Вернуться к О.В. Викторович. Становление системы персонажей романа М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита» в творческой истории произведения

Пилат — Афраний

Как не раз отмечали исследователи творчества Булгакова, образ главного героя романа Мастера ориентирован скорее на образ Пилата апокрифических источников, нежели канонических Евангелий. Помимо представленных в литературе доказательств тому1, существует еще и непосредственно в булгаковском тексте недвусмысленный намек. «Несмотря на то, что Иван был малограмотным человеком, он догадался, где нужно искать сведений о Пилате... Но Матфей мало чего сказал о Пилате, и заинтересовало только то, что Пилат умыл руки. Примерно то же, что и Матфей, рассказал Марк. Лука же утверждал, что Иисус был на допросе не только у Пилата, но и у Ирода, Иоанн говорил о том, что Пилат задал вопрос Иисусу о том, что такое истина, но ответа на это не получил. В общем мало узнал об этом Пилате Иван» (ВК, 109). Отметим, что Ивана Бездомного более всего волнует Пилат. Поэма его хоть и была посвящена Иисусу, но после известия о том, что был еще и некий прокуратор, утвердивший ему смертный приговор, все мысли поэта обращаются именно к нему. «Но прежде всего и раньше всего... я желаю знать про Понтия Пилата» и «что вопрос о том, правда или неправда, что он (Воланд — О.В.) видел Понтия Пилата, столь важный вопрос, что право, стоит все отдать даже, пожалуй, и самую жизнь». «Одно жаль, совершенно неизвестно, каков он, этот Понтий Пилат». «Мне бы вместо того, чтобы документы требовать у неизвестного иностранца, лучше бы порасспросить его хорошенько о Пилате» (ВК, 110, 108).

Всего лишь на трех страницах текста «Великого канцлера» имя Пилата упоминается 17 раз. Тем самым нагнетается атмосфера, подготавливая читателя к появлению этого героя, весьма значительного для концепции произведения. В самом первом варианте романа, как уже было показано в главе 1, именно Пилат становится той отправной точкой, с которой начинается «сумасшествие» Ивана, «примерка» «пилатчины» ко всем периодам русской истории — от Ивана Грозного до современности, когда в плаще и сандалиях римский прокуратор на трамвае едет на работу в Наркомат.

Уже в «Князе тьмы» и даже ранее сам Пилат появляется без всякой предварительной подготовки, можно сказать, внезапно, резко входя в текст своей «шаркающей кавалерийской походкой», причем входит как основное доказательство существования Иисуса. Ведь в конечном счете именно роман Мастера роман о Пилате предъявляется как доказательство существования Бога Берлиозу и Бездомному и существования дьявола — Бездомному и Маргарите (вспомним, именно после процитированных Азазелло строк романа героиня начинает ему верить).

Образ Пилата, если проследить его развитие на протяжении всей творческой истории романа, претерпевает, пожалуй, те же изменения, что и образы Воланда и Азазелло — в сторону текстового сжатия и в то же время увеличения смысловой емкости. Булгаков убирает отдельные детали, могущие помешать целостному восприятию героя как определенного символа в структуре романа. Так, разговор прокуратора с первосвященником становится короче и жестче, а допрос бродячего философа концентрированнее, символичнее, в нем не остается, скажем, таких подробностей, как размышление о секретаре как любовнике собственной жены («Золотое копье» в «Великом канцлере»), просьба его жены о помиловании «кудрявого арестанта» («Евангелие от Воланда» в «Копыте инженера»), ответ Пилата на беспокойство первосвященника о порядке в Ершалаиме, звучащий как победа над фарисейством и вслед за тем горькое объяснение бродячему философу, почему Каиафа не «разожмет ногтей» — «раскусил он, что такое теория о симпатичных людях» (КИ, 222). Исчезает в последних редакциях и еще одна значительная реплика Пилата, на наш взгляд, трансформировавшаяся в разговор о ниточке, на которой подвешена человеческая жизнь. «А объем моей власти ограничен, ограничен, ограничен, как все на свете! Ограничен! — истерически кричал Пилат» (КИ, 222). В. Лосев, считая, что «в первых редакциях романа в образе Пилата проявились некоторые черты Сталина», аргументирует это мнение именно приведенным отрывком и тем фактом, что Сталин иногда в беседах с руководством МХАТа сетовал на то, что ему трудно сдерживать натиск деятелей пролеткульта на театр и его авторов, в первую очередь — Булгакова, т. е. сетовал на ограниченность своих возможностей. Таким образом, Булгаков как бы снимает часть вины за смерть бродячего философа, возлагая ее на власть более могущественную — власть Тиберия в случае с Пилатом, власть народных масс в случае со Сталиным. Против такого предположения можно привести сам же текст романа, еще более ранний, «Копыто инженера», где Булгаков начисто отрицает словами Воланда в беседе с Берлиозом возможность воздействия толпы на государственного деятеля.

