Вернуться к Ю.Л. Слезкин. Столовая гора

Финал

Один день сменяет другой.

Лето цветет все пышнее, все ярче. Оно приходит к своему зениту.

Плоды наливаются, зреют и опадают, — соки земли возвращаются земле.

Арбы, нагруженные фруктами, медленно двигаются к городу — за ними летит пчелиный рой.

Янтарным медом насыщен воздух. По вечерам медовое солнце покоится на горах, медленно льет свои лучи на дубовые рощи, птицы начинают перекликаться между деревьями. Медвяная роса ложится на скошенный луг.

И над степью, над солью, полынью и мятой подымается налитая, бронзовая луна — медленно и величаво, как престарелая султанша, которой скучно.

Теперь на высотах, из-под снега бегут ручьи. Все выше уходят овечьи отары, и пастухи слышат песню Гейлюна.

Милочка тоже слышит ее, несмотря на скрип, стук, лязг разъезженных колес, убегающих все дальше от Столовой горы, от сада Кирима, от спутанного клубка владикавказских улиц.

Она сидит на своей корзине перед раздвинутой створкой товарного вагона. Вокруг нее — человеческое месиво — голые, грязные ноги, всклокоченные головы, пропотелые рубахи, загорелые бронзовые лица татар, казаков, красноармейцев. В дальнем углу на полатях Дарья Ивановна — испуганная, растерянная, выбитая из колеи, оторванная от привычного дела, — копошится среди свертков, подушек, мешков.

— Милочка, хочешь есть?

— Нет, мама, не хочу.

Подбородок в ладонях, локти на плотно сомкнутых коленях, лапчатые брови сдвинуты на низком выпуклом лбу, перепелиные глаза затеряны в зеленых солнечных, плывущих, веером развертывающихся далях. Все дальше горы, все меньше их верблюжьи горбы, молчаливым караваном уходящие на юг. Впереди бескрайняя, неоглядная, русская равнина... До самой Москвы... Наконец она тронулась с мертвой точки... Скорей, скорей, скорей...

— «Пусть лучше я навеки останусь нем, но буду жить среди людей. Потому что для человека создал аллах землю, небо и солнце и нет жизни без человека», — шепчет Милочка слова из песни Гейлюна.

Как часто повторял их Халил... Это он в столовке однажды, ранним утром, вернувшись с гор, рассказал ей изумительную аварскую легенду о никогда не умирающей песне Гейлюна.

«Да, конечно, нужно жить, можно жить, должно жить», — думает Милочка.

Скорей только от прошлого, от воспоминаний, от старого вздора. Тысячу раз прав Вахтин — ей нужно стать твердо на ноги. Да — да, нет — нет. Без колебаний, без романтики. Пусть Алексей Васильевич и ему подобные подмигивают сколько хотят и сидят между двух стульев. Необходимо только одно усилие... Халила она не забудет, но это не помешает ей стать другой... Напротив, Халил остался бы жив, если бы... Если бы не жил одной любовью...

На минуту Милочка зажмуривает глаза, опять у нее горят веки, потом открывает их еще шире.

Нет, конечно, что бы ни было, сколько бы ни было крови, смерти, страданий — через страдания и смерть да будет благословенна жизнь!

Она вскакивает с корзины, прыгает через мешки, карабкается на полати и, схватив за плечи Дарью Ивановну, смеясь тормошит ее.

— Мама, мамочка, подумай только — мы едем, едем, едем...

— Ну, что с тобой?

Дарья Ивановна испуганно смотрит на дочь — она сейчас всего боится. Подумать только, продали последний скарб и с грошами — в неизвестность, в Москву...

— Что с тобой?

— Мы едем, Дарья Ивановна, вот что. Понимаете вы это, товарищ? Вы отправляетесь со мною к новым берегам. И поверьте — я буду хорошим кормчим. Вы не пропадете — положитесь на меня...

У Милочки обветренное, запыленное лицо, обветренные, запыленные, растрепанные волосы, широкие ноздри раздуваются, как у кабардинской лошади, в агатовых глазах твердая решимость.

Дрожащими руками Дарья Ивановна берет ее голову, притягивает к себе и целует в лоб — на веках мокрая паутина, но страха больше нет — только нежность в уставшем сердце...

— Конечно, ты у меня молодец, — говорит она, — я тебе верю...

Москва
1922