и все для Лизочки. Разве они могли бы жить, если бы не Лизочка?

5

У Ланской целое общество.

Она лежит на кровати в японском халате, с распущенными волосами, устало, успокоенно, по-детски улыбаясь. Все кажутся ей необычайно милыми и добрыми, всех хочется благодарить, как спасителей. Генеральша и Лизочка сидят на стульях у ее изголовья, Халил-Бек смущенно и радостно перебирает подвернувшийся под руку альбом с фотографическими карточками актеров, театральными программами, открытками. Милочка хлопочет у примуса, накачивая его, зажигает, ставит на огонь жестяной чайник.

Генерал бубнит — бу, бу — и то входит в комнату, то выходит — покурить «махрец».

Лизочка рассказывает о перемещениях, сокращениях, развертывании, реорганизации всевозможных отделов, подотделов, секций и подсекций. Она знает, кто из завов женат, кто холост, кто из них «ловчится» и «шамает», а кто перебивается на одном пайке. У нее точные сведения о том, когда и где будут в ближайшие дни производиться обыски, когда будет объявлена регистрация техников, пекарей, как следует толковать последний декрет. Она в курсе всех новостей, сплетен, политических событий, обо всем имеет свое ясное, точное и безапелляционное мнение. Речь ее спокойна, уверенна, гладка. Лицо строго и убежденно.

— Смешно отрицать то, что существует, — говорит она. — Каждый интеллигентный человек должен участвовать в общей работе, чтобы повести ее по верному пути. Всякая власть требует себе подчинения. Это закон.

Она спокойно оглядывает всех, зная, что никто не может ей возразить.

— Бу-бу-бу, — бубнит генерал, выходя на балкон. Он стоит там, отбивая ногой какой-то марш. Конечно, Лизочка умная голова. Ей и карты в руки. У нее военная складка. Никаких фиглей-миглей, строгое подчинение начальству. Но... — Бу-бу-бу, бу-бу-бу!

По улице проезжает арба. Оборванный ингуш везет хворост. Мысли генерала отвлекаются в сторону. Он уже заинтересовался ингушем и хворостом.

— Эй, как тебя, киш-мыш! — кричит он. — Почем продаешь?

Солнце медленно свершает свой путь. Оно на склоне, но все еще огненно.

Прожженный воздух неподвижен и глух. Поджарые псы бродят, высуня язык, вдоль забора, обманывая себя тенью. В окнах домов закрыты ставни, спущены жалюзи. Столовая гора в парном облаке, Казбека не видно вовсе.

«В Тамбовской губернии в такую пору в былое время я квас пил — хлебный, с изюмом, — думает лениво генерал, докрасна раздувая свою вертушку, чтобы не задремать, — в купальне пил, со льдом... Вот кабы опять туда. Что, в самом деле...»

Но тотчас же встряхивает упавшей было на грудь головой, видит перед собой Столовую гору, вспоминает, где он, и испуганно, виновато семенит в комнату.

— Бу-бу-бу, бу-бу...

— Чай готов, — говорит Милочка, звякая разнокалиберными чашками. — Халил, помогите мне придвинуть к кровати стол.

Халил встает, берется за один конец стола, а Милочка за другой. Лицо ее внезапно заливается краской. Она смотрит на Халила, краснея все больше, даже глаза краснеют и перестают видеть. Должно быть, этот маленький стол не особенно легок.

— Нет, Елизавета Борисовна, — взволнованно шепчет Милочка, — вы не совсем правы. Вы меня извините, но мне так кажется. Я не знаю, как объяснить. Конечно, всякая власть требует подчинения и каждый интеллигент должен участвовать, как вы говорите, но тут еще что-то, что-то большое, необычайное, такое, чего мы никогда не увидели бы без революции. И это есть, потому что этого не могло не быть. Вот почему стоит работать.

— Да вы коммунистка, Милочка, — удивленно возражает генеральша.

— Какая же я коммунистка, разве нужно быть коммунисткой, чтобы это чувствовать? Ведь это русское, Россия, все мы...

Милочка, не находя слов, поднимает руку. Стол стукается об пол. Чайник выплевывает из носа чай. Халил-Бек смеется, глядя на Ланскую. Ланская улыбается ему и Милочке.

Лизочка смотрит на часы. К сожалению, она не может остаться дольше. У нее вечерняя работа — переписка доклада в ревком по оборудованию сушильных заводов, — ей платят за нее сверхурочно, по часам.

— Поправляйтесь скорей, Зинаида Петровна! Я хочу вас видеть на сцене. На следующей неделе мне обещали для комслужа билеты. До свиданья.

Вслед за дочерью уходит генеральша, уводя с тобой генерала.

— Можешь идти спать, — говорит она старику, — я не позволяю ему спать днем больше двух часов.

6

У постели больной Халил и Милочка. Они садятся за стол, пьют фруктовый чай с сушеной айвой и болтают. У Милочки тысяча вопросов, тысяча художественных планов. Она сейчас увлекается акварелью, цветной иллюстрацией, а Халил мастер в этой области. Она решила иллюстрировать свои стихи. Как его «семь ковров»? Нравятся ли ему иллюстрации Бенуа к «Пиковой даме»? Видел ли он детские игрушки, воспроизведенные в «Аполлоне»? Что он может сказать о Тугенхольде? Правда ли, что в Париже в большой моде русские художники и балет? Где лучше работать — в Мюнхене или Риме?

Ланская смотрит на них обоих, и ей начинает казаться, что она старая, старая, а они еще совсем дети. Ей хочется ласково пошутить над ними, увидеть их смущение.

— Славная моя Милочка, — говорит она, — вы никогда не думали над тем, что вы с Халилом прелестная пара? Оба восторженные, правдивые, наивные и милые, милые...

Милочка поднимает на Ланскую глаза, на мгновение они широко и испуганно смотрят на нее; все лицо девушки, как тогда, когда она несла стол, заливает кровь горячим своим потоком. Милочка сидит пылая, слезы щиплют ей глаза. Она вскакивает, бежит на балкон. Кажется, чай попал не в то горло.

Она хватается за чугунные перильца, глядя на небо, закидывает голову, чтобы кровь отлила от нее.

Небо сине и звездно.

Ланская приподымается, протягивая Халилу руку. Он ждал этого весь день, он знал, что так будет...

— Халил, голубчик, — шепчет Зинаида Петровна, — я согласна... слышите, милый, — я согласна ехать с вами в горы... Слышите?..

Он опускается у ее изголовья на колени, припадает губами к ее руке.

— Зинаида Петровна, — кричит с балкона Милочка, — пришел Алексей Васильевич, спрашивает, можно ли ему зайти к вам?

— Конечно, можно, — отвечает Ланская, радостными глазами глядя на Халила, — конечно, можно.