«— Значит, по-вашему, криков «распни его!» не было?

— ...Помилуйте! Желал бы я видеть, как какая-нибудь толпа могла вмешаться в суд, чинимый прокуратором, да еще таким, как Пилат! Поясню, наконец, сравнением. Идет суд в ревтрибунале на Пречистенском бульваре, и вдруг, вообразите, публика начинает завывать: «Расстреляй, расстреляй его!» Моментально ее удаляют из зала суда, только и делов. Да и зачем она станет завывать? Решительно ей все равно, повесят ли кого или расстреляют» (КИ, 236). Таким же образом не существует оправдания трусости страхом перед властью жестокого императора. Поэтому, видимо, и исчезает реплика об ограничении впоследствии. Но возникают совершенно другие, тесно с нею связанные — о жизни Иешуа, висящей на волоске.

«— Не думаешь ли ты, что ты ее подвесил, игемон? — Спросил арестант, — если это так, то ты очень ошибаешься.

Пилат вздрогнул и ответил сквозь зубы:

— Я могу перерезать этот волосок.

— И в этом ты ошибаешься. Согласись, что перерезать волосок уж наверно может лишь тот, кто подвесил?» (2МиМ, 28; КТ, 30)

То есть с Пилата опять-таки снимается часть вины: раз не он подвесил, не он и оборвал, выступая лишь орудием судьбы, провидения, Бога, в которого верит Иешуа. Тогда не становится ли неясным и причина наказания длиною почти в две тысячи лет? Объяснение этому находится самое простое. Для Булгакова был очень важен мотив личной ответственности каждого за происходящие события. Недаром многие исследователи называют тему мучений Пилата автобиографическим мотивом. «Чувство вины, ответственности за какие-то критические моменты собственной жизни постоянно мучило Булгакова, послужило важным импульсом в его творчестве и нашло выражение в целом ряде его произведений...»2, отмечает Б. Гаспаров. В. Виленкин вспоминает такой разговор с писателем:

— Скажите, какой человеческий порок, по-вашему, самый главный? — спросил он меня однажды совершенно неожиданно. Я стал в тупик и сказал, что не знаю, не думал об этом.

— А я знаю. Трусость — вот главный порок, потому что от него идут все остальные»3

Корни порочности целого общества Булгаков видит в пороках отдельной личности, конкретно — в ее трусости. Насколько отдельная личность виновна в событии, предусмотренном провидением или Богом? Булгаков дает совершенно четкий ответ: каждый ответственен не только за себя, свою жизнь. Библейский Пилат умыл руки, показывая, что его вины нет в смерти праведника. Булгаковский герой каждый год в такую ночь приходит сюда, «ведь вот понравилось же место? И чистит руки, и смотрит на луну, и напивается... Все умывается! Ведь вот скажите!» (ВК, 194) В последней редакции Булгаков не акцентирует внимание на умывании рук, лишь вскользь замечал, что сидящий в кресле человек «коротко потирает свои руки» (2МиМ, 369).

Прокуратор, в конце концов, осознает всю громадность своего проступка: страдает он во сне уже не о карьере, которую мог бы погубить из-за бродячего философа. «Разумеется, погубит. Утром бы еще не погубил, а теперь, ночью, взвесив все, согласен погубить» (2МиМ, 310). «Взвесив все» — это значит — осознав меру своей ответственности, вины перед лицом вечности. Еще при допросе интуитивно он чувствует это, но не сознает разумом. «Мысли понеслись короткие, бессвязные и необыкновенные: «Погиб!», потом: «Погибли!..» И какая-то совсем нелепая среди них о каком-то долженствующем, непременно быть — и с кем?! — бессмертии, причем бессмертие почему-то вызывало нестерпимую тоску» (2МиМ, 31) «Погибли» — значит, и он, Пилат, тоже, но не физически, нет. И тоска от бессмертия именно потому, что подобное бессмертие мучительно тяжело из-за осознания вины и невозможности исправить произошедшее. Недаром видит Иванушка во сне (подчеркнем: только в последней редакции), как заискивающе просит Пилат своего спутника подтвердить, что «пошлой», по его словам, казни не было, и тот, улыбаясь прощенному прокураторы, отвечает: «Клянусь» (2МиМ, 383).

Согрешив, Пилат тут же раскаялся в содеянном, за что и получил прощение. Но трусость — самый страшный порок, как подтверждает сам прокуратор («Нет, философ, я тебе возражаю: это самый страшный порок» (2МиМ, 310)). И потому прощение приходит лишь через двенадцать тысяч лун, когда подобный же грех совершает и Мастер, воссоздавший этого героя и повторивший его ошибку.

Говоря об одиночестве Пилата, надо заметить, что в ранних редакциях это обстоятельство, пожалуй, больше подчеркивается писателем. У него нет такой сильной привязанности к своей собаке, нет привязанности и ни к кому из окружающих людей, а на каменной террасе он все два тысячелетия сидит один, обретая даже друга — собаку вместе с прощением: «И тотчас скалы рассеклись, из ущелья выскочил, прыгая, гигантский пес в ошейнике с тусклыми золотыми бляхами и радостно бросился на грудь к человеку, едва не сбив его с ног» (ВК, 195). Впоследствии эту сцену Булгаков фактически без изменений переносит в другое место, когда измученный допросом, беседой с Каиафой, оглашением приговора и прочими заботами, больной и несчастный прокуратор зовет к себе Банга: «Из сада выскочил на балкон гигантский остроухий пес серой шерсти, в ошейнике с золочеными бляшками... Пес поднялся на задние лапы, а передние опустил на плечи своему хозяину, так что едва не повалил на пол» (2МиМ, 301).

Одиночество же Пилата, одиночество на выбранном пути бессмертия подчеркивает писатель, в конце концов, с помощью другого штриха. Пришедшему с докладом о погребении и смерти Иуды Афранию кажется, что на него вдруг глянули «четыре глаза — собачьи и волчьи» (2МиМ, 311).

Об этом мотиве одинокого, загнанного волка интересно рассуждает в своей работе Е. Яблоков, связывая с состоянием самого писателя — «страх смерти, одиночества и пространства»4, как писала Е. Булгакова и состоянием булгаковских же героев, например, полковника Хлудова из пьесы «Бег». Финал же волчьего одиночества у автобиографических героев Булгакова, по мысли исследователя один: «блаженство слияния» с космосом, нирвана сна / смерти»5. И в этом смысле судьба Пилата вновь пересекается с судьбой Мастера, ибо стремление его к покою — «это оборотная сторона «волчьего» мироощущения, ибо это не изживание одиночества, а попытка «идеализировать «его»6.

Об одиночестве Пилата говорит и его оппонент в романе: «Беда в том, что ты слишком замкнут и окончательно потерял веру в людей. Ведь нельзя же, согласись, поместить всю свою привязанность в собаку. Твоя жизнь скудна, игемон» (2МиМ, 27). И как признание справедливости этих слов следует приказ Пилата развязать арестанту руки (заметим, что в ранних редакциях руки ему развязывают сразу, после насмешки-милости игемона: «Может быть он любит болтать ими, когда разговаривает» (ВК, 111)). Но, как ни странно, человеколюбивый Иешуа тоже оказывается одиноким. И Булгаков подчеркивает это в сцене отправления на казнь: «Левий Матвей бежал рядом с цепью в толпе любопытных, стараясь каким-нибудь образом незаметно дать знать Иешуа, хотя бы уж то, что он, Левий, здесь, с ним, что он не бросил его на последнем пути... Но Иешуа, смотрящий вдаль, туда, куда его уводили, конечно, Левия не видел» (2МиМ, 172). Сравним с четвертой редакцией: «...И Левий дал Ешуа себя увидеть. Ешуа узнал его и вздрогнул, и вопросительно поглядел» (ЧБ, 301). А еще ранее, в «Великом канцлере», есть даже сцена с Вероникой, напоившей его водой. И к концу казни на Лысой горе остаются мальчишка и старуха, а не две собаки, как в окончательной редакции (ср.: именно собака поддерживает Пилата и Берлиоза, старается предупредить об опасности именно стая собак в первом варианте романа).

Мотив одиночества связывает Пилата еще с одним героем, представителем космического мира — с самим Воландом. В первых черновиках мы видим Пилата, не ладящего с женой и подробно расспрашивающего Иешуа о его семейном положении: «Жена есть?» (КИ, 222). И немного раньше: «Твой хитон стирает одна женщина?» (КИ, 218). Затем упоминание о жене прокуратора писатель отвергает, а вот о жене Иешуа оставляет: «Жены нет? — почему-то тоскливо спросил Пилат... — Нет, я один» (2МиМ, 33). И еще появляется схожая реплика, произнесенная на Патриарших Берлиозом: «А вы один приехали или с супругой? — Один, один, я всегда один, — горько ответил профессор» (2МиМ, 45).

Таким образом, отсутствие близкой женщины, могущей поддержать в трудную минуту, сближает трех героев — Воланда, Иешуа и Пилата, в то же время отдаляя их от Мастера и профессора Понырева. Рядом с тем и с другим находится женщина, умеющая направить их жизнь (кстати, жена Пилата тоже пыталась выступить именно в этой роли, предостерегая мужа от опрометчивого поступка, но у супругов контакт был потерян, в отличие от двух упомянутых героев).

Еще одна особенность, отличающая Пилата ранних редакций от него же редакций поздних, — языковая характеристика. Как уже было показано на примере других героев, Булгаков порой довольно резко меняет стилистическую окраску речи героев и всего описания в целом. В не меньшей, а, может быть, и в большей степени это касается древних глав. В первых редакциях прокуратор изображен как обычный человек, можно сказать, современник Мастера. Его язык — это разговорный язык какого-нибудь прохожего, с которым случайно разговорился читатель, его речь совершенно не вяжется с представлением о грозном судье — жестоком прокураторе Иудеи. Приведем в качестве примера фразу, обращенную к арестанту: «Я тебе тоже притчу могу рассказать: во Иордане один дурак утоп, а его за волосья таскали. Убедительно прошу тебя теперь помолчать, благо я тебя ни о чем и не спрашиваю» (КИ, 221). А в минуту, когда Пилат понимает, что ни на какие уловки ради спасения своей жизни арестант не пойдет, «зашипел ему прямо в глаза: «Сукин сын! Что ты наделал?! Ты... вы... когда-нибудь произносили слова неправды?» (КИ, 222) Но уже в следующем сохранившемся черновике этой главы тональность ее несколько меняется. Следует отметить также, что и Пилат становится раз от разу все более немногословным и менее вспыльчивым. Речь же его, представленная в последней редакции романа, — это словно бы речь другого человека.

Кроме того, беседа прокуратора с арестантом строится, в конечном счете, на несколько иных принципах. Пилата все меньше интересуют внешние подробности жизни приведенного к нему на суд человека, беседа все больше затрагивает вопросы философские. Сжатость текста при большей вместимости формирующих его мыслесимволов, изменившийся строй речи позволяет говорить о мелодичности текста древних глав, сближающей их с поэмой, а не романом. Сравним, например, начало этого произведения Мастера в разных вариантах: «В 9 часов утра шаркающей кавалерийской походкой в перистиль под разноцветную колоннаду вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат» (ВК, 110), — в «Великом канцлере» и в «Мастере и Маргарите»: «В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром 14 числа весеннего месяца писана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат» (2МиМ, 19). Соответственно с ритмом повествования, подчиняясь его жанрообразующей энергетике, изменяется и структура существующего в этом ритме персонажа.

И причина не только в том, что герой становится более умным, солидным, замкнутым, а в том, что образ Пилата приобретает значение символа вневременного или, лучше сказать, надвременного характера. Его речь более не принадлежит к определенной исторической эпохе (исключая даже такие экзотизмы, как «ала», «первосвященник» и т. д.) Пилат становится фигурой вечной. Об этом говорит не только его «бессмертие». Дело в том, что «пилатов грех» вечен, он рождается снова и снова среди обитателей «земного» мира, мира людей. По-видимому, именно это хотел выразить Булгаков в одной из ранних редакций, рисуя сцену прощения Пилата следующим образом: вслед за прокуратором к луне, на соединение с бродячим философом устремляется не только его пес, но и Марк Крысобой и «конный строй хищных всадников» — сирийцев — участников казни Иешуа. А Воланд, отпустивший героя романа на свободу, говорит следующее: «Сейчас он будет там, где хочет быть — на балконе, и к нему приведут Иешуа Га-Ноцри. Он исправит свою ошибку. Уверяю вас, что нигде в мире сейчас нет создания более счастливого, чем этот всадник» (ВК, 195). История в некоем потенциальном измерении повторится вновь. А совершивший однажды ошибку получит свой шанс и не повторит ее опять. В реальном же мире она будет повторяться снова и снова, яркий пример тому — Мастер.

Выявив композиционно-смысловую линию, связывающую Пилата с другими героями романа, надо отметить еще несколько моментов. Первый из них развивает Б. Гаспаров. Пилат, как и Иешуа, в отличие от Мастера, не является творческой личностью. Интересы обоих героев (Пилат — Иешуа) пребывают исключительно в сфере реальной жизни, тогда как Мастер от нее явно оторван. И оба героя к людям пишущим относятся с недоверием: Иешуа уверяет, что Левий все записывает за ним неправильно, Пилат в отдельные моменты почти ненавидит секретаря, ведущего запись допроса. Как ни парадоксально, но подобное отношение к пишущим создает в романном пространстве сам Мастер (и это упускает из виду Б. Гаспаров), что дает возможность проследить дополнительные связи между героями. К этому же разряду можно отнести символику роз в романе. «Я розы люблю» (2МиМ, 137), — заявляет Мастер; выясняется, что любит их и возлюбленная Мастера. Затем появляется мотив розового масла в связи с миром Воланда: Маргариту перед балом моют розовым маслом и из лепестков бледной розы шьют ей туфли.

Таким образом, герои оказываются связанными этим мотивом и все вместе противопоставлены Пилату, который запах розового масла ненавидел: он предвещал начало болезненного приступа, когда голова раскалывается надвое, а в конкретном контексте этот запах еще ж предвестник более грозной беды, недаром во время грозы вместе с водяной пылью и градом летят к ногам прокуратора сорванные розы, а в ранних редакциях две розы мокнут в луже красного вина, символизирующей кровь невинного Иешуа и оставшейся с Пилатом на все две тысячи лет.

Прослеживается в романе надсюжетная связь Пилата и еще с одним героем — Иваном Бездомным. На каменной своей террасе Пилат описан как человек, «глаза которого казались слепыми» и эти самые «незрячие глаза» (2МиМ, 369) обращает он к диску луны. «С пустыми и незрячими глазами» (2МиМ, 381) идет в полнолуние по арбатским переулкам и профессор Понырев. Кроме того, напомним, что в «Великом канцлере» обещана ему встреча с Иешуа на 1001 год после того, как будет он ходить слепым по полям и постигать истину, слушая пение птиц.

В «Великом канцлере» этот мотив имеет и другие истоки: Иешуа предлагает Пилату уйти с балкона, так как пребывание на нем неприятно обоим «и походить по полям» (ВК, 115), слушая «некоторые мысли, которые могли бы тебе понравиться» (ВК, 116). (В «Копыте инженера»: «пойдем со мной на луга, я тебя буду учить истине» (КИ, 218)). Мотив этот в «Мастере и Маргарите» трансформируется в предложение Иешуа погулять в окрестностях, послушать его новые мысли. Таким образом, мы получаем еще один важный мотив слепоты и прозрения, композиционно связывающий героев (через Иешуа) опять-таки в пару.

Подобных, но менее значимых перекличек можно найти в тексте гораздо больше, например, ноющий висок Маргариты («утих висок, нывший весь вечер после свидания в Александровском саду» (2МиМ, 223)) и Пилата (в котором «от адской утренней боли осталось только тупое, немного ноющее воспоминание» (2МиМ, 300)); Левий и Пилат, во время грозы оставшиеся в одиночестве, наедине со своей виной и пытающиеся предпринять какие-то «ненужные» и «запоздавшие» (2МиМ, 301) действия: перерезать веревки на кресте, похоронить, отомстить Иуде. Восклицание Мастера и Пилата «И ночью при луне мне нет покоя!» (2МиМ, 379, 311), Пилата, Мастера и Ивана (а также автора самого романа «Мастер и Маргарита») «О боги, боги!..» (2МиМ, 26, 279, 382, 383) В романе Булгакова множество подобных перекликающихся деталей, которые должны, по-видимому, связать воедино определенных героев, создать впечатление неразрывной связи времен, преемственности и неизбежной повторяемости жизненных явлений (ср. фразу Воланда о москвичах!)

Еще одним настойчиво повторяющимся моментом является наименование персонажа каким-нибудь словом, а не именем, в интересующем нас случае это слово «гость». «Ночным гостем» Иванушки постоянно называет Булгаков Мастера в главе «Явление героя». Однако если у этого героя имя в романе отсутствует вообще, то у другого героя оно есть и читателю известно, и, тем не менее, начиная примерно с середины главы 25 и до середины главы 26, он именуется не иначе, как «гость».

О начальнике тайной стражи Афрании, пожалуй, узнает читатель очень немногое. Немногое — и даже меньше — можно узнать и из ранних редакций романа. Первоначально он вообще отсутствовал в замысле ершалаимских глав, затем появился под именем Толмай, затем передал это имя своему, такому же всепонимающему, расторопному и умному помощнику и стал называться Афранием. Персонаж ничем не примечательный, не воплощающий какой-либо особо значимой для замысла романа идеи. И менялся он не слишком. Разве что вот был человеком лет 50, стал человеком средних лет. В первом варианте сюжета сам намекал прокуратору о том, что на убийство Иуды потребуются деньги, а в последнем получил их без всякого намека. Иешуа хоронили первоначально под его руководством, а затем эта часть работы была передана помощнику, Толмаю. Да еще в окончательном варианте романа писатель постоянно подчеркивает благодушие гостя прокуратора, добродушное выражение лица, ласковую улыбку, приятный голос, приятное лицо, незлобное лукавство глаз и как бы в резком контрасте с этим — особенный взгляд, посылаемый гостем собеседнику в особо пикантные моменты беседы. И из редакции в редакцию — изумительная исполнительность, умение с полунамека понять мысль хозяина, точность и быстрота исполнения невысказанных приказов, знание до тонкостей жизни великого города и нужных людей.

В связи с образом Афрания вновь возникает мотив женщины, готовой помочь в трудную минуту. Вряд ли Низа — это воплощение Геллы, как уверен Б. Гаспаров. Первоначально, когда в сцене убийства Иуды еще есть упоминание о том, что Низа находилась неподалеку от места события, Афраний хочет заплатить своей помощнице за работу деньги: так вряд ли станет поступать дьявол по отношению к себе подобному созданию, ибо деньги для инфернального существа — предмет излишний. Тот же факт, что в описываемое время Гелла уже находилась в свите Воланда, подтверждает ее греческое имя, связываемое с легендой гораздо более древней, чем ершалаимские события.

Итак, перед нами вновь мотив женщины — помощницы, находящейся рядом с героем. Интересно, что первоначально ей принадлежал вопрос об Иуде: «А он не встанет? Вдруг они плохо сделали?» И к ней же обращен ответ Афрания: «Он встанет..., когда прозвучит над ним труба Мессии, но не раньше» (ПИ, 431). Похожим образом протекает в «Мастере и Маргарите» диалог Пилата и Афрания: «— Так, что он, конечно, не встанет? — Нет, прокуратор, он встанет, — ответил, улыбаясь философии, Афраний, — когда труба Мессии, которого здесь ожидают, прозвучит над ним. Но ранее он не встанет!» (2МиМ, 315)

Развивая мысль о герое-помощнике, герое-спутнике, можно предположить, что Афраний включен Булгаковым в роман в качестве героя оборотной стороны образа Пилата, героя-тени. Тени, верной как собака. В каком-то смысле Афраний действительно воплощает часть характера прокуратора, вместе с тем и дополняя его (недаром в «Копыте инженера» автор отмечает, что, не любя прежде начальника тайной службы, Пилат вдруг радуется ему, как родному брату). Афраний компенсирует бездеятельность прокуратора, дополняя его могущество государственного чиновника могуществом человека знающего обо всем и обо всех. Но он же и противостоит Пилату как человек, «который никогда не делает ошибок», как говорит сам прокуратор, и это отнюдь не лесть.

Примечания

1. См.: Бэлза И.Ф. Генеалогия «Мастера и Маргариты» // Контекст. 1978. С. 175—185.

Утехин Н.П. «Мастер и Маргарита» М. Булгакова: Об источниках действительных и мнимых // Русская литература. 1979. № 4. С. 97—102.

Галинская И.Л. Указ. соч. С. 68—75.

2. Гаспаров Б. Указ. соч. С. 70.

3. Виленкин В. Воспоминания с комментариями. М., 1982. С. 388—389.

4. Дневники Елены Булгаковой. М., 1990.

5. Яблоков Е.А. Мотивы прозы Михаила Булгакова. М., 1997.

6. Там же. С. 85.